Оставался еще один спорный пункт. Был один особнячок десятин двадцать, и на нем лесу строевого двенадцать десятин, и в нем сад из отличных прищеп различных сортов. Батенька-покойник с большим тщанием доставали из Опошни прививок плодовых и сами своими руками щепали и окулировали. Одним словом, сад был чудесный! В саду пасека, ульев до двухсот; при нем пруд с рыбою и мельница, дававшая доход. Местечко это нравилось всем нам, и ни один из братьев не соглашался уступить другому ни полступня. Крику и упрекам не было конца.
   Бедный предводитель, уговаривая нас, выбился из сил. За меня стоял новый родитель мой, Иван Афанасьевич, и какими-то словами как спутал братьев всех, что те... пик-пик!.. замялись, и это место вот-вот досталось бы мне, как брат Петрусь, быв, как я всегда говорил о нем, человек необыкновенного ума, и, в случае неудачи, бросающий одну цель и нападающий на другую, чтоб смешать все, вдруг опрокидывается на моего нового родителя, упрекает его, что он овладел моим рассудком, обобрал меня, и принуждает меня, слабого, нерассудливого, жениться на своей дочери, забыв то, что он, Иван Афанасьевич, из подлого происхождения и бывший подданный пана Горбуновского...
   Господи! Как же "взбесится мой новый родитель! Тотчас запротестовался в начале Петруси произвести личную ему обиду, а тут и начал упреками, укорами, доказами в таких делах, что это прелесть! С грязью его смешал! И пошло, пошло! Кстати тут сказать, что и я вступился за свою обиду, Как-таки публично назвать меня нерассудливым, а будущую жену мою - подлого рода? Мы с ним имели процесс и выиграли его. Стоило нам каждому до пяти сот, а присудили Петруся заплатить новому родителю моему бесчестья два рубля пятьдесят копеек, а против меня быть впредь скромнее. А что, Петрусь? что, взял? Победа была на нашей стороне. Но это дело особь-сторона: рассказана пятилетняя тяжба для блезиру. Обратимся к нашему предмету. Как ни мучился предводитель с нами, но ничего не успел; а мы, досадуя один на другого и не желая, чтоб кто из нас получил выгоду от того хуторка, решили: лес и сад изрубить и медом разделиться, плотину уничтожить. Каждый из нас торжествовал и в глаза шикал другу другу: "А что, взял? Воспользовался садочком, медком от пчел? Вот возьмешь!" Предводитель насилу нас разнял и, кончив дело, почти прогнал от себя. На этом мире мы больше перессорились, нежели до того были, и уже никогда не были в ладу, исключая встречающейся надобности одного в другом, Тогда нуждающийся и приедет, примирится аллегорически: да как успеет в своем желании, снова зассорится, насмехается, что тот поверил ему - и пошло попрежнему.
   Я очень удивился, когда Петрусь, при предложении удовлетворить меня в неимении дома, предложил мне жить в своем доме. А каков этот дом, как это картина! Каменный, в два этажа под железом, не бойся ничего. В каждом этаже по двенадцати комнат. Чудо! Это такой дом сварганил брат Петрусь. Необыкновенный ум! Вот он, с первого слова, дает мне целый этаж, да еще верхний, парадный, отлично изукрашенный, и дает с тем, что каждый из нас есть полный хозяин своего этажа (Петрусь оставил за собою нижний, а мне, как будущему женатому, парадный), и имеет полное право, по своему вкусу, переделывать, ломать и переменять, не спрашивая один у другого ни совета, ни согласия. Хорошо. На том кончили, подписали бумаги и потом все статьи, вместо примирения, кончили, как я описал. Предводитель даже перекрестился, проводив нас, и потом везде описывал нас весьма невыгодно.. Ему извинительно. Он пришел к нам из другой губернии, и это первое встретилось ему казусное дело наше. Потом он прикусил язык. Где дележ, там и ссора. Богатые ссорятся, что есть чем делиться; а бедные ссорятся, что нечем делиться. Это не нами выдумано.
