Не знаю, что бы из такой сладостной жизни нашей произошло, если бы не последовала перемена. Уже мы доживали медовый месяц нашего счастливого супружества, и я, быв в поле, то на гумне, возвращался домой с таким расположением духа, как, во дни оные, подходил с невыученным стихом к пану Тимофтею Кнышевскому. Как вдруг посетили нас, один за другим, те молодые люди, на коих облокачивалась Анисья Ивановна во время делавшейся ей дурности на нашем свадебном бале. Что же? Как рукой сняло. Анисья Ивановна стала веселенькая, губки складывает на улыбочку, часто уходит к себе для перемены шейных или грудных платочков и все у зеркала фигурится. Даже со мной сделалась ласкова; не употребляла грубого местоимения: ты или он, но всегда с прикраскою нежности и вдобавок междометия, например: "ах, друг мой!.. ох, он мне милее всего на свете!.." Признаюсь в слабости моего темперамента! Я, выслушивая все это, таял от восторга и почитал себя счастливейшим из смертных. Скажите, пожалуйста, много ли человеку надобно? Упоенный ожившим счастьем, я не выходил из гостиной, увивался около жены и, почитая, что бывшая мрачность происходила в ней от ее положения... радовался, что по вкусу пришлись ей гости, и она вошла в обыкновенные чувства; а потому, питая к ним благодарность за приезд их, я бесперестанно занимал их то любопытным рассказом о жизни моей в столице Санкт-Петербурге, об актерщиках и танцовщицах, то водил их на гумно или чем-нибудь подобным веселил их. Как вдруг жена моя, не оставляя местоимений и междометий, прибегла к предлогам: "Ах, друг мой! ты сегодня не был в поле! Ох, смотри, купидончик, не расстрой здоровья своего! Поезжай, проездись часочка три... Ох, вы не знаете - это она говорила во множественном числе к гостям - вы не знаете, как он мне дорог! Его здоровье только меня и живит. Поезжай же, мой тютинька!" это уже ко мне относилось. А почему я был тютинька, по сей час не знаю! Не сокращено ли Трофим? Быть может.
   Слыша такие нежности, я не только ехать, но согласен бы лететь, как сизокрылый голубок, в угодность своей белогрудой голубке; но для политики обратился к пристойности и сказал: "Как же, душечка (нежнее этого нарицательного я не придумал!..), а гости же как?.."
   - О! мой друг! гости ничего.
   - Мы у вас без церемонии, - сказали оба, опережая один другого словами.
   - Когда так, так так, - сказал я, благодаря мысленно, что фортуна послала гостей, отложивших все церемонии. После чего сел себе в свою таратайку и поехал осматривать поля и наблюдать, как спеет хлеб. .
   Я, сохраняя с своей стороны здоровье, проездил более назначенного времени и, при возвращении, встречен был женою, со всеми искренними ласками, и обоими гостьми. Они, спасибо им, прожили у нас несколько дней, в кои я поддерживал свое здоровье прогулкою по полям и, возвращаясь, имел удовольствие находить жену всегда веселую, приятную и ласковую ко мне, а не менее также и гостей моих.
   Пожили гости, пожили, да и уехали, и хотя обещали часто бывать, но все без них скучно нам было. Жена моя испускала только междометия, а уже местоимений с нежным прилагательным не употребляла. Как вот моя новая родительница, присылая к нам каждый день то за тем, то за другим, в один день пишет к нам за новость, что к ним, в Хорол, пришел, дескать, квартировать Елецкий полк, и у них стало превесело...
   Тьфу ты, пропасть! Что за житье мне пошло? Уж не только самые сладкие нарицательные и восхитительные междометия полились рекою, но моя милая Анисья Ивановна не выпустила моей шеи из своих объятий, пока я не согласился переехать в город на месяц. "Только на один месяц!" так упрашивала она меня. Прошу же прислушать и помнить.
   Сам не знаю, как мы скоро уложились и собрались. Не успел я опомниться, как уже обоз отправлен был, как уже наша венская коляска у крыльца, моя милая
   Анисья Ивановна сидит в ней и торопит меня скорее садиться, да все с ласками, с приголубливанием.
