В одиннадцать часов возвратился Вязмитинов. Он очень удивился, застав жену в постели.
- Я очень нездорова, - отвечала, дрожа, Евгения Петровна.
- Что у тебя, лихорадка? - расспрашивал Вязмитинов, взяв ее за трепещущую руку.
- Верно, лихорадка: мне нужен покой.
- За доктором послать?
- Ах, мне покой нужен, а не доктор. Дайте же мне покою.
- Ну, бог с тобой, если ты нынче такая нервная.
- Да, я в самом деле чувствую себя очень расстроенной.
- Я тоже устал, - отвечал Вязмитинов и, поцеловав жену в лоб, ушел в свой кабинет.
Женни отослала горничную, сказав, что она разденется сама.
Наступила ночь; движение на улице совершенно стихло; часы в зале ударили два.
Женни осторожно приподнялась с кровати и, подойдя неслышными шагами к дверям, внимательно слушала: везде было тихо. Из кабинета не доходило ни звука, повсюду темнота.
- Пора! - шепнула Женни, отворив дверь Райнеровой темницы.
Райнера невозможно было узнать. Ни его прекрасных волос, ни усов, ни бороды не было и следа. Неровно и клочковато, но весьма коротко, он снес с своей головы всю растительность.
- Скорей и тише, - шепнула Женни.
Райнер вышел по мягкому ковру за драпировку.
- Вы губите себя, - шептал он.
- Вы здесь губите меня более, чем когда вы уйдете, - так же тихо отвечала, оглядываясь, Женни.
- Я никогда не прощу себе, что послушался вас сначала.
- Тсс! - произнесла Жени.
- Для кого и для чего вы так рискуете? Боже мой!
- Я так хочу… для вас самих… для Лизы. Тсс! - опять произнесла она, держа одною рукою свечу, а другою холодную руку Райнера.
Все было тихо, но Женни оставила Райнера и, подойдя к двери детской, отскочила в испуге: свеча ходенем заходила у нее в руке.
С той стороны двери в эту же щель створа глядел на нее строгий глаз Абрамовны.
- Зачем ты, зачем ты здесь, няня! - нервно шептала, глотая слова, Женни. - Спи, иди спи!
Абрамовна отворила дверь, перешагнула в спальню и, посмотрев на Райнера, повертела свою головную повязку.
- Я тебе расскажу, все расскажу после, - пролепетала Женни и, быстро вскочив, взяла Райнера за руку.
- Куда? страмовщица: опомнись! - остановила ее старуха. - Только того и надо, чтобы на лестнице кто-нибудь встретил.
Старуха вырвала у Евгении Петровны свечу, махнула головою Райнеру и тихо вышла с ним из залы.
Женни осталась словно окаменелая; даже сильно бившееся до сих пор сердце ее не стучало.
Легкий звон ключа сказал ей, что няня с Райнером прошли залу и вышли на лестницу.
Женни вздрогнула и опять упала на колени.
Абрамовна с Райнером так же тихо и неслышно дошли по лестнице до дверей парадного подъезда. Старуха отперла своим ключом дверь и, толкнув Райнера на улицу, закричала пронзительным старушечьим криком:
- Если не застанешь нашего доктора, беги к другому, да скорее беги-то, скорее; скажи, очень, мол, худо.
Райнер побежал бегом.
- Да ты бери извозчика! - крикнула вдогонку старуха и захлопнула двери.
Райнер взял первого извозчика и, виляя на нем из переулка в переулок, благополучно доехал до розановской квартиры.
Доктор ждал гостя. Он не обременял его никакими вопросами, помог ему хорошенько обриться; на счастье, Розанов умел стричь, он наскоро поправил Райнерову стрижку, дал ему теплые сапоги, шапку, немного белья и выпроводил на улицу часа за полтора до рассвета.
- Боже! за что я всех вас подвергаю такому риску, я, одинокий, никому не нужный человек, - говорил Райнер.
