Так сладострастье сладострастней
В раю мы вправе ожидать,
И Магомет, пророк и гений,
Недаром эту мысль развил,
Для лучших рая наслаждений
Туда он гурий насадил.
- Черт знает, что за гадость такая! - воскликнул, рассмеявшись, Розанов, - ведь она, верно, сама такую чепуху сочинила, - и Розанов, не посмотрев более на листок, спрятал его в свой бумажник, чтобы отдать Бертольди.
При первом же свидании Розанов вынул бумажку и подал Бертольди.
- Что это такое? - спросила она.
- Стишки, - отвечал Розанов.
- Вечные пошлости!
- Да возьмите, вам говорят: это ваши стихи.
Бертольди отвернулась.
- Нуте-ка, покажите, - произнес Бычков и бесцеремонно выдернул сложенный листок из рук Розанова, развернул и стал читать: «Рай православных и рай Магомета».
Все хохотали, а Бертольди хранила совершенное спокойствие; но когда Бычков перевернул бумажку и прочел: «А. Т. Кореневу на память, Елена Бертольди», Бертольди по женской логике рассердилась на Розанова до последней степени.
- То-то, Бертольдинька, надо всегда жить так, чтобы не было никаких секретов, - говорил ей Розанов, повторяя в шутку ее собственные слова.
Бертольди его возненавидела.
По поводу открытой Бычковым приписки на «рае Магомета» у Лизы задался очень веселый вечер. Переходя от одного смешного предмета к другому, гости засиделись так долго, что когда Розанов, проводив до ворот Полиньку Калистратову, пришел к своей калитке, был уже второй час ночи.
Входя в свою комнату, Розанов на самом пороге столкнулся в темноте с какою-то фигурою и, отскочив, крикнул:
- Кто это?
- Дмитрий! душа! здравствуй! - отозвался голос, которого Розанов никак не узнал сразу.
- Не узнаешь, не ждал, шельмец ты этакой! - продолжал гость, целуя Розанова и сминая его в своих объятиях.
- Помада! - крикнул Розанов.
- Он, он, брат, самый! - отвечал Помада.
- Как это ты?
- Так просто. Зажигай скорее огня.
- Что же ты-то сидишь в потемках?
- Да я, брат, давно; я еще засветло приехал: все жду тебя. Так все ходил; славно здесь. Ну, уж Москва ваша!
- Что?
- Отличный, братец, город. Ехал, ехал, да и черт возьми совсем: дома какие - фу ты, господи! - Ну, что Бахаревы?
Розанов зажег свечку.
- Ну, а ел ли ты что-нибудь?
- Голоден, брат, как волк.
- Постой же, я расстараюсь чего-нибудь.
- И водочки, Дмитрий.
- Всего, если достану.
- Куда же ты пойдешь?
- Тут трактирчик есть: верно, отопрут сзади.
- Так пойдем вместе; что ж я один буду тут делать. Ну, Москва! - говорил Помада, надевая сапоги, которые он снял, чтобы дать отдохнуть ногам.
- Эк ты загорел-то как.
- Жар, брат, пыль.
- Чего ж ты это приехал?
- На каникулярное время, повидаться приехал.
- А это, что ж это такое Сокольники? Деревня, что ль, это такая? - спрашивал Помада, выйдя за ворота и оглянувшись назад по улице.
- Дача.
- Отлично, брат, - ну уж город! Ивана Великого ямщик за пятнадцать верст показывал; непременно надо будет сходить. Как же-то… Ты мне и не сказал: как Лизавета Егоровна?
- Да ничего; вот завтра вечером пойдем к ней.
- Они в городе?
- Нет, тут на даче.
- Отлично, - ну я, брат, утром должен сходить; вечером нехорошо: целый день приехал, и вечером идти. Я утром.
Розанов проник задним ходом в заведение, набрал там посудину водочки, пару бутылок пива, бутербродов, закусок - вроде крутых яиц и огурцов.
Через пять минут Розанов и Помада были дома.
Розанов, тотчас по приходе домой, стал открывать водку и пиво, а Помада бросился в угол к крошечному старенькому чемоданчику из разряда тех «конвертиков», которые нередко покупают по три четвертака за штуку солдатики, отправляющиеся в отпуск.
- Тут, брат, я тебе привез и письма, и подарок от Евгении Петровны…
- О!
- Да, - и Лизавете Егоровне тоже… Ей, брат, еще что, - я ей еще вот что привез! - воскликнул Помада, вскакивая и ударяя рукою по большой связке бумаги.
- Что же это такое?
- Ага! Смотри.
Помада торопливо развязал снурочек и стал перебирать и показывать Розанову тетрадь за тетрадью.
- «Вопросы жизни» Пирогова * , - сам списал из «Морского сборника»: она давно хотела их; Кант «О чувствах высокого и прекрасного» * , - с заграничного издания списал; «Русский народ и социализм», письмо к Мишле * , -:тоже списал у Зарницына.
- У нее это есть печатное.
- О!
- Право, есть; да ты оставь, а вот ешь-ка пока.
- Сейчас. А вот это: Милль «О свободе» * , этого нет?
- Этого, кажется, нет.
- Ну, вот и отлично. Я, брат, все, что у Зарницына мог достать, все списал.
Розанов со вниманием смотрел на счастливого Помаду.
- Добролюбова одна, две, три, четыре, пять статей вырвал из «Современника» и переплел.
- Это же зачем?
- Дивные, братец, статьи.
- Знаю; да ведь у нее есть это все.
- Есть? - досадно; ну да все равно. Шевченки «Сон» * , Огарева, тут много еще…
- Ешь прежде.
- Сейчас. Вид фотографический из ее окон в Мереве.
- Это ты как добыл?
- А-а! То-то вы Помаду не хвалите. Фотограф-жид приезжал; я ему пять целковых дал и работки кое у кого достал, - он и сделал.
- Сейчас и видно, что жидовская фотография.
- Ну, а это?
- Евгении Петровны портрет.
- Да, и тебе прислала: все здесь уложено. Ну, а это?
- Да полно, ешь, сделай милость.
- Нет, ты смотри.
- Нет, уж полно.
Розанов взял новый узелок из рук Помады и, сунув его назад, закрыл чемоданчик.
Помада выпил рюмку водки и съел несколько яиц.
- Ну, как же там у вас живется? - спросил Розанов, когда гость его подкрепился и они принялись за пиво.
- Живем, брат. Евгения Петровна, знаешь, верно, - замуж идет.
- Знаю.
- За Вязмитинова: он, брат, в гору пойдет.
- Это как?
- Как же, - его статью везде расхвалили.
- Ну, это еще вилами писано.
- Нет, напечатано, и попечитель о нем директора спрашивал.
- А старик?
- Плох, кашляет все, а уж Евгения Петровна, я тебе скажу…
Помада поцеловал свои пальчики.
- И такая же добрая?
- Все такая ж. Ах!..
Помада вскочил, вынул из чемоданчика маленький сверточек и, подав Розанову, сказал:
- Это тебе.
В сверточке была вышитая картина для столового портфеля.
- Поцелуй, - это ее ручки шили.
- Спасибо ей, - сказал Розанов и в самом деле поцеловал картину, на которой долго лежали ручки Женни.
- О тебе, брат, часто, часто мы вспоминали: на твоем месте теперь такой лекаришка… гордый, интересан. Раз не заплати - другой не поедет.
- Вот это пуще всего, - сказал, смеясь, Розанов.
- Нет, таки дрянь. А Зарницын, брат! Вот барин какой стал: на лежачих рессорах дрожки, карета, арапа нанял.
- Ну-у!
- Право, арапа нанял. А скука у нас… уж скука. У вас-то какая прелесть!
- Да что тебе тут так нравится?
- Помилуй, брат: чувствуешь себя в большом городе. Жизнь кипит, а у нас ничего.
- Эх, брат, Юстин Феликсович: надо, милый, дело делать, надо трудиться, снискивать себе добрую репутацию, вот что надо делать. Никакими форсированными маршами тут идти некуда.
- Ну, однако…
- Поживи, брат, здесь, так и увидишь. Я все видел, и с опыта говорю: некуда метаться. Россия идет своей дорогой, и никому не свернуть ее.
- А Лизавета Егоровна?
- Что это ты о ней при этой стати вспомнил?
- Да так; что она теперь, как смотрит?
Розанов лег на постель и долго еще разговаривал с Помадой о Лизе, о себе и о своих новых знакомых.
- Ну, а как денег у тебя? - спросил Помада.
- А денег у меня никогда нет.
- И без прислуги живешь?
- Хозяин лошадь мою кормит, а хозяйка самовар ставит, вот и вся прислуга.
- А Ольга Александровна?
- Что?
- Такая ж, как была?
Розанов махнул рукой и отвернулся к стенке.
Помада задул свечу и лег было на диван, но через несколько минут встал и начал все снова перекладывать в своем чемоданчике.
Работа эта, видно, его очень занимала. Сидя в одном белье на полу, он тщательнейшим образом разобрал вещи, пересмотрел их, и когда уложил снова, то на дворе было уже светло.
Помада посмотрел с четверть часа в окна и, увидя прошедшего по улице человека, стал одеваться.
- Розанов! - побудил он доктора.
- Ну! - отозвался Розанов и, взглянув на Помаду, который стоял перед ним с фуражкой в руке и с чемоданчиком под мышкой, спросил: - куда это ты?
- Выпусти меня, мне не спится.
- Куда ж ты пойдешь?
- Так, погуляю.
- А чемодан-то зачем тащишь?
- Я погуляю и зайду прямо к Лизавете Егоровне.
- Ведь ты не найдешь один.
- Нет, найду; ты только встань, выпусти меня.
Розанов пожал плечами и проводил Помаду, запер за ним двери и лег досыпать свою ночь, а Помада самым торопливым шагом подрал по указанной ему дорожке к Богородицкому.
Частые свертки не сбили Помаду: звезда любви безошибочно привела его к пяти часам утра в Богородицкое и остановилась над крылечком дома крестьянина Шуркина, ярко освещенным ранним солнышком.
Где стала звезда, тут под нею сел и Помада.
Солнышко погревало его, и сон стал его смаривать. Помада крепился, смотрел зорко в синеющую даль и видит, что идет оттуда Лиза, веселая такая, кричит: «Здравствуйте, Юстин Феликсович! здравствуйте, мой старый друг!»
Помада захотел что-то крикнуть, издал только какой-то звук и вскинул глазами.
Перед ним стояла баба с ведрами и коромыслом.
- Не скоро они встанут-то, молодец, - говорила она Помаде, - гости у них вчера долго были; не скоро теперь встанут.
- Ничего, я подожду.
- Ну жди; известно, коли тебе так приказано, надо ждать.
Баба проходила.
Помада смотрит на дымящиеся тонким парочком верхушки сокольницкого бора и видит, как по вершинкам сосен ползет туманная пелена, и все она редеет, редеет и, наконец, исчезает вовсе, оставляя во всей утренней красоте иглистую сосну, а из-за окраины леса опять выходит уже настоящая Лиза, такая, в самом деле, хорошая, в белом платье с голубым поясом. «Здравствуйте», - говорит. Помада ей кланяется. «Мы старые друзья, - говорит Лиза, - что нам так здороваться, давайте поцелуемтесь». Помада хотел дружески обнять Лизу, но она вдруг поскользнулась, покатилась в овраг. «Ай, ай, помогите!» - закричал Помада, бросаясь с обрыва за Лизою, но его удержала за плечо здоровая, сильная десница.
- Ах ты, парень, парень; как тебя омаривает-то! Ведь это долго ль, сейчас ты с этого крыльца можешь себе шею сломать, а нет, всее морду себе расквасить, - говорит Помаде стоящий возле него мужик в розовой ситцевой рубахе и синих китайчатых шароварах.
- Ранец-то свой подыми, - продолжал мужик, указывая на валяющийся под крылечком чемоданчик.
Помада поднял чемоданчик и уселся снова.
- Поди холодною водою умойся, а то тебя морит.
Помада пошел умыться.
- Издалека? - спросил хозяин, подавая ему полотенце.
Помада назвал губернию.
- Стало, ихний, что ли, будешь?
- Ихний, - отвечал Помада.
- Дворовый, или как сродни доводишься?
- Нет, так, знакомый.
- А-а! - сказал мужик и, почесав спину на крылечке, пошел почесать ее в горнице.
Сон Помады был в руку. Как только хозяйка побудила Лизу и сказала, что ее, еще где тебе, давно ждет какой-то разносчик, Лиза встала и, выглянув немножко из окна, крикнула:
- Помада! Юстин Феликсович!
Через две минуты Лиза, в белом пенюаре, встречала Помаду, взяла его за обе руки и сказала:
- Ну, мы старые друзья, что нам так здороваться; давайте поцелуемтесь.
И Лиза поцеловала Помаду.
Много перевернул и порешил этот простой, дружеский поцелуй в жизни Помады.
Нужно быть хорошим художником, чтобы передать благородное и полное, едва ли не преимущественно нашей русской женщине свойственное выражение лица Лизы, когда она, сидя у окна, принимала из рук Помады одну за другой ничтожные вещицы, которые он вез как некое бесценное сокровище, хранил их паче зеницы ока и теперь ликовал нетерпеливо, принося их в дар своему кумиру.
Лиза вся обложилась Помадиными подарками. Последними были ей поданы два письма и три затейливо вышитые воротничка работы Женни Гловацкой.
Когда Помада вынул из своего ранца последний сверток, в котором были эти воротнички, и затем, не поднимаясь от ног Лизы, скатал трубочкою свой чемоданчик, Лиза смотрела на него до такой степени тепло, что, казалось, одного движения со стороны Помады было бы достаточно, чтобы она его расцеловала не совсем только лишь дружеским поцелуем.
Лиза была тронута, видя, что Помада, живучи за сотни верст, помнил только одну ее.
Помада устроился в Москве очень скоро. Лиза захотела, чтобы он жил к ним ближе, а он ничего иного и не хотел. Бертольди свела его с Незабитовским, и Помада поселился у Незабитовского, считая только для блезира, что он живет у Розанова.
При всей своей расположенности к Розанову Помада отошел от него далеко в первое же время, ибо в первое же время, чтобы долго не раздумывать, он послал просьбу об отставке.
Он сделал это потому, что Лиза сказала, что ей с ним лучше.
Между тем дружба Помады с Розановым в существе хранилась ненарушимо: Розанов очень мягко относился к увлечению Помады, и Помада ценил это.
Мало-помалу Помада входил в самую суть новой жизни и привешивался к новым людям, но новые люди его мало понимали, и сама Бертольди, у которой сердца все-таки было больше, чем у иных многих, только считала его «монстром» и «дикобразом».
В эти дни у наших знакомых случилось маленькое происшествие, для короткого описания которого собственно и посвящена эта короткая главка.
Назвалась Лиза и Полинька к Розанову на чай. Напились чаю, скушали по порции мороженого и задумали идти в лес.
Бертольди хотела показать «монстру» сокольницкую террасу и общество. Желание вовсе и не свойственное Бертольди, тем не менее оно пришло ей.
Лизе очень не хотелось идти на террасу, а Полиньку просто страхом обдавало при мысли показаться на люди.
У Полиньки Калистратовой, как говорят женщины, предчувствие было, что ей не должно идти к террасе, и предчувствие ее оправдалось.
Только что общество наше вышло на площадку, оно повстречалось с тремя ухарскими франтами, из которых средний, атлет страшного роста, косая сажень в плечах, с усами а la Napoleon III, [59]выпятив вперед высоко поднятый локоть левой руки, сорвал с себя шляпу и, сделав Полиньке гримасу, сказал:
- Же ву салю, [60]мадам.