   В городе мы наняли квартиру, пристойную фамилии и состоянию нашему. Жена моя не отходила от окошек и все любовалась военными. Как ими не любоваться! Кроме того, что много было в полку отличных красивых молодцов, разумеется, из их благородий, - наши братья - сержанты, капралы и прочие господа в порядочный счет не идут, - ко главное, что все они защитники наши и отечества; как же прекрасному полу не иметь к ним аттенции? Как не отдавать им преферансу? Как не завлекать их в знакомство, дабы они, в обществе с прекрасным полом, забыли все трудности и неприятности походной жизни?
   Так рассуждала жена моя, и я с нею от души был согласен. По ее руководству, бывая в других домах, знакомился с военными и приглашал их к себе.
   Сначала пришел один; жена моя приобу'ла ножки в новенькие башмачки. Этот один, впоследствии, привел другого; жена моя стянула платьице. Пришли еще три, жена вздела платочки из приданых, еще не надеванные. За этим и пошло... пошло...
   Каждый день мы с женою доставляли удовольствия защитникам нашим беседою, в коей я, правда, редко участвовал, быв посылаем женою к соседкам за разными потребностями; но все же гостям нашим, конечно, было приятно у нас, потому, что они не оставляли нашего дома.
   Скоро очень моя Анисья Ивановна с ласками заметила мне, что и среди удовольствий не нужно оставлять хозяйства без присмотра, почему и просила меня поехать в имение осмотреть все части хозяйства, дождаться доходов и привезти побольше денег, потому что в городе они очень-де нужны... да как при этом поцеловала!.. канальство!..
   Со всем усердием поехал я в деревню, погряз весь в хозяйство, и то и дело, что высылал моей Анисье Ивановне деньги. Только лишь извещу, что скоро обрадую ее скорым возвращением, ан глядь! она шлет новые мне порученности: то к соседке верст за двадцать съездить, то дождаться, когда выбелится ее заказной холст, или что-нибудь такое, то я и не еду, а все хозяйничаю. Наконец, когда уже срок нашей месячной квартире начал сближаться, я отправил подводы, чтобы забрать из города мой и ее фураж и прочее все домашнее, и сам отправился, чтобы привезти в деревню мою милую жену и быть с "ею неразлучно. Но лишь объявив ей о том, как она и слышать не захотела, и объявила мне, что я как хочу, а она не переедет, договорила-де квартиру на год и иначе жить не может, как в городе.
   Удивился я крепко, но должен был замолчать и согласиться с нею. Однако же, из любопытства, начал примечать, что бы ее так веселило в городе? Примечать, примечать, как вот и не скрылось: у нас от раннего утра до позднего вечера набито офицеров, и она, моя сударыня, между ними и кружится, и вертится, и юлит, и франтит, и смеется, и хохочет...
   Ага-а-а-а!..
   Офицеры же как подобраны! молодец с молодца, и молоды, и красивы, проворны, веселы... и все наголо поручики!..
   Я не знаю, зачем эти поручики в армии существуют? Всех бы их либо произвесть, либо чины снять, лишь бы истребить этот ненавистный для меня сорт людей. Я не скажу ничего больше, но я их терпеть не могу!..
   Еще того мало. Возвратясь один раз из деревни, куда я уже и без посылок жены часто ездил и проживал, жена моя, как-то неумышленно оставшись со мною одна, вдруг сказала мне:
   - А я без тебя обновку получила.
   - Какую? - спросил я, романтически вздохнув.
   - Истерику.
   - Поздравляю, - сказал я, обрадовавшись чистосердечно, и от удовольствия захотел поцеловать ее руку.
   - Ах, как ты глуп! - вскрикнула она, покосись на меня. - Поздравлять с болезнью! Неужели и до сих пор не знал, что так называется одна из болезней?
   - Не знал, душечка, будь я бестия, если знал! Да и от кого же мне знать французские названия болезням? - Тут принялся я расспрашивать, какого свойства и комплекции эта болезнь.
   - Вот увидишь, - сказала она меланхолично.
   И подлинно увидел!
   Скоро начали собираться поручики и окружили ее. Она была весела, игрива и что-то кстати одному из них сказала пресмешное "банмо". Все захохотали, и я, полный удовольствия от ее остроумия, захохотал, а подошедши к ней близехонько, по праву мужа, хотел поцеловать ее в ручку... Батеньки мои! вдруг она: ги-ги-ги-ги!.. ну, словцо кликуша, и пошла на разных голосах... да чибурах! - на руки одному поручику. Тот не сдержал да и спустил ее на диван, а она и глазки закрыла, да кликала, кликала, а там и замолкла! Поручики же все сбежались, кричат: воды, воды, уксусу... перья... и разбежались все. Я преспокойно вынул из кармана бумажку, свернул ее трубкою и остреньким кончиком к носу ей - и вознамерился пощекотать в носу... Она вскочила как встрепанная и, обозрев, видит, что поручиков-голубчиков нет около нее ни одного, напустилась на меня и даже вскрикнула:
   - Убирайся со своими глупостями! не смей мне никогда этого делать.