   Еще вот в чем чуден мне предводитель. Слышал я, что он, по сторонам рассказывая о нашем дележе, винил моих батеньку и маменьку, что не заботились о нашем воспитании и не поселили в нас благородных правил. Наше воспитание было всем видимо; своими же детьми не мог похвалиться: сухие и тощие, точно щепки. А правила нам преподавали и пан Кнышевский, и домине Галушкинский по всем предметам. Какие же другие правила были бы у нас, кроме благородных, когда мы самые благороднейшие и в нас течет древняя дворянская кровь? Не нравилось предводителю то, что мы за свое, резались и, при лишнем рубле, забывали, что дело имеем с родными братьями. Так это, по его правилам, что брату только понравилось, так и уступай ему, а сам довольствуйся его нежными обниманьями? Нет, прошу погодить! Это они вводят такой метод, а будет ли он полезен частно, еще увидим. По моему рассуждению: брат ли он мне, сват, а своего, на нож готов, а не поступлю. Много можно бы об этом наговорить, но нынешние люди не поймут нас. Замолчим и обратимся к приятнейшему сюжету.
   С окончанием раздела пресеклись все препятствия к судьбе моей. Новый родитель мой вывел счет, что стоила поездка в С. -Петербург, жизнь там и здесь у него в доме, все расходы по делу, и на все это требовал от меня заемного письма - это primo. Потом, находя необходимым, чтобы моя жена принесла мне отличное приданое, заказал все доставить из Полтавы и из Роменской ярмарки, все же на мой счет. А в заключении тестюшка мой расчислил, сколько придется на часть жене моей, если я умру, из движимого и недвижимого, и на все это поднес мне для подписания бумагу, укреплящую ей все это заживо при мне. Но нет, новый мой батенька! Я вам не Горб, прежний ваш помещик, с которым вы, что хотели, то и делали; я вам не поддамся.
   Посмотрев бумаги и разочтя, я увидел, что Анисинька будет для меня очень недешева. За мою сумму, платимую за нее, можно бы купить порядочную деревню, а тут я беру одну только штуку. Сообразивши все это, я начал не соглашаться и деликатно объяснять, что не хочу так дорого платить за жену, которая, если пришлось уже правду сказать, не очень мне-то и нравится (Анисиньки в те поры не было здесь, и потому я был вне любви), и если я соглашался жениться на ней, так это из вежливости, за его участие в делах моих; чувствуя же, после поездки в Санкт-Петербург (тут, для важности, я выговаривал всякое слово особо и выразно), в себе необыкновенные способности, я могу найти жену лучше его дочери - и все такое я объяснял ему.
   Новый или, лучше сказать, сомнительный батенька мой сконфузился крепко от моих объяснений чистосердечных, вспотел, утирался и, собравшись с духом, начал - да как? - и грозил судом, исканием бесчестья вечным процессом: но я, как гора, был тверд и уже начинал было разгорячаться, а избави бог мне разгорячиться! Тут я никого и ничем не уважаю; не слушая ничего, наговорю такого, что и в душу не полезет; но в отвращение всего этого, вдруг, где ни возьмись - Анисинька! Кажется, отец мигнул, чтоб за нею сходили. Она, в легком убранстве, как-то располагающая к любви, вдруг выскочила и, сломя голову, прямо мне на шею... плутовка! знала силу своих прелестей!.. и ну меня обнимать, прижимать, ласкать, целовать и разными невинными именами называть. "Он подпишет", то и дело кричит: "он подпишет; он умница, он душенька, он красавчик"... и се и то, все от чистого сердца мне твердит: "он подпишет!.."
