В смотрительском флигеле все спали тихим, но крепким сном, когда меревский Наркиз заколотил кнутовищем в наглухо запертые ворота.
Через полчаса после этого стука кухарка, зевая и крестясь, вошла со свечою в комнату Евгении Петровны.
Девушку как громом поразило известие о неожиданном и странном приезде Лизы в Мерево. Протянув инстинктивно руку к лежавшему на стуле возле ее кровати ночному шлафору, она совершенно растерялась и не знала, что ей делать.
- Прочитайте, матушка, письмо-то, - сказала ей Пелагея.
Женни бросила шлафор и, сидя в постели, развернула запечатанное письмо доктора.
«Спешите как можно скорее в Мерево, - писал доктор. - Ночью неожиданно приехала Лизавета Егоровна, больная, расстроенная и перезябшая. Мы ее ни о чем не расспрашивали, да это, кажется, и не нужно. Я останусь здесь до вашего приезда и даже долее, если это будет необходимо; но во всяком случае она очень потрясена нравственно, и вы теперь для нее всех нужнее.
Д. Розанов».
Через час Женни села в отцовские сани. Около нее лежал узелок с бельем, платьем и кое-какой домашней провизией.
Встревоженный Петр Лукич проводил дочь на крыльцо, перекрестил ее, велел Яковлевичу ехать поскорее и, возвратись в залу, начал накручивать опустившиеся гири стенных часов.
На дворе брезжилось, и стоял жестокий крещенский мороз.
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замерзшим сверху настоем, бумажные сверточки чаю и сахару и связка баранок. Далее еще что-то было завязано в салфетке.
За самоваром сидела Женни Гловацкая, а напротив ее доктор и Помада.
Женни хозяйничала.
Она была одета в темнокоричневый ватошник, ловко подпоясанный лакированным поясом и застегнутый спереди большими бархатными пуговицами, нашитыми от самого воротника до самого подола; на плечах у нее был большой серый платок из козьего пуха, а на голове беленький фламандский чепчик, красиво обрамлявший своими оборками ее прелестное, разгоревшееся на морозе личико и завязанный у подбородка двумя широкими белыми лопастями. Густая черная коса в нескольких местах выглядывала из-под этого чепца буйными кольцами.
Евгения Петровна была восхитительно хороша в своем дорожном неглиже, и прелесть впечатления, производимого ее присутствием, была тем обаятельнее, что Женни нимало этого не замечала.
Прелесть эту зато ясно ощущали доктор и Помада, и влияние ее на каждом из них выражалось по-своему.
Евгения Петровна приехала уже около полутора часа назад и успела расспросить доктора и Помаду обо всем, что они знали насчет неожиданного и странного прибытия Лизы.
Сведения, сообщенные ими, разумеется, были очень ограничены и нимало не удовлетворили беспокойного любопытства девушки.
Теперь уже около получаса они сидели за чаем и все молчали.
Женни находилась в глубоком раздумье; молча она наливала подаваемые ей стаканы и молча передавала их доктору или Помаде.
Помада пил чай очень медленно, хлебая его ложечкою, а доктор с каким-то неестественным аппетитом выпивал чашку за чашкою и давил в ладонях довольно черствые уездные баранки.
- Хорошо ли это, однако, что она так долго спит? - спросила, наконец, шепотом Женни.
- Ничего, пусть спит, - отвечал доктор и опять подал Гловацкой опорожненную им чашку.
В контору вошла птичница, а за нею через порог двери клубом перекатилось седое облако холодного воздуха и поползло по полу.
- Лекаря спрашивают, - проговорила птичница, относясь ко всей компании.
- Кто? - спросил доктор.
- Генеральша прислали.
- Что ей?
- Просить велела беспременно.
- Что бы это такое? - проговорил доктор, глядя на Помаду.
Тот пожал в знак совершенного недоумения плечами и ничего не ответил.
- Скажи, что буду, - решил доктор и махнул бабе рукою на дверь.
Птичница медленно повернулась и вышла, снова впустив другое, очередное облако стоявшего за дверью холода.
- Больна она, что ли? - спросил доктор.
- Не знаю, - отвечал Помада.
- Ты же вчера набирал там вино и прочее.
- Я у ключницы выпросил.
За тонкою тесовою дверью скрипнула кровать.
Общество молча взглянуло на перегородку и внимательно прислушивалось.
Лиза кашлянула и еще раз повернулась.
Гловацкая встала, положила на стол ручник, которым вытирала чашки, и сделала два шага к двери, но доктор остановил ее.