   - Но как же, душечка? - начал я говорить романтически, - это у вас наследственный припадок от моей маменьки-покойницы. Они, бывало, часто хотят сомлевать, да и ничего; а как не удержатся, сомлеют наповал, настояще, как батенька-покойник им бумажкою в носу пощекочут - и как рукой снимут...
   - Ги-ги-ги! га-га-га! - и пошли из грамматики все междометия и ахти, а ахи, и у! и о! и все такое кричала она, пока поручики, как по барабану на тревогу, явились - и ну ей помогать... а она, голубушка, и глазок не может открыть, только все рукой машет на меня и со стоном говорит:
   - Прочь... прочь его от меня!., он говорит про. покойников... Скорее, скорее удалите его от меня!..
   Мигом два поручика схватили меня под руки и увели в кабинет, и начали, впрочем, очень вежливо, убеждать, чтобы я целый день не показывался на глаза дражайшей моей супруге, иначе произведу в ней опять истерику...
   Нечего было делать, просидел преспокойно и безвыходно в одной комнате целый день. Хотя скоро имел удовольствие услышать, что она и поручики с нею громко хохочут, но боялся показаться к ней, чтоб не сбить ее с ног еще. Притом не без причины полагал, что, может, и поручики заистеричились от нее...
   Что вам далее рассказывать? От появления у нас в доме этой проклятой истерики, которую я называл и "химерикою", потому что она ни с чего, так всегда почти при моем приближении, нападала на Анисью Ивановну; называл ее и "поруческою болезнью", потому что Анисья Ивановна будет здорова одна и даже со мною, и говорит и расспрашивает что, но лишь нагрянули лоручики, мо>я жена и зачикает и бац! на пол или куда попало! Так вот, с появления-то этой модной болезни жизнь моя изменилась совершенно. Для своей супруги я сделался совершенно чужим и даже ненавистным!.. Лишь поручики в дом - я из дому и скитаюсь один. В деревню поеду - скука и хозяйство надоело; в городе же - купивши дом, мы, по воле жены, поселились навсегда - сижу безвыходно в своей комнате, чтоб не причинять истерики жене.
   А тут, ни отсюда, ни оттуда, дети кругом осыпали. Сам не знаю, откуда они уже брались! На свободе как-то сосчитал наличных, так ужас! Миронушка, Егорушка, Фомушка, Трофимушка, Павинька, Настенька, Марфушка и Фенюшка ну, прошу покорно! Ведь поставила же на своем Анисья Ивановна! Исполнила намерение, положенное еще до замужества ее, и я не переспорил ее.
   Ну, и нужды бы нет. Дети и дети, - не на улицу же их выкидывать. Я было хотел, чтобы они все дома росли... куда! как это можно? Когда этакие болваны будут около меня вертеться, так меня будут почитать сорокалетнею старухою... Не хочу их видеть! А не то... а, ах, ги-ги-ги! - и заистеричила! Надобно знать, что и поручики давно ушли в поход, а эта химерика все осталась при ней. Весела, печальна, заговорили, замолчали... и она, бац! и сомлела. Так, без ничего, сомлевала и - ох! и теперь у нее такой темперамент. Даже в старости истеричничает.
   Нечего делать! Надобно было уважать желание больной жены; не дать же истерике задушить ее. Развез сыновей по разным училищам. А сколько было хлопот при определении их! Подай свидетельства о законном их рождении, о звании, и все, все это должен был достать - и так определил.
   Думаете же вы, что я насладился радостями семейной жизни? Ничего не бывало! Мои повесы, все до одного, - не знаю только, по ком пошли, - все вдались в глубь наук. "Домой неохотно ездили, все над книгами; зато как испитые!
   И науки кончивши, не образумились. "Пустите нас отличаться на поле чести или умереть за отечество". Тьфу вы, головорезы! По нескольку часов бился с каждым и объяснял им мораль, что человек должен любить жизнь и сберегать ее, и се и то им говорил. В подробности рассказывал им, что я претерпел в военной службе по походам из роты к полковнику... ничто не помогло! Пошли. Правда, нахватали чинов, все их уважают... но это суета сует.
   А что женились! так уж так! Совершенные иностранки - жены их! Слова не скажут без форбье. И детей так ведут. Дитя, дескать, не должно слышать русского слова. Ах вы, мамзели, мамзели! отнять бы у вас детей; вы их иметь-то недостойны. Увидим впоследствии.
   Поверите ли? Отца, мать, богом данных им родителей и богом повеленных чтить и уважать, они, вместо нежного нарицательного: "батенька, маменька", иначе не кличут, как "папаша, мамаша!" И точно "кличут" - как собак кличут. Кто их поймет? В критику им я своего старого пуделя прозвал "папаша", что же? - эти щенята, то есть внуки мои, не совестятся горланить: "папаша, папаша!" Отец-дурак, - между нами будь сказано, - и откликается: "чего, дескать, Тиня?" (и это, возьмите в резон, это христианское имя Тимофей, а по-ихнему, чорт знает по-какому - Тиня!). А молокосос и заливается от смеха: "я-де не тебя, а пуделя!" И папаша-отец хохочет вслед за дураком!.. И мамаше та же честь бывает; в глаза смеются! По-моему, когда уже допустит мое рождение говорить мне в глаза "ты", так очень легко услышать от него: "ты, папаша, дурак! ты, мамаша, глупа!" И не сердитесь, нежнейшие папаша и мамаша! Настаивал я, правда, во власти моей родоначальника, чтобы эта мелюзга с малых ногтей приучалась уважать родителей: так куда? "Фи! это по-русски; тошно". Надобно же знать, что и это их "фи!" есть подобно значительно маменьки моей: "тьфу!" Подите же с ними: все изменили!
   При ребятишках инспекторов, подобно как при нас был домине Галушкинский, нет, а есть "гувернеры". Оно одно и то же; только те бывали в халатах и киреях, а эти во фраках; те назначали жалованье себе в год единицами рублей, а эти тысячами; те боялись своих хозяев, робели пред ними и за несчастье почитали прогневать их, а эти властвуют в домах, где живут, и требуют исполнения своих прихотей. Польза же от них одна и та же: Галушкинские ничему не учили, не знав сами ничего, а преподавали один бурсацкий язык, а гувернеры не учат ничему, за незнанием ничего, а преподают один французский язык. Одно, одно и то же: все иностранный диалект, и польза от обоих одна и та же.
   Анисья Ивановна моя - несмотря ни на что, все-таки "моя" - так она-то хитро поступила, несмотря на то, что в Санкт-Петербурге не была. Ей очень прискорбно было видеть сыновей наших женившихся; а как пошли у них дети, так тут истерика чуть и не задушила ее. "Как, дескать, я позволю, чтобы у меня были внуки?., неужели я допущу, чтобы меня считали старухою? Я умру от истерики, когда услышу, что меня станут величать бабушкою!"
   - Не беспокойтесь, маман! - сказала старшая невестка. - Мои дети будут отлично воспитаны: они слова не будут знать по-русски, и вас не иначе будут кликать, как "гран-маман"...
   - Вздор! - закричала хитрая Анисья Ивановна: - я не позволю себя уронить; я сама придумаю приличное себе наименование.
   И в самом деле, придумала. Да как хитро! совершенно по-санктпетербургски: "бушечка!" Какого? Оно и не грубое "бабушка", а еще нежнее самой бабушечки, бабушки и проч. "Бушечка"!.. Подите вы с нею: совершенно в новом вкусе и сходно с теперешнею атмосферою, то есть с понятием обо всем.
   Один я остался неперекрещенный. Дедушка - и полно. А кто иначе назовет, или осмелится мне тыкнуть, тому я заранее объявил мое проклятие, исключение из роду Халявских и лишение наследства.
   - Последнее только и опасно, - сказал с критикою "Гого", или Гриша, двенадцатилетний внук мой, щенок, явный фармазон! Вот нынешние дети! каковы будут люди?
