Розанов никак не мог додумать, что это за штука, и теперь ему стали понятны слова Стрепетова; но как дело уже было кончено, то Розанов так это и бросил. Ему ужасно тяжело и неприятно было возвращаться к памятникам прошедшего кипучего периода его московской жизни.
О том, что делалось в кружке его прежних знакомых, он не имел ни малейшего понятия: все связи его с людьми этого кружка были разорваны; но тем не менее Розанову иногда сдавалось, что там, вероятно, что-нибудь чудотворят и суетят суету.
Розанов в этом ошибался; наш знакомый кружок вдруг не разошелся, а просто как-то рассыпался. Люди не узнавали себя. Сам Розанов, вызывавший некогда Илью Муромца с булавой стопудовою, не замечал, как он перешел далеко за свой радикализм, но оправдывал себя только тем, что именно нужен был Илья Муромец, а без Ильи Муромца и делать нечего. Фиаско, погрозившее опрометчивым попыткам сделать что-то без ясно определенного плана, без средств и без общественного сочувствия, вдруг отрезвило большинство людей этого кружка.
Все это не объяснялось, не разошлось вследствие формального разлада, а так, бросило то, что еще так недавно считало своим главным делом, и сидело по своим норам. Некоторые, впрочем, сидели и не в своих норах, но из наших знакомых эта доля выпала только Персиянцеву, который был взят тотчас по возвращении домой, в тот день, когда Арапов расстрелял своего барсука, а Бычков увлекся впервые родительскою нежностью к отрасли своего естественного брака.
В Лизе эта возбужденность не ослабевала ни на минуту. Она, напротив, только укреплялась в своих убеждениях о необходимости радикального перелома и, не заходя в вопрос глубоко и практически, ждала разрешения его горстью людей, не похожих на все те личности, которые утомляли и в провинции, и на те, которые сначала обошли ее либеральными фразами в Москве, открыв всю внутреннюю пустоту и бессодержательность своих натур. После смиренства, налегшего на этот кружок с арестом кроткого Персиянцева, взявшего на себя грехи сумасбродства своего кружка, и несколько скандального возвращения Сережи Богатырева из рязанской деревни, перед Лизою как-то вдруг обнажилась вся комическая сторона этого дела. Но, несмотря на это, Лиза все-таки продолжала навещать маркизу, ожидая, что не может же быть, чтобы столь либеральный кружок так-таки выходил совсем ничего. Дни шли за днями; дом маркизин заметно пустел, феи хотя продолжали презрительно говорить об одной партии, но столь же презрительно и даже еще более презрительно отзывались и о другой. Особенно часто был терзаем Бычков и некая девица Бертольди. Эта «стриженая девка», как ее называла маркиза в своих бурнопламенных очистительных критиках, выходила каким-то чертом, каким-то вредным общественным наростом, каким-то полипом, который непременно надо взять и с корнем вырвать из общественного организма и выжечь раскаленным железом самое место, на котором этот полип гнездится.
- Иначе, - говорила маркиза, - эта монтаньярская гидра рассадится по лицу земли русской и погубит нас в России, как она погубила нас во Франции.
А как собственно феи ничего не делали и даже не умели сказать, что бы такое именно, по их соображениям, следовало обществу начать делать, то Лиза, слушая в сотый раз их анафематство над девицей Бертольди, подумала: «Ну, это, однако, было бы не совсем худо, если бы в числе прочей мелочи могли смести и вас». И Бертольди стала занимать Лизу. «Это совсем новый закал, должно быть, - думала она, - очень интересно бы посмотреть, что это такое».
Лиза даже как-то постарела и пожелтела: ее мучили тоска, бездействие и безлюдье. Розанов оправдался, не произнося ни одного слова в свое оправдание. Его оправдал Персиянцев, который, идучи домой от Бычкова в последний день своей свободы, встретил Рогнеду Романовну и рассказал ей историю с Араповым, прибавив, что «нас всех спас Розанов».