- Подождите, Евгения Петровна, - сказал он. - Может быть, это она во сне ворочается. Не мешайте ей: ей сон нужен. Может быть, за все это она одним сном и отделается.
Но вслед за сим Лиза снова повернулась и проговорила:
- Кто там шепчется? Пошлите ко мне, пожалуйста, какую-нибудь женщину.
Гловацкая тихо вошла в комнату.
- Здесь лампада гаснет и так воняет, что мочи нет дышать, - проговорила Лиза, не обращая никакого внимания на вошедшую.
Она лежала, обернувшись к стене.
Женни встала на стул, загасила догоравшую лампаду, а потом подошла к Лизе и остановилась у ее изголовья.
Лиза повернулась, взглянула на своего друга, откинулась назад и, протянув обе руки, радостно воскликнула:
- Женька! какими судьбами?
Подруги несколько раз кряду поцеловались.
- Как ты это узнала, Женька? - спрашивала между поцелуями Лиза.
- Мне дали знать.
- Кто?
- Доктор записку прислал.
- А ты и приехала?
- А я и приехала.
- Гадкая ты, моя ледышка, - с навернувшимися на глазах слезами сказала Лиза и, схватив Женину руку, жарко ее поцеловала.
Потом обе девушки снова поцеловались, и обе повеселели.
Ну, чаю теперь хочешь?
- Давай, Женни, чаю.
- А одеваться?
- Я так напьюсь, в постели.
- А мужчины? - прошептала Женни.
- Что ж, я в, порядке. Зашпиль мне кофту, и пусть придут.
- Господа! - крикнула она громко. - Не угодно ли вам прийти ко мне. Мне что-то вставать не хочется.
- Очень, очень угодно, - отвечал, входя, доктор и поцеловал поданную ему Лизою руку.
За ним вошел Помада и, по примеру Розанова, тоже приложился к Лизиной ручке.
- Вот теплая простота и фамильярность! - смеясь, заметила Лиза, - патриархальное лобызание ручек!
- Да; у нас по-деревенски, - ответил доктор.
Помада только покраснел, и голова потянула его в угол.
Женни вышла в контору налить Лизе чашку чаю.
- Ну, а здоровье, кажется, слава богу, нечего спрашивать? - шутливо произнес доктор.
- Кажется, нечего: совсем здорова, - отвечала Лиза.
- Дайте-ка руку.
Лиза подала руку.
- Ну, передразнитесь теперь.
Лиза засмеялась и показала доктору язык.
- Все в порядке, - произнес он, опуская ее руку, - только вот что это у вас глаза?
- Это у меня давно.
- Болят они у вас?
- Да. При огне только.
- Отчего же это?
- Доктор Майер говорил, что от чтения по ночам.
- И что же делал с вами этот почтенный доктор Майер?
- Не велел читать при огне.
- А вы, разумеется, не послушались?
- А я, разумеется, не послушалась.
- Напрасно, - тихо сказал Розанов и встал.
- Куда вы? - спросила его Женни, входившая в это время с чашкою чаю для Лизы.
- Пойду к Меревой. Мое место у больных, а не у здоровых, - произнес он с комическою важностью на лице и в голосе.
- Когда бывает вам грустно, доктор? - смеясь, спросила Гловацкая.
- Всегда, Евгения Петровна, всегда, и, может быть, теперь более, чем когда-нибудь.
- Этого, однако, что-то не заметно.
- А зачем же, Евгения Петровна, это должно быть заметно?
- Да так… прорвется…
- Да, прорваться-то прорвется, только лучше пусть не прорывается. Пойдем-ка, Помада!
- Куда ж вы его уводите?
- А нельзя-с; он должен идти читать свое чистописание будущей графине Бутылкиной. Пойдем, брат, пойдем, - настаивал он, взяв за рукав поднявшегося Помаду, - пойдем, отделаешься скорее, да и к стороне. В город вместе махнем к вечеру.
Девушки остались вдвоем.
Долго они обе молчали.
Спокойствие и веселость снова слетели с лица Лизы, бровки ее насупились и как будто ломались посередине.
Женни сидела, подперши голову рукою, и, не сводя глаз, смотрела на Лизу.
- Что ж такое было? - спросила она ее наконец. - Ты расскажи, тебе будет легче, чем так. Сама супишься, мы ничего не понимаем: что это за положение?
Лиза молчала.
- История была? - спросила спустя несколько минут Гловацкая.
- Да.
- Большая?
- Нет.
- Скверная?
- То есть какая скверная? В каком смысле?
- Ну, неприятная?
- Да, разумеется, неприятная.
- У вас дома?
- Нет.
- Где же?
- У губернатора на бале.
- Ты была на бале?
- Была. Это третьего дня было.
- Ну, и что ж такое?
- И вышла история.
- Из-за чего же?
- Из-за вздора, из глупости, из-за тебя, из-за чего ты хочешь… Только я об этом нимало не жалею, - добавила Лиза, подумав.
- И из-за меня!
- Да, и из-за тебя частию.
- Ну, говори же, что именно это было и как было.
- Я ведь тебе писала, что я довольно счастлива, что мне не мешают сидеть дома и не заставляют являться ни на вечера, ни на балы?
- Ну, писала.
- Недавно это почему-то вдруг все изменилось. Как начались выборы, мать решила, что мне невозможно оставаться дома, что я непременно должна выезжать. По этому поводу шел целый ряд отвратительно нежных трагикомедий. Чтобы все кончить, я уступила и стала ездить. Третьего дня злая-презлая я поехала на бал с матерью и с Софи. Одевая меня, мне турчала в голову няня, и тут, между прочим, я имела удовольствие узнать, что мною «антересуется» этот молодой богач Игин. Дорогою мать запела. Пела, пела и допелась опять до Игина. Злость меня просто душила. Входим: в дверях встречают Канивцов и Игин. Канивцов за Софи, а тот берется за меня. Мне стало скверно, я ему сказала какую-то дерзость. Он отошел. Зовет меня танцевать - я не пошла. Мать выговор. Я увидала, что в одной зале дамы играют в лото, и уселась с ними, чтобы избавиться от всевозможных приглашений. Мать совсем надулась. «Иди, говорит, порезвись, потанцуй». Я поблагодарила и говорю, что я в выигрыше, что мне очень везет, что я хочу испытать мое счастье. Мать еще более надулась. Перед ужином я отошла с Зининым мужем к окну; стоим за занавеской и болтаем. Он рассказывал, как дворяне сговаривались забаллотировать предводителя, и вдруг все единогласно его выбрали снова, посадили на кресла, подняли, понесли по зале и, остановясь перед этой дурой, предводительшей, которая сидела на хорах, ни с того ни с сего там что-то заорали, ура, или рады стараться.
- Ты сошлась с Зининым мужем? - спросила Женни.
- Да. Он совсем не дурной человек и поумнее многих. Ну, - продолжала она после этого отступления, - болтаем мы стоя, а за колонной, совсем почти возле нас, начинается разговор, и слышу то мое, то твое имя. Это ораторствовал тот белобрысый губернаторский адъютант: «Я, говорит, ее еще летом видел, как она только из института ехала. С нею тогда была еще приятельница, дочь какого-то смотрителя. Прелесть, батюшка, рассказывает, что такое. Белая, стройная, коса, говорит, такая, глаза такие, шея такая, а плечи, плечи…»
Женни вспыхнула и прошептала:
- Какой дурак!
- Ну, словом, точно лошадь тебя описывает, и вдобавок, та, говорит, совсем не то, что эта; та (то есть ты-то) совсем глупенькая… Фу, черт возьми! - думаю себе, что же это за наглец. А Игин его и спрашивает (он все это Игину рассказывал): «А какого вы мнения о Бахаревой?» - «Так, говорит, девочка ничего, смазливенькая, годится». Слышишь, годится?Годится! Ну, знаешь, что это у них значит, на их скотском языке… Это подлость… «А об уме ее, о характере что вы думаете?» - опять спрашивает Игин. «Ничего; она, говорит, не дура, только избалована, много о себе думает, первой умницей себя, кажется, считает». - И сейчас же рассуждает: «Но ведь это, говорит, пройдет; это там, в институте, да дома легко прослыть умницею-то, а в свете, как раз да два щелкнуть хорошенько по курносому носику-то, так и опустит хохол». Можешь ты себе вообразить мое положение! Но стою, молчу, а он еще далее разъезжает: «Я, говорит, если бы она мне нравилась, однако, не побоялся бы на ней жениться. Я умею их школить. Им только не надо давать потачки, так они шелковые станут. Я бы ее скоро молчать заставил. Я бы ее то, да я бы ее то заставил делать» - только и слышно… Ну, ничего. - За ужином я села между Зиной и ее мужем и ни с кем посторонним не говорила. И простилась, и вышло все это прекрасно, благополучно. Но уж в передней, стали мы надевать шубы и сапоги, - вдруг возле нас вырастают Игин и адъютант. Народу ужас сколько; ничего не допросишься и не доищешься. Этот болванчик с своими услугами. Приносит шубы и сапоги. Я взяла у него шубу и подаю ее своему человеку: «Подержи, говорю, Алексей, пожалуйста», и сама надеваю. «Отчего ж вы мне не позволили иметь эту честь?» - вдруг обращается ко мне эта мразь. «Какую, говорю, честь?» - «Подать вам шубу». Я совершенно холодно отвечала, что лакейские обязанности, по моему мнению, никому не могут доставить особенной чести. - Нет-таки, неймется! «Зато, говорит, в иных случаях они могут доставить очень большое удовольствие», - и сам осклабляется. Даже жалок он мне тут стал, и я так-таки, совсем без всякой злости, ему буркнула, что «это дело вкуса и натуры». А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид и этаким, знаешь, внушающим тоном и так, что всем слышно, говорит: «Извините, mademoiselle, я вам скажу франшеман, [9]что вы слишком резки». Мне припомнился в эту секунду весь его пошлый разговор и хвастовство. Вся кровь моя бросилась в лицо, и я ему также громко ответила: «Извините меня, monsieur, я тоже скажу вам франшеман, что вы дурак».
И слушательница и рассказчица разом расхохотались.
- Ай-ай-ай! - протянула Гловацкая, качая головой.
- Да, айкай сколько угодно.
- Да как же это ты, Лиза?
- А что же мне было делать? - раздражительно и с гримасой спросила Бахарева.
- Могла бы ты иначе его остановить.
- Так лучше: один прием, и все кончено, и приставать более не будет.
Женни опять покачала головой и спросила:
- Ну, а дальше что же было?
- А дальше дома были обмороки, стенания, крики «опозорила», «осрамила», «обесчестила» и тому подобное. Даже отец закричал и даже…
Лиза вспыхнула и добавила дрожащим голосом:
- Даже - толкнул меня в плечо. Потом я целую ночь проплакала в своей комнате; утром рано оделась и пошла пешком в монастырь посоветоваться с теткой. Думала упросить тетку взять меня к себе, - там мне все-таки с нею было бы лучше. Но потом опять пришло мне на мысль, что и там сахар, хоть и в другом роде, да и отец, пожалуй, упрется, не пустит, а тут покачаловский мужик Сергей едет. - Овес, что ли, провозил. - Я села в сани Да вот и приехала сюда. Только чуть не замерзла дорогой, - даже оттирали в Покачалове. Одета была скверно. Но ничего, - это все пройдет, а уж зато теперь меня отсюда не возьмут.
- Ты здесь решила жить?
- Решила.
- Одна?
- Да, до лета, пока наши в городе, буду жить одна.
- Что ж это такое, мой милый доктор, значит? - выслав всех вон из комнаты, расспрашивала у Розанова камергерша Мерева.
- А ничего, матушка, ваше превосходительство, не значит, - отвечал Розанов. - Семейное что-нибудь, разумеется, во что и входить-то со стороны, я думаю, нельзя. Пословица говорится: «свои собаки грызутся, а чужие под стол». О здоровье своем не извольте беспокоиться; начнется изжога - магнезии кусочек скушайте, и пройдет, а нам туда прикажите теперь прислать бульонцу да кусочек мяса.
- Как же, как же, я уж распорядилась.
- Вот русская-то натура и в аристократке, а все свое берет! Прежде напой и накорми, а тогда и спрашивай.
- Ну, уж ты льстец, ты наговоришь, - весело шутила задобренная камергерша.
Вечером, когда сумрак сливает покрытые снегом поля с небом, по направлению от Мерева к уездному городу ехали двое небольших пошевней. В передних санях сидели Лиза и Гловацкая, а в задних доктор в огромной волчьей шубе и Помада в вытертом котиковом тулупчике, который по милости своего странного фасона назывался «халатиком».
Дорога была очень тяжелая, снежная, и сверху опять порошил снежок.
- Хорошие девушки, - проговорил Помада, как бы отвечая на свою долгую думу.
- Да, хорошие, - отвечал молчаливый до сих пор доктор.
Можно было полагать, что и его думы бродили по тому же тракту, по которому путались мысли Помады.
- А которая из них, по-твоему, лучше? - спросил шепотом Помада, обернувшись лицом к воротнику докторской шубы.