   Бух!.. осыпаемый ее ласками, нежностями, не возражая ничего, я освободил из ее рук свою и подписал все, что мне ни подложили. И кто бы не подписал даже смертного на себя приговора, если бы побуждала его к тому молоденькая девушка, в утреннем платьице, полузакрывающем все заветное, охватившая своими ручками, целующая вас... не она, так канальские прелести ее убедят, как и меня. Я ни о чем не думал, ничего не расчислял, а только глядел... нет! скажу прямо: велика сила любви над нами смертными!..
   Как скоро я подписал все, так все приняло другой вид. Анисинька ушла к себе, а родители принялись распоряжать всем к свадьбе. Со мною были ласковы и обращали все, и даже мои слова, в шутку; что и я, спокойствия ради, подтверждал. Не на стену же мне лезть, когда дело так далеко зашло; я видел, что уже невозможно было разрушить. Почмыхивал иногда сам с собою, но меня прельщали будущие наслаждения!
   Не замедлило все устроиться. Приданое все привезли - и что за отличное было! - сшили, уладили все, сложили, назначили день свадьбы и пригласили ровно сорок человек гостей.
   Надобно вам сказать, что новая моя родительница была из настоящей дворянской фамилии, но бедной и очень многочисленной. Новый родитель мой женился на ней для поддержания своей амбиции, что у меня-де жена дворянка и много родных, все благородные. Тетушек и дядюшек было несметное множество, а о братьях и сестрах с племянничеством в разных степенях и говорить нечего. Оттого-то столько набралось званых по необходимости.
   Как ни заботился мой новый батенька, чтобы ни перед кем из званых не упустить ничего из вежливости, дабы не навлечь себе неприятностей, но не остерегся. Пославши ко всем письма от одного числа, к одной двоюродной племяннице послал уже на завтрашний день. Та, узнав о такой ошибке, прислала к нам с большим упреком, что Иван Афанасьевич и все его глупое семейство уважает троюродных больше, нежели двоюродных, что прислал к ней приглашение после всех; что после этого, будь она проклятая дочь, если не только на свадьбу, но и никогда к нам не будет; знать нас не хочет и презирать будет вечно.
   Одной тетушкой у меня стало меньше - что делать!
   Настал день свадьбы. С вечера еще съехались все гости и гуляли на девичнике без всяких счетов. Анисинька моя была весела, чем и возбуждала любовь мою, отчего и я был в кураже и старался знакомиться с новыми родными; но, от множества их, путался в именах и называл одного вместо другого. Угощение было всем равное и отличное.
   В день же, назначенный для перемены судьбы моей, я разрядился, как только можно лучше, по самой последней моде, в Санкт-Петербурге мне сшитой, и притом добавил чем только мог, чтоб казаться совершенно санктпетербургским франтом. От восхищения собою и оттого, что я, наконец, женюсь, и земли не слышал под собою; не оставлял ни одного зеркала, чтобы не полюбоваться собою; беспрестанно оборачивал голову, любуясь мотающимся у меня назади пучком, связанным из толстой моей косы. Прическа волос была на мне отлично устроена перукмахером городничего, в малолетстве учившимся также в Санкт-Петербурге. Я также любовался стальными пуговицами на кафтане и беспрестанно наводил их на солнце, чтобы отсвечивали на стену. Камзол у меня был вышит разными шелками, да как искусно. Пряжки на ногах и далее, блестящие... одним словом, совершенный петиметр!
   Когда собрались все гости и уселись чинно, тогда вывели не Анисиньку уже - а Анисью Ивановну. Тьфу ты, батюшки! Что за деликатес! Как пава выплыла.
   Убранство на ней было все преизрядное и драгоценное!
   "Брильянт!" - воскликнул я сам себе, глядя на нее. В самом деле, было на что посмотреть! Не умею описать, как она была убрана, а знаю, что блеску много было. Я утопал в восхищении, зная, что это все мое и для нее купленное.