Его только, бедняжку, не спасло розановское благоразумие. Чистый и фанатически преданный делу, Персиянцев нес на себе всю опасность предприятия и так неловко обставился в своей маленькой комнатке, что ему, застигнутому врасплох, не было никакого спасения. Он и не спасся.
Но еще более оправдало Розанова возвращение Сережи Богатырева из деревни. Это было так смешно, что уж никто не позволял себе и заикнуться насчет Розанова.
Шпионом остался один Райнер.
Углекислый либерализм поступал иначе. Дорожа правом говорить о своем беспристрастии и других качествах, отличающих людей высшего развития, он торжественно восстановил доброе имя Розанова, и напрасно тот избегал встреч с углекислыми: здесь ему готовы были честь и место.
Но мнения углекислых не уходили дальше своей сферы, и если бы они даже вышли за пределы ее, то не принесли бы этим никакой пользы для Розанова, а только были бы новым поводом к вящим для него обвинениям. Белые были в это время жертвами искупления общей глупости.
На Лизу, впрочем, все это очень мало влияло. Она знала и без того, что обвинения, взводимые на Розанова, чистейший вздор, но Розанов ей был совсем чужой человек и жалкая, досадившая ей «посредственность». И потому она не понимала, как этот человек, бывший в уездной глуши радикалом, здесь стал вдруг удерживать других от крушительной работы Ильи Муромца. Когда один раз Розанов прислал ей с сторожем деньги, занятые им у нее пред отъездом в Москву, она равнодушно прочла его вежливую записочку, надписала на своей карточке «получила и благодарю», и только.
Старик Бахарев не выезжал: у него обнаружились признаки каменной болезни; у Софи наклевывались женишки, но как-то все только наклевывались, а из скорлупы не вылезали.
Лиза желтела и становилась чрезвычайно раздражительна. Она сама это замечала, большую часть дня сидела в своей комнате и только пред обедом выходила гулять неподалеку от дома.
Из Петербурга получилось известие, что Пархоменко также нашел себе казенную квартиру * , о Райнере не было ни слуха ни духа. Одни утверждали, что он в Петербурге, но что его нельзя узнать, потому что он ходит переодетый, в синих очках и с выкрашенными волосами; другие утверждали, что видели Райнера в Париже, где он слоняется между русскими и всякий день ходит то в парижскую префектуру, то в наше посольство. Наконец, прошел слух, что Райнер вовсе не Райнер, а польский жид Ренарский. Несколько приятелей получали письма, пришедшие на имя Райнера во время его отсутствия, распечатали их и ничего в них не нашли, хотя тем не менее все-таки остались о нем при своем мнении. А Райнер между тем был на Рютли и обкладывал зеленым швейцарским дерном свежую могилу своего отца. Затем он, собрав окрестных пауперов, сдал им свою ферму, выговорив себе только одни проценты на капитал, и стал спешно собираться в Россию, к своим политическим друзьям, требушившим здесь его письма.
Неудачи в это время падали на наших знакомых, как периодические дожди: даже Лобачевский не ушел от них. Главный доктор больницы решительно отказал ему в дозволении устроить при заведении приватную медицинскую школу для женщин. Сколько Лобачевский его ни убеждал, сколько ни упрашивал, немец стал на своем - и баста.
Это ужасно огорчило Лобачевского, вообще неспособного отставать от того, за что он раз взялся и что положил себе непременною обязанностию во что бы то ни стало сделать.
Он, не долго думая, объяснился с Беком в том роде, что так как он, Бек, не может позволить ему, Лобачевскому, завести приватную медицинскую школу для женщин, которая никому и ничему мешать не может, то в силу своего непреодолимого влечения к этому делу он, Лобачевский, не может более служить вместе с ним, Беком, и просит отпуска.
Беку жаль было хорошего ординатора, но еще более жаль было бы ему своего хорошего места, и Лобачевский получил отпуск.
Проводив Лобачевского на две недели в Петербург, Розанов сидел один-одинешенек и часто раздумывал о своем давно прошедшем и недавно прошедшем. