- Чудны вы мне, Фекла Зиновьевна, с вашей глупостью! Каково было бы вам слушать, если бы я начал толковать о ваших нитках или кормленных птицах? Так и тут. Наук совсем не знаете, а толкуете об них.
   - Первые годы после нашего супружества, - сказали маменька очень печальным голосом и трогательно подгорюнились рукою, - я была и хороша и разумна. А вот пятнадцать лет, счетом считаю, как не знаю, не ведаю, отчего я у вас из дур не выхожу. Зачем же вы меня, дуру, брали? А что правда, я то и говорю, что ваши все науки дурацкие. Вот вам пример: Трушко, также ваша кровь, а мое рождение; но так так он еще непорочен и телом, и духом, и мыслию, так он имеет к ним сильное отвращение.
   - Вы мне, Фекла Зиновьевна, не колите глаза своим пестунчиком Трушкой; он, хотя и непорочен, но из дураков дурак и из него будет не более как свинопас.
   Батенька от противоречий начали уже приходить в азарт.
   Тут маменька нашли удобную минуту опешить батеньку и, подойдя к столу, достали немецкую книгу и начали переворачивать листы, изукрашенные моим художеством.
   - Кто... кто это сделал? - вскричали батенька, вскипев от гнева.
   Маменька, не заметив в тонкости состояния духа их, а относя крик их к удивлению, отвечали таким же меланхоличным тоном, как батенька при начале разговора: "Это дурак из дураков так украсил; он не более, как свинопас!" Маменька такою аллегориею хотели кольнуть батеньку.
   - Как он смел это сделать? - не кричали, а ревели батенька, до того, что окна и двери в доме тряслися. В запальчивости бросились они к маменьке, желая, по обычаю, потузить их хорошенько... И тогда мне лучше было бы. У батеньки такая была натура, что когда разлютуются, так и колотят первого, кто попадется; когда же выбьют свое сердце, то виноватому уже и слова не окажут. Тут же, к моему несчастью, маменька ушла от ударов батенькиных, оставив в дверях и епанечку свою; а я, спрятавшийся было в пуховики маменькины, вытащен и наказан чувствительно и больно.
   Батенька целый день не могли успокоиться и знай твердили, что книга их по кунштам была неоцененна; что иконописец, расписывающий в ближнем селении иконостас, сам предлагал за нее десять рублей.
   Маменька же, хотя и не смели на глаза показываться батеньке, но, сидя в другой комнате, переговаривали их слова тихонько: "Десять рублей, великое дело! Кажется, своя утроба дороже стоит".
   Однако же это происшествие не удержало бы нас от поездки в город; но случилось нечто еще страннее. На конце отъезда, когда домине Галушкинский, по обычаю, управлялся с другою тарелкою борщу, вдруг... как обваренный, кидает ложку, схватывается за живот, вскакивает со стула и бежит... формально бежит из комнаты... Маменька насупились за такую его неучтивость, а батенька, то же подумав, что и маменька, улыбнулись, а за ними мы, дети, и особливо меньшие, расхохотались во все горло. Ну, и нужды нет, пересмеялись, подумали и принялись за следующее блюдо... как бежит наш домине, бледный как мертвец, волосы, как ни были связаны крепко в косе, однако все ж напужились от внутреннего его волнения; в руках он несет какую-то дерюгу, рыже-желтокрасного цвета, с разными безобразного колера пятнами, а сам горько плачет и, обращаясь к батеньке, жалостливым голосом говорит:
   - Вот, ваша вельможность, мой милостивый патрон и благодетель, вот что учинилось с вашим даром!..
   Батенька изумились таким его речам, взяли эту дерюгу, развернули ее и насилу узнали, что это было то сукно, которое они пожаловали по уговору на кирею домине Галушкинскому и которое было необыкновенно прелестного цвета, как я сказал выше, а теперь стало мерзкого цвета с отвратительными пятнами.