- Вы уходите скорей и подальше: это всего нужнее. Теперь уж раздумывать нечего, - отвечал Розанов.
Когда послышался щелк ключа в двери, которую запирала няня, Евгения Петровна вскочила с колен и остановилась перед поднятыми занавесками драпировки.
Старуха вошла в спальню, строгая и суровая.
- Няня! - позвала ее Евгения Петровна.
- Ну!
Евгения Петровна заплакала.
- Перестань, - сказала старуха.
- Ты… не думай, няня… Я клянусь тебе детьми, отцом клянусь, я ничего…
- Ложись, говорю тебе. Будто я не знаю, что ли, глупая ты!
Старуха поправила лампаду, вздохнула и пошла в свою комнату.
Райнера не стало в Петербурге.
Четвертые сутки Лизе не удалось просидеть в своей комнате.
Белоярцев в этот день не обедал дома и прискакал только в шесть часов. Он вошел, придавая своему лицу самый встревоженный и озабоченный вид.
- Все дома? - спросил он, пробегая в свою комнату.
- Все, - лениво ответила Бертольди.
- А Бахарева? - спросил он, снова выбежав в залу.
- Она в своей комнате.
- Зовите ее скорее сюда. У на с сегодня непременно будет полиция.
- Полиция! - воскликнуло разом несколько голосов.
- Да, да, да, уж когда я говорю, так это так. Сегодня ночью арестовали Райнера; квартира его опечатана, и все бумаги взяты.
Бертольди бросилась с этой новостью к Лизе.
- Нужно все сжечь, все, что может указать на наши сношения с Райнером, - говорил Белоярцев, оглядываясь на все стороны и соображая, что бы такое начать жечь.
Вошла Лиза. Она была бледна и едва держалась на ногах. Ее словно расшибло известие об аресте Райнера.
- У вас, Лизавета Егоровна, могут быть письма Райнера? - отнесся к ней Белоярцев.
- Есть, - отвечала Лиза.
- Их нужно немедленно уничтожить.
- Все пустые, обыкновенные письма: они не имеют никакого политического значения.
- Все-таки их нужно уничтожить: они могут служить указанием на его связь с нами.
Лиза встала и через пять минут возвратилась с пачкою записок.
- Сжигайте, - сказала она, положив их на стол.
Белоярцев развязал пачку и начал кидать письма по одному в пылающий камин.
Лиза молча глядела на вспыхивающую и берущуюся черным пеплом бумагу. В душе ее происходила ужасная мука. «Всех ты разогнала и растеряла», - шептало ей чувство, болезненно сжимавшее ее сердце.
- У вас еще есть что-нибудь? - осведомился Белоярцев.
- Ничего, - отвечала Лиза, и то же чувство опять словно с хохотом давнуло ее сердце и сказало: «да, у тебя больше нет ничего».
- Что же еще жечь? Давайте что жечь? - добивался Белоярцев.
Ступина принесла и бросила какие-то два письма, Каверина кинула в огонь свой давний дневник, Прорвич - составленный им лет шесть тому назад проект демократической республики, умещавшийся всего на шести писанных страничках. Одна Бертольди нашла у себя очень много материала, подлежащего сожжению. Она беспрестанно подносила Белоярцеву целые кипы и с торжеством говорила:
- Жгите.
Но, наконец, и ее запас горючего вещества иссяк.
- Давайте же? - спрашивал Белоярцев.
- Все, - ответила Бертольди.
Белоярцев встал и пошел в свою комнату. Долго он там возился и, наконец, вынес оттуда огромную груду бумаг. Бросив все это в камин, он раскопал кочережкою пепел и сказал:
- Ну, теперь милости просим.
Женщины сидели молча в весьма неприятном раздумье; скука была страшная.
- Да, - начал Белоярцев, - пока пожалуют дорогие гости, нам нужно условиться, что говорить. Надо сказать, что все мы родственники, и говорить это в одно слово. Вы, mademoiselle Бертольди, скажите, что вы жена Прорвича.