   Из числа гувернеров есть один: ну, так собаку съел. Я рассказывал уже, кто он и как полезен для второй невестки. Но его надобно послушать, когда он, при чае, за пуншем (он иначе не пьет чаю, как с прибавлением), начнет говорить, так есть чего послушать! И резонно, и наставительно, и для всех нравственно. Например:
   - К чему, - он говорил, и говорил отборным, высоким штилем, а я буду передавать по-своему: - К чему молодых людей, детей, птенцов, изнурять ученьем? к чему время, данное им благодетельною природою для узнания жизни и чтобы воспользоваться всеми наслаждениями ее, обращать в скуку, в стеснение, в досаду? Воспитав столько юношей, я на опыте знаю, что все науки для них, во время учения, непонятны, а в жизни бесполезны, от непонятия их молодости. Оставьте юношу поступать по воле его, следовать всем его желаниям и не удерживайте его от исполнения хотений его. Познав их все в подробности, он пресытится ими, возненавидит их и будет удаляться, словно от пресыщения ботвиньи, составляемой у русских из их глупого квасу. Ум человеческий есть полновластный господин. Он не любит стеснений, принуждений; он имеет некоторые капризы: начнете наполнять его познаниями, он будто принимает их и сохраняет, но разом выкинет все переданное ему так, что и с свечою и лоскутков не найдешь. Дайте ему волю; пусть покоится, нежится, бездействует; но, как он есть "ум", то, в случае надобности, он просыпается, принимается действовать и производить то, чего учившийся всему не в состоянии произвесть и в десять лет.
   "Правда твоя, мусье!" восклицал я тогда внутренно, слушая его, и теперь говорю: правда! Ну, что из того, что мой ум с самого детства всеми науками наполняли и пан Кнышевский, и домине Галушкинский? Пожалуй, мой ум и притворился, что все постигнул: и быстрый разбор словотитл, и латинские вокабулы, и синтаксис, и Пифагорову таблицу умножения; но как только я возмужал, так мой ум, раскапризившись, все и выкинул из себя. Подите же теперь? Лишь только понадобится что нужненькое к моему уму, он тут и проснулся и действует. Сколько было периодов в моей жизни, где, если бы ум во мне не действовал, так чего бы я не набедокурил сам по себе? И теперь спасибо уму моему: вот и описал жизнь мою все по его милости. Куда бы мне самому отделать двести страниц? Нужен мне расчет экономический: что мне в арифметике, которой мой ум и знать не захотел. Мы с ним запремся вдвоем, нарежем бумажек, раскладываем, рассчитываем, и так верно все приведем, что люли!
   Нет, гувернер резонно говорил. Его метод очень нравится нынешним молодым людям.
   Другое он говорил: "к чему служить в какой бы то ни было службе? Мало ли в России этих баранов-мужиков? Ну, пусть несут свои головы на смерть, пусть роются в бумагах и обливаются чернилами. Но наследникам богатых имений это предосудительно! Как ставить себя на одной доске с простолюдином, с ничтожным от бедности дворянином? Ему предстоят высшие чины, значительные должности. Несведущ будет в делах? возьми бедного, знающего все, плати ему деньги, а сам получай награды без всякого беспокойства".
   Правда, правда, тысячу раз правда твоя, господин мусье! Ну, что было бы из меня, если бы я продолжал военную службу? Мучился бы, изнемогал, а все бы не дошел выше господина капрала. Теперь же - даже губернатором могу быть! Состояние у меня отличное, могу найти двух-трех с большими познаниями людей, буду им платить щедро и служил бы отлично. Подите же вы с теперешнею молодежью! И слышать не хотят. Все бы им самим служить, не как предки наши... Портится свет!
   Еще мусье говорит: "уважение к заслугам, чинам, достоинствам, а в особенности к старости - вздор, ни с чем не сообразно, не должно быть терпимо даже. Каждый должен себя ценить выше всего и смотреть на всех как на нечто, могущее быть только терпимо. Старики же? фи! они не должны требовать никакого к себе внимания. Ведь они старики: а что старо, то негодно к употреблению. Глупое правило у русских: уважать родителей есть также вздор. И что это родители? - те же старики!.."
   Тут я приходил в запальчивость; я не мог переносить таких кривых толков; но как я не мог остановить мусье гувернера, потому что все мое поколение, с жадностью слушавшее его, восстало бы против меня, так я, молча вскакивал, звал своего папашу-пуделя и уходил с ним в свою комнату размышлять, тужить и повторять восклицание, коим и начал описание моей жизни:
   - Тьфу ты, пропасть! не наудивляешься, право, как свет изменяется!..