   По миновании батенькиного удивления, они принялись расспрашивать домине, отчего сукно изменило свой цвет. И тот, то есть домине Галушкинский, среди вздохов и всхлипываний, рассказал следующий пассаж: получив он от милостей батенькиных сказанное сукно, понес, дабы похвалиться им, Ульяне, нашей ключнице, молодой женщине и дружно жившей с домине инспектором, до того, что она каждое утро присылала ему "горяченькую булочку" с маслом и сметаною ради фриштыка. Но это другая материя; отложим в сторону. В ту самую пору, когда он принес сукно, Ульяна разливала уксус, и как домине Галушкинский необыкновенно близко подошел к Ульяне, то одна мельчайшая капелька брызнула на сукно и сделала на нем пятнышко ярко-оранжевого, необыкновенно прелестного цвета. По возвращении от Ульяны домине Галушкинскому пришла счастливая мысль - все сукно превратить в такой чудесно-прекрасный цвет. На сей конец, получив от Ульяны достаточное число уксусу, намочил в нем несчастное сукно... Как намочил, а сам пошел в проходку; возвратился, поужинал, лег спать, а сукно все мокнет. Уже и утро; домине Галушкинский исполнил все должное, сел обедать, а сукно все мокнет!.. Он всегда говорил о себе, что чем бы он ни занимался, что бы ни делал, всегда имел философические мысли в голове. Так и теперь: евши борщ, он рассуждал, что малое количество пищи не может утолить сильного голода. От сего силлогизма, восходя все выше и выше, с приспособлениями и применениями, он мысленно сошел и до сукна - как вдруг озарила его свежая мысль: когда капнула капля уксуса на сукно, то он его в тот же миг стер и оттого вышел цвет неизъяснимо прелестный; но когда сукно мокнет невступно целые сутки, то не испортилось бы оно... Эта догадка, как молния, поразила его, и он, как кипятком облитый, выскочил и побежал, "оставя по себе сомнение, - так заключил он свое повествование, - насчет моей благопристойности..."
   Батенька и мы все много смеялись несчастью домине инспектора, одни маменька ужасно сердито смотрели, не из сожаления к убытку "Галушки", а опасаясь, что батенька из жалости "к этому дурню" - так они его часто называли - наберут ему вновь столько же сукна. Так и вышло. Единственно в пику маменьке батенька послали в город за сукном, и пока его привезли, мы это время наслаждалися домашнею жизнию.
   Нуте. Чтобы недолго рассказывать, нас, собравши, отправили в повозке в город. Кроме изобильной во всем провизии для пропитания нашего, нам дан хлопец Юрко; он должен был прислуживать нам троим и домину инспектору нашему. Для наблюдения за насыщением нашим откомандирована была "бабуся", мастерица производить блины, пироги, пирожки, пирожечки, пироженчики и тому подобные разные вкусные блюда и лакомства. Ей дано было подробное наставление - и все это от нежнейшей маменьки нашей - чем и по скольку раз в день кормить нас. В помощь ей дана была девка, стряпуха; на ней лежала обязанность мыть нам головы еженедельно, чесать и заплетать длинные косы наши ежедневно, распоряжать бельем и т.п.
   Еще с вечера отъезда нашего маменька начали плакать, а с утра печального дня "голосить" и оплакивать нас с невыразимо трогательными приговорами. Само по себе разумеется, что я, как объявленный "пестунчик" их, получал более ласк, нежели старшие братья мои. Таким образом, приговаривая и лаская меня, вдруг они и в самом деле сомлели и валятся-валятся - и упали на пол... Я испугался и закричал: "Батенька, пожалуйте сюда: маменька померли!" Батенька пришли и, увидев, что они не совсем умерли, а только сомлели, дали мне препорядочного туза, чтобы я не лгал, а сами принялись освобождать от обморока маменьку, шевеля ей в косу бумажкою. Это скоро помогло: маменька чихнули раза три и встали сами по себе, как ни в чем не бывало, и принялися опять за свое - голосить.
   Ну, как же не хвалить старины? Чудное дело, как - было все совершеннее! Как бы крепко маменька не сомлели, батенька, пощекотавши им в носу бумажкою, в ту же минуту приводили их в себя. Теперь же прошу покорно! Жена моя то и дело, что по слабости натуры сомлевает, но щекотать ей в носу даже и я не смею: строжайше запретила, не объяснив причины. А тут взбегаемся все: я, дети, прислуга; кто спирт к носу тычет, кто "поль-де коком" виски ей трет; кто, разведя ложку "гимназии" в красном вине, даст ей выпить, и тьма хлопот! А не успеем привести в чувство, как она вновь сомлела - и бац на пол. Пощекотать бы ей в носу, так и не было бы таких бед!