- Отлично, - отозвалась Бертольди.
- Вы назовитесь хоть моею женою, - продолжал он, относясь к Ступиной, - а вы, Лизавета Егоровна, скажите, что вы моя сестра.
- К чему же это?
- Так, чтобы замаскировать нашу ассоциацию.
- Это очень плохая маска: никто не поверит такой басне.
- Отчего же-с?
- Оттого, что если полиция идет, так уж она знает, куда идет, и, наконец, вместе жить и чужим людям никому не запрещено.
- Ну ведь вот то-то и есть, что с вами не сговоришь. Отчего ж я думаю иначе? Верно уж я имею свои основания, - заговорил Белоярцев, позволивший себе по поводу экстренного случая и с Лизою беседовать в своем любимом тоне.
Лиза ничего ему не ответила. Не до него ей было.
И опять, надо знать, как держать себя, - начал Белоярцев. - Надо держать себя с достоинством, но без выходок, вежливо, надо лавировать.
- А пока они придут, надо сидеть вместе или можно ложиться? - спросила Бертольди.
Белоярцев походил молча и отвечал, что надо посидеть.
- Может быть, разойтись по своим комнатам?
- Зачем же по своим комнатам. Семья разве не может сидеть в зале?
Все просидели с часок: скука была нестерпимая и, несмотря на тревожное ожидание обыска, иные начали позевывать.
- Возьмите какие-нибудь тетради, будто переводите, что ли, или работу возьмите, - командовал Белоярцев.
- На переводах есть райнеровские поправки, - отозвалась Ступина.
- Что ж такое, что поправки: никто не станет листовать ваших тетрадей.
Бертольди принесла две тетради, из которых одну положила перед собою, а другую перед Ступиной. Каверина вышла к своему ребенку, который был очень болен.
В зале снова водворилось скучное молчание. Белоярцев прохаживался, поглядывая на часы, и, остановясь у одного окна, вдруг воскликнул:
- Ну да, да, да: вот у нас всегда так! О поправках да тетрадях помним, а вот такие документы разбрасываем по окнам!
Он поднес к столу пустой конверт, надписанный когда-то Райнером «Ступиной в квартире Белоярцева».
- Еще и «в квартире Белоярцева», - произнес он с упреком, сожигая на свече конверт.
- Это пустяки, - проговорила Ступина.
- Пустяки-с! Я только не знаю, отчего вы не замечаете, что я не пренебрегаю никакими пустяками?
- Вы особенный человек, - отвечала та с легкой иронией.
Вышла опять скучнейшая пауза.
- Который час? - спросила Ступина.
- Скоро десять.
- Не идти ли спать со скуки?
- Какой же сон! Помилуйте, Анна Львовна, ну какой теперь сон в десять часов!
- Да чего ж напрасно сидеть. Ничего не будет.
- Ну да; вам большезнать, - полупрезрительно протянул Белоярцев.
В это мгновение на дворе стукнула калитка, потом растворилась дверь, ведущая со двора на лестницу, и по кирпичным ступеням раздался тяжелый топот, кашель и голоса.
- А что-с! - воскликнул, бледнея, Белоярцев, злобно взглянув на Ступину.
Бледность разом покрыла все лица. Из коридора показалась бледная же Каверина, а из-за нее спокойное широкое лицо Марфы.
Шаги и говор раздались у самой лестницы, и, наконец, дрогнул звонок.
Белоярцев присел на окно. Зала представляла неподвижную живую картину ужаса.
Послышался второй звонок.
- Ну отпирайте, ведь не отсидимся уж, - сказала Каверина.
Бертольди пошла в переднюю, в темноте перекрестилась и повернула ключ.
Тяжелый роковой топот раздался в темной передней, и на порог залы выползла небольшая круглая фигурка в крытом сукном овчинном тулупе, воротник которого был завернут за уши.