- А по-твоему, какая? - спросил, смеясь, доктор.
- Я, брат, не знаю; не могу решить. Я их просто боюсь.
Доктор рассмеялся.
- Ну, которой же ты больше боишься?
- Обеих, братец ты мой, боюсь.
- Ну, а которой больше-то? Все же ты которой-нибудь больше боишься.
- Нет, равно боюсь. Эта просто бедовая; говори с ней, да оглядывайся; а та еще хуже.
Доктор опять рассмеялся самым веселым смехом.
- Ну, а в которую ты сильнее влюблен? - спросил он шепотом.
- Ну-ну! Черт знает что болтаешь! - отвечал Помада, толкнув доктора локтем, и, подумав, прибавил: - как их полюбить-то?
- Отчего же?
- Да так. Перед этой, как перед грозным ангелом, стоишь, а та такая чистая, что где ты ей человека найдешь. Как к ней с нашими-то грязными руками прикоснуться.
Доктор задумался.
- Вы это что о нас с Лизой распускаете, Юстин Феликсович? - спрашивала на другой день Гловацкая входящего Помаду.
Это было вечером за чайным столом.
Помада покраснел до ушей и уронил свою студенческую фуражку.
Все сидевшие за столом рассмеялись. А за столом сидели: Лиза, Гловацкий, Вязмитинов (сделавшийся давно ежедневным гостем Гловацких), доктор и сама Женни, глядевшая из-за самовара на сконфуженного Помаду.
- Оправься, - скомандовал доктор. - Ни о чем ином идет речь, как о твоей боязни пред Лизаветой Егоровной и Евгенией Петровной. Проболтался, сердце мое, - прости.
- Да, да, Юстин Феликсович, чего ж это вы нас боитесь-то?
- Я не говорил.
- А так вы, доктор, и сочинять умеете!
- Помада! и ты, честный гражданин Помада, не говорил? Трус ты, - самообличения в тебе нет.
- Чем же мы такие страшные? - приставала Женни, развеселившаяся сегодня более обыкновенного.
- Чистотой! - решительно ответил Помада.
- Че-ем?
- Чистотой.
Опять все засмеялись.
- Так нас и любить нельзя? - спросила Женни.
- «Страшно вас любить», - проговорил Помада, оправляясь и воспоминая песенку, некогда слышанную им от цыганок в Харькове.
- И отлично, Помада. Бойтесь нас, а то в самом деле долго ли до греха, - влюбитесь. Я ведь, говорят, недурна, а Женни красавица; вы же, по общему отзыву, Сердечкин.
- Кто это вам врет, Лизавета Егоровна? - ожесточенно и в то же время сильно обиженно крикнул Помада.
- А-а! разве можно так говорить с девушками?
- Подлость какая! - воскликнул Помада опять таким оскорбленным голосом, что доктор счел нужным скорее переменить разговор и спросил:
- А в самом деле, что же это, однако, с вашими глазами, Лизавета Егоровна?
- Да болят.
- Так это не с холоду только?
- Нет, давно болят.
- Ну, вы смотрите: это не шутка. Шутя этак, можно и ослепнуть.
- Я очень много читаю и не могу не читать. Это у меня какой-то запой. Что же мне делать?
- Я вам буду читать, - чистым и радостным голосом вдруг вызвался Помада.
И так счастливо, так преданно и так честно глядел Помада на Лизу, высказав свою просьбу заслонить ее больные глаза своими, что никто не улыбнулся. Все только случайно взглянули на него, совсем с хорошими чувствами, и лишь одна Лиза вовсе на него не взглянула, а небрежно проронила:
- Хорошо, - читайте.
- Дома все? - крикнул из передней голос, заставивший вздрогнуть целую компанию.
- Дома, и милости просим, - отвечал Гловацкий, вставая, и, взяв со стола одну из двух свечек, пошел на встречу гостю.
Лиза молча встала и пошла за Гловацким.
В передней был Егор Николаевич Бахарев и Марина Абрамовна.
Когда Гловацкий осветил до сих пор темную переднюю, Бахарев стоял, нагнув свою голову к Абрамовне, а она обивала своими белыми шерстяными вязенками с синей надвязкой густой слой снега, насевшего в воротник господской медвежьей шубы.
- Снежно, видно, стало? - спросил Гловацкий.
- Занесло, брат, совсем, - отвечал Бахарев самым веселым тоном.
«Ого!» - подумал Петр Лукич.
«Ого!» - подумали прочие, и все повеселели.