   И то сказать: и различные обмороки и от различных причин бывают. В старину маменька сомлевали от всякого сильного чувства; в среднее время моя любезнейшая супруга упадает в обморок так, ни от чего, ни с радости, ни с печали, когда вздумает - бац! и возися с нею. В новейшее же, усовершенствованное - как нынешние люди думают - время вторая моя невестка, хотя ей ужасная радость или печаль, ни за что не упадет в обморок, когда не случится тут "гувернер" сына ее. Он, изволите видеть, какой-то природный маркиз, но имеет особую страсть воспитывать юношество, и, потому, сложив свою знатность, договорился у моей невестки, когда она была на чужестранных водах, образовать сына ее... О, да и взял же с нее - гунстват! между нами сказавши - очень дорого! Правда, кроме образования мальчика, он ей полезен в обмороках: никто-де так ловко не поддержит, как этот мусье гувернер. А по той причине, когда он при ней, что часто бывает, то она уже смело падает, чтобы насладиться удовольствием быть поддержанной мусье маркизом. Вот и выходит, что и обмороки и причины к ним теперь совсем отличны от прежних.
   Пожалуйте, о чем бишь я рассказывал?.. Да, вот нас принялися провожать... Но я не в состоянии вам пересказать этого чувствительного пассажа. Меня и при воспоминании слеза пронимает! Довольно скажу, что маменька за горькими слезами не могли ничего говорить, а только нас благословляли; что же принадлежит до ее сердца, то верно оно разбилося тогда на мелкие куски, и вся внутренность их разорвалася в лохмотья... ведь материнское сердце!
   Что же относится до батеньки, то они показали крепкий свой дух. Немудрено: они имели крепкую комплекцию. Они не плакали, но не могли и слова более сказать нам, как только: "Слушайте во всем пана Галушкинского; он ваш наставник... чтоб не пропали даром деньги..." - и, махнув рукою, закрыли глаза, маменька ахнули и упали, а мы себе поехали...
   Еще мы не выехали из селения, как меня одолела сильная грусть по той причине, что я забыл свои маковники в бумажке, для дороги завернутые и оставленные мною в маменькиной спальне на лежанке. Заторопился я и забыл. Тоска смертельная! Ну, воротился бы, если бы льзя было! Но тут уже неограниченно властвовал домине Галушкинский над нами, лошадями и малейшею частицею, обоз наш составляющею.
   В силу чего занял он в повозке первое место, разлегся и приказал нам размышлять о пути, о цели поездки нашей, о намерениях наших, как нам употребить время, и что встретится нам в размышлениях наших умненькое или сомнительное, объявлять ему, а он будет разрешать.
   Долго царствовало между нами молчание. Кто о чем думал - не знаю; но я все молчал, думая о забытых маковниках. Горесть маменькина не занимала меня. Я полагал, что так и должно быть. Она с нами рассталася, а не я с нею; она должна грустить... Как вдруг брат Петруся, коего быстрый ум не мог оставаться покоен и требовал себе пищи, вдруг спросил наставника нашего:
   - Скажите, пожалуйте, реверендиссиме домине Галушкинский, где же город и наше училище? Вы говорили нам, что где небо соединено с землею, там и конец вселенной. Вон, далеко, очень видно, что небо сошлось с землею, ergo, там конец миру; но на этом расстоянии я не вижу города. Где же он! Туда ли мы едем?
   - Бене, домине Халявский! Ваше предложение глубокомысленно и вы мне показали, что голова ваша занята важными размышлениями; но я должен рассеять ваши сомнения. - Так сказал великий наш наставник и, поправив под собою подушку, продолжал ораторствовать. - Видимое нами соединение неба с землею не есть в существе, а это... просто... как биш?.. "фле... флегматический" обман. Напротив, нам надобно ехать долго, и очень долго, пока мы доедем до моря, и все нам будет казаться, что впереди нас земля соединилася с небом, но это ложь, обман, призрак. Потом и морем мы должны ехать еще долее, нежели на суше, но уже не в кибитке, а в корабле или другом сосуде (иначе назвать домине Галушкинский почитал непристойно и осуждал за то других) и тогда достигнуть до края вселенной, то есть где небо сошлось с землею. Но никто из смертных еще не достигал сего. Итак, на этом-то пространстве, которое мы переезжаем до края вселенной, встретится нам город, в коем наше училище...
   - Так мы и морем поедем? - спросил Петруся живо; а я, боясь воды, уже принимался плакать.
   - О, нет! - воскликнул наш реверендиссиме. - Это в описании я употребил только риторическую фигуру, то есть исказил истину, придав ей ложный вид. Но мы морем не поедем, потому что не имеем приличного для того сосуда, а во-вторых, и потому, что училище наше расположено на суше; ergo, мы сушею и поедем.
   За сим домине инспектор обратился с испытательными вопросами к Павлусе, углубившемуся размышлением своим в лошадей. Повторенный вопрос наставника: о чем он глубоко размышляет? - едва извлек его из задумчивости.
   - А вот, - сказал Павлуся, зевая при выходе из своих размышлений, - я нахожу, что в лошадиной упряжи много лишнего: и кожи, и ремней, и колец; так я дохожу, как бы этот беспорядок исправить.
   - Во всем виден изобретательный ум! - проговорил вполголоса домине и продолжал свои вопросы.
   Как ни вслушивался я в ученые разговоры нашего наставника, но меня одолел сон, и я не слыхал ни окончания на сем переезде начатого, ни в последующие затем дни в дороге нашей разговоров, потому что лишь только влезал в повозку, то и засыпал... ergo скажу по-ученому, я путь свой совершил спокойно для тела и рассудка, не обременяя его никакими рассуждениями.
   Близко ли, далеко ли отстоял город; скоро ли, не скоро, - но нас довезли и расположили на квартире у какого-то обывателя. Квартира была со всеми удобствами и весьма близко от училища. Бабуся, прибыв прежде нас, расположилась со своим хозяйством и употчевала нас ужином вкусным, жирным, изобильным. Спасибо ей! Она была мастерица своего дела.
   Хорошо. На другой день домине Галушкинский должен был вести нас к начальнику, помощнику и глазным учителям школ; для чего одели нас в новые, долгополые суконные киреи. Новость эта восхищала нас. В самом деле, приятно перерядиться из вечного халата, хотя бы и из китайки сделанного, в суконную, в важно облекающую нас кирею, изукрашенную тесьмами, снурками и кистями.
   Домине Галушкинский, осмотрев нас и повторив уроки, как мы должны были отвешивать вперед руки при поклоне помощнику и как еще более оттопыривать их при нижайшем поклоне начальнику, сказал нам следующее наставление:
   - Вашицы, не забывайте, что начальник есть все, а вы - ничто. Стоять вы должны перед ним с благоговением; одним словом, изобразить собою - ? вопросительный знак, и премудрые его наставления слушать со вниманием. Избавь бог противоречить! Речет: "ложися!" - исполняй немедленно, хотя бы ты был раз-пере-прав и раз-пере-невннен. Вытерпливай наказание в мере, числе и виде, какое соблаговолит назначить премудрое правосудие его, и не смей ни малейше и никогда возроптать и попрекословить. Угодно будет ему полунощь признать полуднем? Сознавайся и утверждай, что солнце светит и даже печет. Благоволит глагол обратить в имя? Bene - признавай и утверждай. Его власть и сила. К помощнику сохраните все то же. Часто помощник бывает глагол действительный, а начальник - точка, знак сильный, но безгласный. В школе, в каковую по мере знаний ваших поступите, учителя уважайте и отноеитеся как бы к самому начальнику; но - при глазах самого реверендиссиме - учителя уже ставьте ни во что. Пред товарищами держите себя по-шляхетски как - ! - знак удивительный, бодро, гордо, важно, и все вас почтут. В ссорах спешите отгрызаться и заганивайте своих противников; иначе они унизят вас хуже запятой. В драку сами не вступайте, но напавшего колотите вволю, остерегался делать явные боевые знаки: для этого есть волосы, ребра, спина и др. Ходя по рынку, не решайтеся ничего своровать; а наипаче вы, домине Павлуся, имеющие к тому великую наклонность: здесь не село, а город; треклятая полиция тотчас вмешается. Одни не напивайтеся, но пригласив кого или быв приглашены от кого. Вы, домине Петруся, одарены особым, счастливым талантом; можете выпить бездну и пребыть на ногах тверды, с непомраченною головою, но запах вина может вам изменить. Для сего имейте всегда в "кишене" пшено или чеснок. Когда вас, находящегося в таком положении, призовут к начальнику, поспешите пожевать пшена или чесноку и смело представайте к реверендиосиму: нос его не услышит; на опыте известно. Дале, о прочих подробностях, как вам вести себя и как поступать, скажу во оное время.
   Мы так глубоко тронуты были назидательным для нас наставлением нашего наставника, что невольно, по сердечному влечению, отдали ему поклон, довлеющий одному начальнику, и при изъявлении вечной благодарности все его мудрые правила обещали навек запечатлеть в юных сердцах наших и следовать им. Само собою разумеется, что я не говорил таких слов, потому что не знал о существовании и значении их, но говорили это братья мои; а я только кланялся, отвешивая руки вперед и, касаясь длинными рукавами нарядной моей киреи до полу, восхищался.