Фигура приподняла было ко лбу руку с сложенными перстами, но, не находя по углам ни одного образа, опустила ее снова и, слегка поклонившись, проговорила:
- Наше почтенье-с.
Граждане переглянулись.
- Я, господа, к вашей милости, - начала фигура.
Ступина подошла со свечою к тулупу и увидала, что за ним стоит муж Марфы да держащаяся за дверь Бертольди, и более никого.
- Я, как вам угодно, только я не то что из капризу какого-нибудь, а я решительно вам говорю, что, имея себе капитал совершенно, можно сказать, что самый незначительный, то я более ожидать не могу-с. По мелочной торговле это нельзя-с. Сорок рублей тоже для нашего брата в обороте свой расчет имеют.
Ступина не выдержала и залилась самым веселым смехом.
- Отчего же я не смеюсь? - тоном слабого упрека остановил ее Белоярцев.
Упрек этот, при общей обстановке картины, так мало отвечавшей совершенно другим ожиданиям, заставил расхохотаться не только всех женщин, но даже Прорвича. Не смеялись только Лиза, лавочник да Белоярцев.
- Я ведь это по чести только пришел, - начал лавочник, обиженный непонятным для него смехом, - а то я с вами, милостивый вы государь, и совсем иначе завтра сделаюсь, - отнесся он к Белоярцеву.
- Да что же тут я? Мы все брали и заплатим. Чудной ты человек, Афанасий Иванович! Брали и заплатим.
- Нет, это чудак, ваше благородие, баран, что до Петрова дня матку сосет, а мы здесь в своем правиле. На нас также не ждут. Моя речь вся вот она: денежки на стол и душа на простор, а то я завтра и в фартал сведу.
Ступина, глянув на Белоярцева, опять прыснула неудержимым смехом.
Это окончательно взбесило лавочника.
- А если и мамзели в том же расчете, так мы тоже попросим туда и мамзелей, - проговорил он, озирая женщин.
При этих словах Лиза сорвалась с места и, вынеся из своей комнаты пятидесятирублевую ассигнацию, сказала:
- Вот тебе деньги; принеси завтра сдачу и счет.
Лавочник ушел, и за ним загромыхал своими бахилами Мартемьян Иванов.
Белоярцев был совершенно разбит и тупо ждал, когда умолкнет дружный, истерический хохот женщин.
- Ну-с, господин Белоярцев! - взялась за него Лиза. - До чего вы нас довели?
Белоярцев молчал.
- Завтра мне мой счет чтоб был готов: я ни минуты не хочу оставаться в этом смешном и глупом доме.
Лиза вышла; за нею, посмеиваясь, потянули и другие. В зале остались только Марфа и Бертольди.
- А вам очень нужно было отпирать! - накинулся Белоярцев на последнюю. - Отчего ж я не летел, как вы, сломя голову?
- Это, я думаю, моя обязанность, - несколько обиженно отозвалась Бертольди.
- И твой муж, Марфа, тоже хорош, - продолжал Белоярцев, - лезет, как будто целый полк стучит.
- Батюшка мой, да у него, у моего мужа, сапожищи-то ведь демоны, - оправдывала Марфа супруга.
- Демоны! демоны! отчего же…
Белоярцев по привычке хотел сказать: «отчего же у меня сапоги не демоны», но спо-хватился и, уже не ставя себя образцом, буркнул только:
- Пусть другие сделает. Нельзя же так… тревожить весь дом своими демонами.
- А Кавериной ребенок очень плох, - зашел сказать ему Прорвич.
- Ах ты, боже мой! - воскликнул Белоярцев, сорвав с себя галстук. - Начнется теперь это бабье вытье; похороны; пятьсот гробов наставят в зал! Ну что ж это за пытка такая!
Он побегал по комнате и, остановясь перед Прорвичем, озадаченным его грубою выходкою, спросил, выставя вперед руки:
- Ну скажите же мне, пожалуйста, ну где же? где она ходит, эта полиция? Когда всему этому будет последний конец?