- Здравствуйте! - говорил Бахарев, целуя по ряду всех. - Здравствуй, Лизок! - добавил он, обняв, наконец, стоявшую Лизу, поцеловал ее три раза и потом поцеловал ее руку.
Возобновили чай. Разговор шел веселый и нимало не касался Лизы. Только Абрамовна поздоровалась с нею несколько сухо, тогда как Женни она расцеловала и огладила ее головку.
- Кушай, нянечка, - сказала Женни, подавая Абрамовне в свою спальню стакан чаю со сливками и большим ломтем домашней булки.
- Спасибо тебе, моя красавица, - отвечала Абрамовна и поцеловала в лоб Женни.
- Кушай, няня, еще, - сказала Лиза, подавая Абрамовне другой стакан.
- Не беспокойся, умница, - отвечала Абрамовна, отворачиваясь искать чего-то неположенного.
А Егор Николаевич рассказывал о выборах, шутил и вообще был весел, но избегал разговора с дочерью.
Только выходя из-за ужина, когда уже не было ни Розанова, ни Вязмитинова, он сам запер за ними дверь и ласково сказал:
- Я тебе, Лиза, привез Марину. Тебе с нею будет лучше… Книги твои тоже привез… и есть тебе какая-то записочка от тетки Агнесы. Куда это я ее сунул?.. Не знаю, что она тебе там пишет.
Старик вынул из бумажника письмо и подал его Лизе.
«Я на тебя сердита, Лиза, - писала мать Агния племяннице. - Таких штук выкидывать нельзя, легкое ли дело, что мы передумали? Разве это хорошо? Посмотри ты на своего отца, который хотел тебя избранить и связать, а потом, как ребенок, рад лететь к тебе на старости лет. Я тебя нимало не защищала и теперь говорю с тобою как с женщиною, одаренною умом и великодушием. Я говорю с тобою как с Бахаревою(в этом месте Лиза сделала гримаску, которую нельзя было истолковать в пользу родовых аргументаций матери Агнии). Посмотри ты на старика! Он ведь весь осунулся. Разве это можно так поступать, дитя мое? Он не только твой отец, но он еще старик, целую жизнь честно исполнявший то, что ему казалось его человеческим долгом. Ты боишься людской черноты и пошлости, бойся же, друг мой, гадчайшего порока в жизни, - бойся пренебрежительности и нетерпимости, и верь или не верь в бога, а верь, что даже в этой жизни есть неотразимый закон возмездия, помни, что проклято то сердце, которое за любовь не умеет заплатить даже состраданием.
Твоя тетка
инокиня Агния».
«Р. S. Никакого насилия, никаких резкостей против тебя употреблено не будет, только не бунтуйся ты сама, бога ради».
Прочитав это письмо, Лиза тщательно сложила его, сунула в карман, потом встала, подошла к отцу, поцеловала его самого и поцеловала его руку.
- Что? что, мой котенок? - спросил совсем расцветший старик.
- Я очень виновата перед вами, папа.
- Да, кажется, - отвечал старик, смаргивая нервную слезу и притворяясь, что ему попал в глаза дым.
- Но я не могла поступить иначе, - заметила Лиза.
- Ну, бог с тобой, если не могла.
Лиза опять обезоружилась.
- Но все-таки я виновата, - простите меня.
Бахарев нагнул дочь к себе и поцеловал ее.
- Тетя пишет, что вы не будете меня принуждать… Позвольте мне жить зиму в деревне.
- Да живи, живи! Я тебе нарочно Марину привез, и книги тебе твои привез. Живи, бог с тобой, если тебе нравится.
Лиза снова расцеловала отца, и семья с гостями разошлась по своим комнатам. Бахарев пошел с Гловацким в его кабинет, а Лиза пошла к Женни.
Скоро все улеглось и заснуло.
Легко было всем засыпать, глядя вслед беспокоившей их огромной туче, из которой вышел такой маленький гром.
Только один старик Бахарев часто вздыхал и ворочался, лежа на мягком диване в кабинете Гловацкого.
Наконец, далеко за полночь, тоска его одолела: он встал, отыскал впотьмах свою трубку с черешневым чубуком, раскурил ее и, тяжело вздохнув старою грудью, в одном белье присел в ногах у Гловацкого.
- Что ты не спишь? - спросил его пробудившийся Петр Лукич.
- Не спится, Петруха, - растерянно отвечал старик.
- Перестань думать-то.
- Не могу, брат. Жаль мне ее, а никак ничего не пойму.