   Убрав отличный завтрак, попечением бабуси приготовленный, мы пошли к начальнику, а -гостинцы, привезенные для него, несли за нами люди, привезшие их из дому. Мы шли по улице... Незабвенные минуты! Что могло равняться с восторгом моим, когда я шел в кирее синего сукна, коей кисти на длинных снурках болталися туда и сюда! Не знаю, смотрели ли на меня проходящие, - я не заботился; я смотрел сам на себя, шевелил плечами, болтал руками - все для того, чтобы болтались мои кисти. Истинно скажу: при женитьбе моей я был разодет хватски, идя в паре с своей, тогда прелестною, новобрачною, но я не был так восхищен, как болтающимися кистями у моей киреи... Ах, кирея!.. ах, кисти!.. Но все прошло!.. обратимся к предмету.
   Мы пришли к начальнику.
   Когда мы еще жили дома, то батенька говаривали нам, чтобы мысами себя готовили к тому званию, какое кому нравится, исключая Павлуся, которого предназначил он по бумажной части, говоря: "Горб не помешает тебе быть хорошим юристою".
   И вот, когда я вошел еще только в прихожую начальника, то уже не решился не быть ничем более, как начальником училища. Это было окончание вакаций, и родители возвращали сыновей своих из домов в училище. Нужно было вписать явку их, переписать в высший класс... ergo, с чем родители являлись? То-то же. Я очень благоразумно избрал. И так решено: "желаю быть начальником училища!"
   Наконец, после многих, допустили и нас к самому. Отвесив должные высокому его сану поклоны, домине Галушкинекий начал объясняться, что он не даром провел время на кондициях: приготовил трех юношей, имеющих сделать честь училищу и даже веку. Начальник удостоил нас обозреть, но несколько меланхолически. Домине инспектор поспешил подать письмо, писанное самими батенькою.
   Начальник прочел и взглянул на нас внимательнее. Потом сказал руководителю нашему: "Ну, что ж?"
   - Сейчас, - сказал Галушкинский и начал "действовать".
   Первоначально внес три головы сахару и три куска выбеленного тончайшего домашнего холста.
   Начальник сказал меланхолично: "Написать их в синтаксис".
   Домине Галушкинский не унывал. Поклонясь, вышел и вошел, неся три сосуда с коровьим маслом и три мешочка отличных разных круп.
   Реверендиооиме, приподняв голову, сказал: "Они могут быть и в пиитике".
   Наставник наш не остановился и втащил три боченочка: с вишневкою, терновкою и сливянкою.
   Начальник даже улыбнулся и сказал: "Впрочем, зачем глушить талант их? Когда дома так хорошо все приготовлено (причем взглянув на все принесенное от нас домашнее), то вписать их в риторику".
   Домине Галушкинский остановился, поклонился низко и начал говорить с ним на иностранном диалекте...
   "О, батенька и маменька! - думал я в то время, - зачем поскупилися вы прислать своей отменной грушевки, славящейся во всем околодке? Нас бы признали прямо философами, а через то сократился бы курс учения нашего, и вы, хотя и вдруг, но, быть может, меньше заплатили бы, нежели теперь, уплачивая за каждый предмет!"
   Тут я начал прислушиваться к разговору реверендиссима начальника с домине Галушкинским. Первого я не понимал вовсе: конечно, он говорил настоящим латинским; домине же наш хромал на обе ноги. Тут была смесь слов: латинского, бурсацкого и чистого российского языка. Благодаря такого рода изъяснению, я легко понял, что он просил за старших братьев поместить их в риторику, а меня, вместо инфимы, "по слабоумию", написать в синтаксис, обещая заняться мною особенно и так, чтоб я догнал братьев.
   Реверендиссиме кивнул головою и сказал: "Bene, согласен. Ты знаешь, что должно делать, исполни". И, проговорив еще чистых латинских слов несколько, коих я не понял, отпустил нас.
   Домине Галушкинский обходил с нами помощника и других учителей. Мы кланялись им, подносили гостинцы, соответственно званию и весу их в училище, и возвратились в квартиру - братья "риторами", а я, мизерный, синтакщиком: что делать!