Заповедный заказник, занимающий огромное пространство в Гродненской губернии, известен под именем Беловежской пущи. Этот бесконечный лес с незапамятных пор служил любимым и лучшим местом королевских охот; в нем водится тур, или зубр, и он воспет Мицкевичем в одном из самых бессмертных его творений * . Теперь в густой пуще давно уже нет и следа той белой башни, от которой она, по догадкам польских историков, получила свое название, но с мыслью об этом лесе у каждого литвина и поляка, у каждого человека, кто когда-нибудь бродил по его дебрям или плелся по узеньким дорожкам, насыпанным в его топких внутренних болотах, связаны самые грандиозные воспоминания. Видев один раз пущу, целую жизнь нельзя забыть того тихого, но необыкновенно глубокого впечатления, которое она производит на теряющегося в ней человека. Непроглядные чащи, засевшие на необъятных пространствах, обитаемые зубрами, кабанами, ланями и множеством разного другого зверя, всегда молчаливы и серьезны. Углубляясь в них, невольно вспоминаешь исчезнувшие леса тевтонов, описанные с неподражаемою прелестью у Тацита * . Самая большая из проложенных через пущу дорожек пряма, но узка, и окружающие ее деревья, если смотреть вперед на расстоянии нескольких шагов, сливаются в одну темную массу. Следуя этой дорожкой, человек видит только землю под ногами, две лиственные стены и узенькую полоску светлого неба сверху. Идешь по этой дорожке, как по дну какого-то глубокого рва или по бесконечной могиле. Кругом тишина, изредка только нарушаемая шорохом кустов, раздвигаемых торопливою ланью, или треском валежника, хрустящего под тяжелым копытом рогатого тура. На каждом шагу, в каждом звуке, в каждом легком движении ветра по вершинам задумчивого леса - везде чувствуется сила целостной природы, гордой своею независимостью от человека. Непроглядные чащи местами пересекаются болотистыми потовинами, заросшими лозою. Через эти болота тянутся колеблющиеся узенькие насыпные дорожки, на которых очень трудно разъехаться двум встречным литовским фурманкам * . Шаг в сторону от этой дорожки невозможен: болото с неимоверною быстротою обоймет своею холодною грязью и затянет. Крестьяне нередко видали в этих болотах торчащие из трясины рога тура или окоченевшую головку замерзшей в страданиях данельки * . Деревень в пуще очень немного, и те, кроме самого селения Беловежи, раскинуты по окраинам, а средина дебри совершенно пуста. Только в нескольких пунктах можно наткнуться на одинокую хату одинокого стражника, а то все зверь да дерево. Пуща представляла очень много удобств для восстания. Кроме того, что отрядам инсургентов * в ней можно было формироваться и скрываться от преследования сильнейших отрядов русского войска, в пуще есть поляны, на которых стоят стога сена, заготовляемого для зубров на все время суровой зимы; здесь по лесу пробегает несколько ручьев и речек, и, наконец, лес полон смелой и ненапуганной крупной зверины, которою всегда можно пропитать большую партию.
Последнее восстание отлично понимало все выгоды, которые ему представляла собою непроходимая дебрь с своими полянами, заготовленным сеном и звериною.
Пуща одно время была приютом для многих формировавшихся шаек, и в нее старались прорываться сформированные отряды, нуждавшиеся в роздыхе или укомплектовании.
Поздними осенними сумерками холодного литовского дня один из таких отрядов, состоявший из тридцати хорошо вооруженных всадников, осторожно шел узенькою болотною дорожкою по пуще, на север от Беловежи. Отряд этот двигался довольно редкою цепью по два в ряд, наблюдая при том глубочайшую тишину. Не только не брячала ни одна сабля, но даже не пырхала ни одна усталая лошадь, и, несмотря на все это, молодой предводитель отряда все-таки беспрестанно останавливался, строго произносил «тс» и с заячьей осторожностью то прислушивался к трепетному шепоту слегка колеблющихся вершин, то старался, кажется, пронизать своим взглядом чащу, окружающую трясину.