   Нас благословили и обвенчали, как водится. Один из родных был одет маршалом, украшен цветными перевязями и с пребольшим жезлом, также изукрашенным развевающимися разноцветными лентами. Шесть шаферов, с алыми бантами на руке, исполняли все его препоручения. Эти чиновники предшествовали нам к венцу и от венца.
   Должно полагать, что я был очень хорош, когда стоял под венцом. Все тут присутствовавшие девушки смотрели на меня с удовольствием и тихо перешептывались между собою. Нельзя же иначе. Во мне была тьма приятностей.
   По совершению моего счастья, когда мы возвратились в дом родителей наших, они встретили нас с хлебом и солью. Хор музыкантов, из шести человек, гремел на всю улицу. Нас посадили за стол, и все гости сели на указанные места, по расчету маршала.
   Не успели порядочно усесться, как одна из гостей - она была не кровная родственница, а крестная мать моей Анисьи Ивановны; как теперь помню ее имя, Афимья Борисовна - во весь голос спрашивает мою новую маменьку: "Алена Фоминишна! Когда я крестила у вас Анисью Ивановну, в какой паре я стояла?"
   - В первой, как же? в первой, - отвечала моя теща.
   - А вот эта сударыня? - сказала Афимья Борисовна, указывая на даму, сидящую выше ее.
   - Во второй.
   - Отчего же это, когда дело дошло до почета, так я ступай на запятки, бог знает к кому? Зачем она у вас выше почтена?..
   - Кроме того, что она и кума, хотя и во второй паре, - отвечала теща, - но она жена моего троюродного брата, так потому...
   - Так потому? Ни за что в свете не вытерплю такой обиды! - закричала Афимья Борисовна. Глаза ее распылались, она выскочила со стула, бросила салфетку на стол и продолжала кричать: "Кто-то женился бог знает на ком и для чего, может, нужно было поспешить, а я терпи поругание? Ни за что в свете не останусь... Нога моя у вас не будет..." и хотела выходить.
   Как та сударыня, которая сидела выше Афимьи Борисовны, вдруг вскочила, да за руку ее, и ну кричать: "Постойте! почему я сударыня? почему я бог знает кто? почему я спешила замужеством? Докажите! Гости любезные! прошу прислушать. Я на нее подам прошение. Батюшка Иван Афанасьевич, защитите обиженную у вас в доме. Вы на то хозяин..." та-та, та-та... и пошла схватка! Обе барыни сцепились между собою и кричали обе вместе. Сколько их хозяин и маршал ни унимали, сколько ни уговаривали, но не могли ничего сделать. Они обе уехали от обеда, поклявшись не быть никогда у нас.
   Еще двумя тетушками с костей долой.
   По уходе их все успокоилось и пошло чинно. Вместе с раздачею горячего начались питья здоровья. Начали с нас, новобрачных. Весело, канальство! Когда маршал стукнет со всей мочи жезлом о пол и прокричит: "Здоровье новобрачных, Трофима Мироновича и Анисьи Ивановны Халявских!" Я вам говорю, восхитительная минута! Если бы молодые люди постигали сладость ее, для этого одного спешили бы жениться.
   После наших здоровьев пили здоровья родителей родных, посаженных; потом дядюшек и тетушек родных, двоюродных и далее, за ними шла честь братцам и сестрицам по тому же размеру... как в этом отделении, когда маршал провозгласил: "Здоровье троюродного братца новобрачной, Тимофея Сергеевича и супруги его Дарьи Михайловны Гнединских!" и стукнул жезлом, вдруг в средине стола встает одна особа, именно Марко Маркович Тютюн-Ягелонский и, обращаясь к хозяевам, говорит:
   - Любезнейший дядюшка, Иван Афанасьевич и любезнейшая тетенька, Алена Фоминишна! Благодарю вас всепокорнейше за хлеб-соль и угощение, а особенно за почет вашего двоюродного племянника. А от дальшего угощения прошу великодушно увольнить!
   - Как? Почему? - спросили новый мой батенька. - Разве?..