Доктор, с которым Полинька и Лиза шли под руку, почувствовал, что Калистратова от этой встречи так и затрепетала, как подстреленная голубка. В эту же минуту голиаф, оставив товарищей и нагнувшись к Полинькиному ребенку, который шел впереди матери, схватил и понес его.
- Что это такое? - спросил Розанов бледнеющую и падающую Полиньку.
- Молчите, молчите, - отвечала она, стараясь удержаться за его руку.
Розанов направился к скамейке и попросил для Полиньки места. Калистратова села, но, шатаясь, рвалась вперед и опять падала к спинке; дыханье у нее судорожно спиралось, и доктор ожидал, что вот-вот у нее начнется обморок.
Лиза, Бертольди и Розанов стали около Полиньки так, чтобы по возможности закрыть ее от бесчисленных глаз гуляющей толпы, но все-таки, разумеется, не могли достичь того, чтобы Полинька своим состоянием не обратила на себя неприятного внимания очень большого числа людей.
Прошла минута, две, пять, Розанов с Лизою перешепнулись и послали Помаду нанять первый экипаж, как в это же мгновение сияющий голиаф поставил перед Полинькой ребенка, опять высоко подняв локоть, сорвал с себя шляпу, опять сказал с насмешливою важностью: «же ву салю, мадам» и, закрутив ус, пошел по дорожке.
Полинька с минуту после прощанья голиафа молча смотрела ему вслед и потом вдруг схватила своего ребенка и зарыдала.
У нее сделался сильный истерический припадок, которого ни остановить, ни скрыть среди толпы народа было невозможно, и наши знакомые провели пренеприятную четверть часа, прежде чем Полиньку посадили в карету, которую предложил какой-то старичок.
Вместе с Полинькою сел Розанов, как медик, и Полинькин мальчик.
В ручках у ребенка оказался довольно длинный кусок розового рагат-лакума * и; новенький серебряный гривенничек.
Это были родительские подарки.
Полинька довольно долго не могла успокоиться и просила кого-нибудь из девиц переночевать у нее.
- Я боюсь теперь быть одна, - говорила Полинька.
- Чего ты боишься?
- Его, Лиза, его, моего мужа: вы не знаете, какой он человек.
И Лиза и Бертольди охотно остались ночевать у Полиньки; а так как ни Лиза, ни Бертольди спать не ложились, а Полинька лежала в блузе, то и доктор с Помадою остались проводить эту страшную ночь вместе.
Когда все собрались к Полиньке вечером, на другой день после этого происшествия, она уже совсем поправилась, смеясь над своею вчерашнею истерикою и трусостью, говорила, что она теперь ничего не боится, что ее испугало не внезапное появление мужа, а то, что он схватил и унес дитя.
- Так вдруг мысль пришла, что он убьет ребенка, - говорила Полинька.
Полинька, успокоившись, была веселее обыкновенного и несколько нарушила свое обычное молчание, скромно, но прехарактерно рассказав некоторые трагикомические случаи своей жизни.
Рассказы эти почти совсем не касались мужа и относились к тому, как Полинька переделывалась из богатой поместной барыни в бедненькую содержательницу провинциальной гостиницы с номерами, буфетом и биллиардом.
«Чтобы черт меня взял, - думал Розанов, - прекрасная эта бабочка, Полинька Калистратова! Вот если бы вместо Ольги-то Александровны была такая женщина, - и гром бы меня не отшиб. Да только уж, видно, так и шабаш».
- Розанов! - крикнул звонкий дискант.
- Что, Бертольдинька?
- Можно?
- Очень возможно, я в покровах.
- Идите со мною.
- Куда это? Вы меня, может быть, убить хотите?
- Не стоит рук марать. Я с вами не шутить пришла, а идемте к Полиньке Калистратовой: ее сын умирает.
Доктор взял шляпу и пошел с Бертольди.
Он первый раз шел в квартиру Калистратовой.
Полинька Калистратова жила в одной комнатке, выходившей окнами на дорожку, за которой начинался Сокольницкий лес. В комнатке было бедно, но заметно, что здесь живет молодая женщина со вкусом и привычкою к опрятности и даже к изяществу. Белый деревянный столик был обколот ловко собранной белой кисеей, на окнах тоже были чистые занавески, детская кроватка под зеленым ситцевым пологом, сундук, несколько игрушек на полу, пять стульев, крашеный столик, диван и на стене деревянная вешалка, закрытая белою простынею, - это было все убранство жилища Полины Петровны и ее ребенка.
Теперь это жилище было несколько в большем беспорядке. Не до порядков было его хозяйке. Когда доктор и Бертольди вошли к Полиньке Калистратовой, она стояла у детской кроватки. Волосы у нее были наскоро собраны пуком на затылке и платье, видно, не снималось несколько суток.
Увидя Розанова и Бертольди, она кивнула им молча головою и не отошла от кроватки.
- Что с вашим ребенком? - произнес шепотом Розанов.
- Не знаю, доктор. Я ходила в Москву, в почтамт, и долго там прождала. Вернулась, он спал и с тех пор едва откроет глазки и опять заводит, опять спит. Послушайте, как он дышит… и ничего не просит. Это ведь не простой же сон?
У ребенка была головная водянка. Розанов определил болезнь очень верно и стал лечить внимательно, почти не отходя от больного. Но что было лечить! Ребенок был в состоянии совершенно беспомощном, хотя для неопытного человека и в состоянии обманчивом. Казалось, ребенок вот отоспится, да и встанет розовый и веселенький.
Розанов третьи сутки почти безвыходно сидел, у Калистратовой. Был вечер чрезмерно тихий и теплый, над Сокольницким лесом стояла полная луна. Ребенок лежал в забытье, Полиньку тоже доктор уговорил прилечь, и она, после многих бессонных ночей, крепко спала на диване. Розанов сидел у окна и, облокотясь на руку, совершенно забылся.
Думы его начались тем, как будет все, когда умрет этот ребенок, а умрет этот ребенок непременно очень скоро - не завтра, так послезавтра. Потом ему представлялась несчастная, разбитая Полинька с ее разбитым голосом и мягкими руками; потом ее медно-красный муж с циничными, дерзкими манерами и жестокостью; потом свой собственный ребенок и, наконец, жена. Но жена припомнилась как-то так холодно, как еще ни разу она не вспоминалась. Ни гнева, ни любви, ни ревности, ни досады - ничего не было в этом воспоминании. Так, промелькнул как-то ее капризный, сварливый образ и тотчас же исчез, не оставив даже за собою следа. Даже сострадание, обыкновенно неразлучное с этим воспоминанием, явилось каким-то таким жиденьким, что сам доктор его не заметил.
К полуночи Полинька Калистратова проснулась, приподняла голову и осмотрелась.
Дитя по-прежнему лежало тихо, доктор по-прежнему тихо сидел.
Полинька встала, поправила голову и села к окну.
В комнате долго только раздавалось тяжелое детское дыхание.
Доктор с Калистратовою просидели молча целую ночь, и обоим им сдавалось, что всю эту ночь они вели самую задушевную, самую понятную беседу, которую только можно бы испортить всяким звуком голоса.
Утром ребенок тихо умер.
Прошли тяжелые сцены похорон, вынесли детскую кроватку из комнаты Полиньки Калистратовой.
- Пусто стало, - говорила дрожащим голосом Полинька, относя к комнате внутреннюю пустоту своей нежной натуры, у которой смерть отняла последний предмет необходимой живой привязанности.
Доктор ежедневно приходил к осиротелой Полиньке и, как умел, старался ее развлечь и успокоить. Часто они ходили вдвоем вечерком в Богородицкое к Лизе и вдвоем оттуда возвращались в Сокольники.