Только перейдя болото и видя, что последняя пара его отряда сошла с дорожки, кое-как насыпанной через топкое болото, он остановил лошадь, снял темно-малиновую конфедератку * с белой опушкой и, обернувшись к отряду, перекрестился.
- Ну, вынес бог, - сказал молодой человек, стараясь говорить как можно тише. - Будь здесь спрятаны десять москалей, мы бы все, как куры, пропали в этом болоте.
Отряд тоже снял шапки, и все набожно перекрестились; старик трубач, ехавший возле предводителя, сложил на груди свои костлявые руки и, склонив к ним седую голову, начал шептать пацержи * .
- Огер! давай сигнал, - так же тихо произнес предводитель, не сводя глаз с той стороны пройденного болота.
Молодой мальчик, стоявший на первом ряду, обернулся на седле и, опершись рукою о круп своей лошади, пронзительно вскрикнул лесною иволгой.
Несколько повстанцев повернулись на своих седлах и стали смотреть на ту сторону болота.
В густой чаще того берега простонал пугач.
- Идут, - сказал молодой предводитель и осторожно тронулся вперед с своим отрядом.
На болотной дорожке с той стороны показался новый отряд человек в шестьдесят. В такой же точно тишине этот второй отряд благополучно перешел болото и соединился на противоположной стороне с первым.
Как только передняя пара заднего отряда догнала последнюю лошадь первого, человек, ехавший во главе этого второго отряда, обскакал несколько пар и, догнав переднего предводителя, поехал с ним рядом.
Новый предводитель был гораздо старше того, который перешел болото с передовым отрядом, и принадлежал несомненно к чистой польской расе, между тем как первый ничуть не напоминал собою сарматского типа * и немногие сказанные им польские слова произносил нечисто. По службе революционному правительству предводитель задней партии тоже должен был иметь несомненное старшинство над первым. Когда они поравнялись, пожилой поляк, не удостоивая молодого человека своего взгляда, тихо проворчал из-под нависших усов:
- Я очень благодарю пана Кулю; переход сделан осторожно.
Молодой человек, которого назвали Кулею, приложил руку к околышу конфедератки и, осадив на один шаг своего коня, поехал, уступая старшему на пол-лошади переда.
Отряд продолжал идти в могильной тишине. На дворе совсем смеркалось.
Пройдя таким образом еще около половины польской мили, повстанцы достигли довольно большой поляны, на которой сквозь серый сумрак можно было отличить два высокие и длинные стога сена.
- Ну, прошу ротмистра осведомиться, - произнес старший.
Куля позвал с собою старого трубача да двух рядовых повстанцев и тихо выехал с ними на поляну, правя прямо к черневшим стогам.
Отряд остался на дороге.
Куля впереди трех человек уже почти доехал до одного стога, как его молодая лошадь вдруг вздрогнула, поднялась на дыбы и бросилась в сторону.
Куля осадил коня на первых же шагах и, дав ему крепкие шпоры, заставил карьером броситься к стогу. Добрая лошадь повиновалась, но на полукурсе снова вдруг неожиданно метнулась и смяла трубачову лошадь.
- Верно, старик стоит у сена, - проговорил шепотом трубач. - Не муштруйте, пан ротмистр, напрасно коня: непривычный конь не пойдет на старика.
- А может быть, это засада!
- Нет, не засада. Пусть пан ротмистр мне верит, я тут взрос. Это старик где-нибудь стоит под стогом.
В эту минуту облачное небо как бы нарочно прорвалось в одном месте, и бледная луна, глянув в эту прореху, осветила пожелтевшую поляну, стоящие на ней два стога и перед одним из них черную, чудовищную фигуру старого зубра. Громадное животное, отогнанное стадом за преклонность лет и тяжесть своего тела, очевидно, уж было очень старо и искало покоя у готового сена. Нужно полагать, что зубр уже наелся и отдыхал. Он стоял задом к стогу и, слегка покачивая своими необъятными рогами, смотрел прямо на подъезжавших к нему всадников.