   О, благословенная старина! Не могу не похвалить тебя! Как было покойно и справедливо. Например, дети богатых родителей - зачем им беспокоиться, изнурять здоровье свое, главнейшее - истощать желудок свой, мучиться вытверживанием тех наук, которые не потребуются от них через весь их век? Подарено - а подарить есть из чего - и детям приписаны все знания и приданы им ученые звания без потери времени и ущерба здоровья... Теперь же?.. Мороз подирает по коже! Головы сахару, штофы, боченки, хотя удвойте их - ничто, ничто не доставит вовсе ничего. Бедные молодые люди теперешнего века! Хотя тресните, а должны все науки выучить, как буки аз - ба. А сколько умножилось наук. Сколько выражений, слов, над изобретением которых иной просиживал целые ночи, - и в награду значения их никто, и даже сам он, выдумщик, никак не понимает и изъяснить не может! O tempora, o more! Невольно восклицаю я (ученую фразу, невольно уцелевшую в памяти моей!.. Обычаи начальства изменились в приеме ищущих света учения... Где ты, блаженная старина?.. Возвратишься ли?.. Грустно!..
   Но будем продолжать. Тут увидите, какая разница последовала в течение двадцати пяти лет, и что я должен был вытерпеть, определяя в учение Миронушку, Егорушку, Савушку, Фомушку и Трофимушку, любезнейших сыновей моих.
   Наступил день открытия ученья. Не евши, не пивши, мы поведены в школы. Братья, как риторы, пошли особо, а я в препровождении вышесказанного хлопца Юрка поплелся в свой синтаксис, который и называть с трудом мог. В школу вступил я очень равнодушно, предоставляя все случаю, а сам решился, по наставлению нежнейшей маменьки, не перенимать ни одной из всех наук, вообще глупых и глупыми людьми от праздности выдуманных. Итак, я принял твердое и непоколебимое намерение "не учиться с жаром", а жить свободно, как хочу, по вольности моей шляхетской природы. Будут наказывать? Правда, больно и даже, утвердительно скажу, очень больно, но и пан Кнышезский и домине Галушкинский говаривали, что "все начинающееся оканчивается", а потому хотя и начнут сечь, но по естественному порядку, как по опыту знаю, перестанут. Притом же после сечения как бывает человек или мальчик жив, одушевлен, развязан - ссылаются на всех, кто испытал на себе сечение. До сих пор не знаю настоящей тому вины: физическое ли это следствие, что от эксперимента кровь придет в быстрое кругообращение, и оттого человек делается веселее, быстрее в своих действиях, или тому причиною душевное состояние человека, когда он знает, что его наказали и больше сечь не будут. Но что бы ни было, только после сечения положение восхитительно! Но оставим одну половину этого ученого рассуждения: выгодно ли не учиться? И обратимся к другой: какую пользу принесет учение?
   Положим, что я в молодых летах поглотил всю премудрость, изучен всему отличнейшим образом, достоин во все ученые степени. Но, вступив в свет, скажите, пожалуйста, когда и на что пригодятся науки? Жить своим домом в хозяйстве, на охоте - скажете? Тут их совсем не спросят. При женитьбе и того более. Хотя проглоти всю халдейскую премудрость, а египетскою закуси, так все не распознаешь нрава в невесте до брака и потом не применишься к капризам, когда станет женою твоею. Есть на свете и неученые, и живут себе изряднехонько. И я туда же пойду, куда и выслушавшие всю премудрость. Когда батенька и маменька помрут и мы с братьями разделимся имением, так на мою долю придется порядочная часть, и тогда к чему мне науки? Меня почтут люди, навещающие меня, так же, как и ученого.
   Скажете, нужно учиться для того, чтобы читать книги?
   Вот еще что выдумали! Что из того, если они достигнут цели, для какой пишутся, то есть чтобы нас усыплять? И правду сказать, как усыпляют! А особливо - канальские! - с пышными заглавиями, с цветистыми обертками, с значительными точками, с умышленными пробелами... Это чудо что за книжки! Полагаю, что не родился человек, чтобы их до конца дочитал; уснет - будь я каналья, когда не уснет - по опыту говорю, - знатно уснет. Так неужели для того, чтобы самому уснуть или усыплять других, губить в принуждении золотую молодость, тратить время, нужное на игры и веселья, расстраивать здоровье принужденным сидением и удалением от пищи? На что это похоже? Меня и простой сказочник так же усыпит, как и лучшая повесть или роман в четырех (уф!) частях.
   Притом же маменька моя правду говаривали: ничто так человеку не нужно, как здоровье; с ним можно все и много кушать; а кушая все, поддерживаешь свое здоровье. Пирог сделан для вмещения начинки, а начинка сдабривает пирог; так и человек с своим желудком. Науки же - настоящие "глисты": изнурят и истощат человека, хоть брось.