Так прошло с месяц после смерти ребенка. Раз Розанов получил неприятное известие от жены и, встревоженный, зашел в семь часов вечера к Калистратовой, чтобы идти к Лизе.
Лизу они застали за чтением. Она была не в духе и потому не очень приветлива.
Помада стругал палочку.
- Что это ты сооружаешь? - спросил его доктор.
- Это мухоловка будет.
- Как же ты ее сделаешь?
Помада надел на рогульки мешок из кисеи и замахал им по комнате.
- Полноте, пожалуйста, вертеться, - остановила его Лиза.
- Видишь, сколько, - показывал Помада Розанову, держа жужжащих в мешке мух.
- Механик! - заметил, улыбаясь, Розанов. - А где ваша Бертольдинька?
- Она сейчас будет, - отвечал Помада, излавливая мух, летавших у порога, - она в город поехала.
- Вы ничего не слыхали, доктор, о Красине? - спросила Лиза.
- Нет, ничего не слыхал, Лизавета Егоровна.
- Его сейчас привезет Бертольди.
- Что ж это за Красин?
- Социалист.
- Из Петербурга?
- Да.
- Ну уж…
- Что такое?
- Знаем мы этих русских социалистов из Петербурга!
- Что вы знаете? Ничего вы не знаете.
- Нет, знаю-с кое-что.
- Зная кое-что, вы еще не имеете права чернить честных людей.
- Да бог святой с ними; я их не черню и не белю. Что мне до них. Им одна дорога, а мне другая.
- Да, вам словами играть, а они дело делают.
- Какое такое они дело делают, Лизавета Егоровна?
- Какое бы ни делали, да они первые его делают.
- Да это что ж… А вот Бертольди.
Бертольди рассчитывалась с извозчиком; возле нее стоял высокий долгогривый человек с смуглым лицом, в гарибальдийской шляпе и широком мэк-ферлане.
- Вон какой! - произнес под ухом Розанова Помада.
- Да, и по рылу видать, что не из простых свиней, - заметил Розанов.
Лиза взглянула на Розанова молча, но с презрительным выражением в лице.
- Господин Красин, - произнесла Бертольди, входя и представляя Лизе гостя.
Красин поклонился довольно неловко и тотчас же сел.
Розанов во все глаза смотрел на петербуржца, а Бертольди во все глаза смотрела на доктора и с сияющим лицом набивала для Красина папироски.
- Что будут делать ваши? - спросила Лиза, единственное лицо, начавшее разговор с петербуржцем.
- Опровергать лжеучения идеалистов и экономистов, стремиться к уничтожению семейственного и общественного деспотизма, изменять понятия о нравственности и человеческом праве. Первое дело - разделить поровну хлеб по желудкам.
- Это нелегко.
- Трудное - не невозможно. Не нужно терять много слов, а нужно делать. Живой пример - самый лучший способ убеждения.
- Но что вы сделаете с деспотизмом семьи и общества?
- Откроем приют для угнетенных; сплотимся, дружно поможем общими силами частному горю и защитим личность от семьи и общества. Сильный поработает за бессильного: желудки не будут пугать, так и головы смелее станут. Дело простое.
Разговор все шел в этом роде часов до десяти. У Полиньки Калистратовой, вообще все еще расстроенной и не отдохнувшей, стала болеть голова. Розанов, заметил это и предложил ей идти в Сокольники.
- Что вы сегодня такой молчаливый? - спросила Бертольди, прощаясь с Розановым и торжественно глядя на Красина.
- Вами, мой друг, любуюсь, - ответил ей на ухо Розанов.
- Вечные пошлости! - пропищала Бертольди, вырвав у него свою руку.
- Кто это такой? - спросил Красин по уходе Розанова и Калистратовой.
- Это врач одной больницы, - мой старый знакомый, - отвечала Лиза.
- Он медик?
- Да.
- И идеалист, - подсказала Бертольди.
- То есть как идеалист? Зачем клеветать? - заметила Лиза. - Он очень неглупый и честный человек, только тяжелый спорщик и пессимист.