   - Честь моя требует выйти от стола, где дан преферанс предо мною троюродному вашему племяннику; а я, кажется, двоюродный.
   - Так что ж, что двоюродный? - с прикриком сказали батенька. - Но ты холостой человек, а Тимофей Сергеевич женатый! ты еще без чина, а он майор. Посиди, будем пить и твое здоровье.
   - В свиной голос? - сказал азартно Тютюн-Ягелонский: - благодарю за честь! Неужели я должен быть, когда во мне вашей супруги кровь, и унижен за то, что у Тимофея Сергеевича пузо в золоте.
   Тимофей Сергеевич, как майор, имел на себе камзол с позументами и был пузаст.
   Майор так и вскипел было за честь свою, но вдруг одумался и сказал: "Но я не баба, чтоб из пустяков портить аппетит. Дообедаю и поговорю с тобою".
   - Не беспокойтесь ожидать, - сказал Тютюн-Ягелонский: - я отказываюсь не только от обеда, но и от родства. Нога моя не будет у вас и не признаю вас дйдею за оскорбление моей чести. - С этим словом ушел и он.
   Вот и братец один со счета вон.
   Полагаю, если бы обед еще продолжался и пили бы вновь здоровья, то все бы родные нашли причины почитать себя униженными, рассердились и оставили бы нас одних оканчивать свадебный пир.
   Но остальная часть обеда кончена благополучно, и все здоровья, по расписанию, допиты покойно. После обеда пошли пляски. Надобно было видеть меня в польском, как я манерно выступал с своею новобрачною! После нее я сделал честь всем дамам и барышням, проплясал с ними польский, и потом открылись веселые танцы. Тут уже отличилась моя Анисья Ивановна, и какими фигурами она выводила каждую пляску, так это на удивление! Я мог бы и сам пуститься выплясывать, хотя и не учился вовсе, ступить не умел; но мне, бывшему в Санкт-Петербурге, все сошло бы с рук; если бы и фальшь какая замечена была, не почли бы за фальшь; подумали бы, что так должно выкидывать ногами по-санктпетербургски. И так я все сидел с скромными старичками и занимался разговорами. Я им рассказывал о Санкт-Петербурге, о тамошних обычаях, что слышно было там во время моего пребывания. Слушающие смотрели на меня с отличным уважением. Да, у нас не просто смотрят на того, кто побывал в столичном городе Санкт-Петербурге. Зато же и говори - не бойся; наври чего хочешь, всему поверят. Они почитают, что там-то все необыкновенное. Издали так; а побывай, вот как и я побывал, осмотри все с таким примечанием, как и я, так право... ну лучше замолчу.
   Какую же отлил со всеми нами штуку брат Петрусь, так на удивление! Быв ума необыкновенного и духа предприимчивого, вздумал так всех нас обидеть, что никому бы подобное и на мысль не пришло.
   Среди развалу нашего веселья, когда молодые танцуют, а степенные люди сидят и угощаются жидкостями, вдруг подают письмо моему новому батеньке. Они, полагая, что есть нечто важное, при всех распечатывают: прочтя несколько раз, бледнеют, комкают письмо, бросаются схватить посланного, но его и духу нет, словно исчез. Оправившись не скоро от своего смущения, потом показали мне это ужасное письмо... и что же? Какой-то Терешка Маяченко, якобы дядя Ивана Афанасьевича, моего нового родителя, пишет к нему и пеняет, что не позвал его, как ближайшего своего родственника, на свадьбу своей доченьки Ониськи и прочее такое.
   Ни этого дяди нет на свете, никто и письма не писал; а это брат Петрусь отлил такую штуку, чтобы уязвить моего батеньку и меня. Ему, конечно, досадно было, что я и моложе его, но уже наслаждаюсь брачною жизнию, а он сидит в холостых. Вот он и за насмешки. Почерк его я тотчас узнал и сказал новому батеньке. Они было взбесились сначала куда как! Письмо приобщить к делу, подать новое на Петрусю прошение, просить о бесчестии... но потом и присели, затихли и замолчали, а письмо уничтожили; видно, боялись, что по следствию открылось бы, что Терешка в самом деле ближайший нам родственник...