- Пан ротмистр видит теперь, что это старик! Вот был бы добрый ужин нам и добрая полендвица офицерам.
Куля качнул отрицательно головою и, повернув лошадь в объезд к стогу, направился к пересекавшей поляну узкой лесной косе, за которою днем довольно ясно можно было видеть сквозь черные пни дерев небольшую хатку стражника.
Бык тоже тронулся с места и лениво, престаревшим Собакевичем зашагал с поляны в чащу.
- Не ужин это стоял нам, а гроб. Старик никогда не попадается даром, - с суеверным страхом прошепта здоровый рыжий повстанец.
- Ври больше, - отвечал также шепотом старый трубач.
У перелеска, отделявшего хатку от поляны, Куля соскочил с седла и, обратясь к трубачу, сказал:
- Пойдем, Бачинский, со мною.
- В сей момент, пан ротмистр, - отвечал старик, соскочив с лошади и кидая поводья рыжему повстанцу.
Куля и Бачинский пошли осторожно пешком.
- Темно в окнах, - прошептал Куля.
- Нарочно чертов сын заховался, - отвечал Бачинский. - А здесь самое первое место для нас. Там сзади проехали одно болото, тут вот за хатою, с полверсты всего, - другое, а уж тут справа идет такая трясина, что не то что москаль, а сам дьявол через нее не переберется.
Ветер расхаживался с каждою минутою и бросал в глаза что-то мелкое и холодное, не то снег, не то ледяную мглу.
- Поганая погода поднимается, - ворчал Бачинский.
С старой плакучей березы сорвался филин и тяжело замахал своими крыльями. Сначала он низко потянул по поляне, цепляясь о сухие бурылья чернобыла и полыни, а потом поднялся и, севши на верху стога, захохотал своим глупым и неприятным хохотом.
- Проклятая птица, - произнес Бачинский.
- Она мышей ищет: за что ты ее клянешь?
- О! черт с нею, пан ротмистр: пропала бы она совсем. Погано ее слушать.
Бачинский нагнулся и шепотом прочел:
- Pod twoje obrone uciekamy * . [78]
Тем временем они перешли перелесок и остановились.
Старик тихо подошел к темным окнам хаты, присел на завалинку и стал вслушиваться.
- Что? - спросил его шепотом Куля.
- Ничего… все тихо… Кто-то как будто стонет.
- Слушай хорошенько.
- Стонет кто-то, - повторил Бачинский, подержав ухо у тонкой стены хатки.
- Ну, стучи уж.
Старик слегка постучал в стекло: ответа не было; он постучал еще и еще раз, из хаты не было ни звука, ни оклика; даже стоны стихли.
- Вот и делай с ними что знаешь, - произнес Бачинский. - Смотрите, пан ротмистр, здесь, а я пролезу под застреху и отворю двери.
Старик сбросил чемарку и ловко заработал руками, взбираясь на заборчик. На дворе залаяла собачонка и, выскочив в подворотню наружу, села против ворот и жалостно взвыла.
Старик, взобравшийся в эту минуту под самый гребень застрехи, с ожесточением плюнул на выскочившего пса, послал ему сто тысяч дьяволов и одним прыжком очутился внутри стражникова дворика.
Вслед за тем небольшие ворота тихо растворились, и Куля ушел за Бачинским. Оставленные ими два всадника с четырьмя лошадьми в это же мгновение приблизились и остановились под деревьями, наблюдая ворота и хату.
На лай собачонки, которая продолжала завывать, глядя на отворенные ворота дворика, в сенных дверях щелкнула деревянная задвижка, и на пороге показался высокий худой мужик в одном белье.
- Ты стражник? - спросил его Бачинский, заходя вперед своего ротмистра.
- Ох! стражник, пане, стражник, - отвечал, вздыхая, крестьянин.