   Затейливый дух Петруся этим не удовольствовался: он еще придумал новое нам огорчение. Утром очень рано, на другой день свадьбы, когда я еще в "храме любви", то есть в парадной спальне покоился на роскошной постели и погружен был в сладкий сон, вдруг услышал я страшный стук в дверь, запертую от нас. Испуганный, бросился я к дверям и, не отпирая, спрашивал: кто стучит и зачем?
   - Трофим Миронович! - сказал громко грубый голос: - скажите подданной пана Горбуновского, Аниське, что теперь у вас, чтобы скорее поспешила к своему барину на кухню мыть посуду.
   Поспешно схватил я верхнее платье, отпер дверь, бросился за дерзким, кликнув людей; но нигде не могли его найти, а сказывали, что у ворот останавливалась тройка и в повозке сидел брат Петрусь. Его великого ума была эта новая мне обида, о которой я не сказал ни батеньке, ни даже моей Анисье Ивановне. Она была в глубоком сне и ничего не слыхала.
   Утром, после обыкновенных поклонений родителям, поднесения им от меня подарков, ими же для себя купленных, и приняв от них кучи желаний здоровья,
   благополучия, многочадия и всего, всего со всею щедростью желаемого, мы приступили обдаривать новых моих родственников. Но как ни заботились, чтобы каждому было приличное и соразмерно степени родства, но не предусмотрели всего и навлекли неприятности.
   Майору подарили серебряного глазету на камзол. Он, рассмотрев, швырнул его в глаза Анисье Ивановне, сказав: "Нейдет, голубушка, серебра дарить мне на камзол, когда я выслужил золотой". Он был пехотный майор и носил красный камзол с золотыми галунами.
   Особливо от женского пола было много упреков: одна сердилась, что подаренная ей материя вовсе будет не к лицу, и она будет казаться старее, нежели есть; другая швыряла свой подарок с презрением затем, что дальней родственнице поднесли лучше, нежели ей, ближайшей. Были расчеты и в том, кому прежде и кому после поднесли подарок. Пожилая девушка, обидясь, что ей дарили темного цвета материю, а не светлого, швырнула мне, новому родственнику, и сказала: "Возьмите назад себе: как умрет ваша жена, так покройте ее этой дрянью".
   Вот такова-то от всех была благодарность, если не за усердие, так за долг наш, исполненный нами весьма неохотно, а в особенности мною, потому что все это накуплено было на мой счет. Спор, упреки, обидные слова слышимы от них во все утро, и все эти обиженные родные после обеда (а обедать остались-таки) тотчас и разъехались.
   Мы не были этим огорчены, постигая, что они так поступили от аллегорики: притворно обижались, чтобы не соблюсти политики и не отдаривать нас взаимно. Мы ожидали такого пассажа от них.
   Отдохнув немного после свадебного шуму, новые мои родители начали предлагать мне, чтобы я переехал с женою в свою деревню, потому что им-де накладно целую нас семью содержать на своем иждивении. Я поспешил отправиться, чтобы устроить все к нашей жизни - и, признаться, сильное имел желание дать свадебный бал для всех соседей и для тех гордых некогда девушек, кои за меня не хотели первоначально выйти. Каково им будет глядеть на меня, что . я без них женился! Пусть мучатся!
   Фу, какой знатный дом брат Петрусь взбудоражил, так это на удивление! И верхний этаж мой!.. Да какие комнаты, какое убранство!.. Туда пойдешь, там зеркало и кресла; сюда посмотришь, тут софы и столы... да чего? все и везде было аккуратно, и я, как бывший в столице, тотчас заметил, что все по-санктпетербургскому методу. Чрезвычайно меня восхитил дворецкий, сказав, что хотя все эти вещи и убранства барина его Петра Мироновича, но, как их некуда снести; то они останутся в моем распоряжении до времени, с тем, однако ж, чтобы все было в целости сдано и бесспорно. Я охотно согласился и секретно благодарил брата за такое снисхождение. Где бы я мог достать столько отличных вещей и в такое короткое время?
   Осмотрев все в доме, я озаботился рассмотреть и расчислить, буду ли иметь возможность дать желаемый бал? К утешению моему, все было в порядке и ни в чем не было недостатка. Птицы и прочей живности, по методу маменьки покойницы выкормленной, равно и прочего всего, было в изобилии; оставалось накупить вин и всего нужного, и я был в состоянии все это сделать: денег хотя издержал много, но брат Петрусь должен мне был более того, и векселей от него лежит у меня за пазухою. Я решился блеснут Новый мой батенька зазывал сорок персон, а я катнул на восемьдесят. Знай наших Халявских! Целый вечер, и даже заполночь, я, все от скуки без жены, писал зазывные письма и только к свету уснул.
   Что же? в самое то время, когда я находился в приятнейшем положении и, говоря по-пиитически, божок Морфей осыпал меня маковыми цветами, то есть когда я, со всею нежностью, спал сладким сном, вдруг разбужен был страшным ревом и гулом!.. От сна мне показалось, что это новая моя родительница шумит со служанками, что я, живши у них, слышал каждое утро; но нет; прислушавшись, нашел, что все еще грубее и сильнее. Посылаю человека узнать, что это такое? и мне говорят, что это брат Петрусь забавляется, приказав своим псарям трубить во все рога изо всей мочи. Мало того: туда же приведены были собаки, кои подняли ужасный вой.
   Я рассердился ужасно и послал Петрусе сказать, чтоб он унялся с своею чертовою музыкою и не мешал бы мне спать.
   "Он в своей половине дома может делать что хочет, а я в своей поступаю по своей воле" - был ответ Петруси - и гул рогов усилился, собаки снова завыли и прибавилось еще порсканье псарей. Что прикажете делать? Петрусь имел право поступать у себя как хочет, и я не мог ему запретить. Подумывал пойти к нему и по-братски поискать с ним примирения, но амбиция запрещала мне унижаться и кланяться перед ним. Пусть, думаю, торжествует; будет время, отомщу и я ему.
   Я с ним не встречался; но когда, распорядивши все, собирался ехать к своим, то - нечего делать! - послал к нему сказать мой поклон, что я дня через три буду с моей женой, а в следующее воскресенье будет у меня здесь свадебный бал, и что гости уже званы, так чтобы сделал мне братское одолжение, не трубил бы по утрам и ничего бы не беспокоил нас по ночам и во время бала, за что останусь ему вечно благодарным.
   К удивлению моему, он поручил мне отвечать деликатно, что во все время, пока проживает здесь любезнейшая его невестушка, он ни ее, ни гостей моих не обеспокоит ничем.
   Я поехал покойнее и хотя сомневался, чтобы он сдержал слово, но нечем было переменить: гости все званы были прямо в эту деревню и у меня в виду не было другого места для бала. Положась на честь брата Петруся, я удалял беспокойные мысли.
   В доме новых моих родителей мы скоро уложили свое приданое и отправили в деревню - поверите ли? - на сорока подводах! Конечно, размещено на каждую было всего понемногу, но все же сорок! Все, видевшие этот обоз, с любопытством расспрашивали, что везут? и узнав, восклицали: "Вот Горб-Маявецкий какой богатый, что столько за одною дочерью дает! Да, видно, и пан Халявский (до женитьбы моей меня, как обыкновенно, называли только панычем, а с того времени целым "паном" величать начали) себе на уме, что такую подхватил!" А того и не знали, что приданое было на мой счет сделано, но суждения их тешили мой гонор и амбицию.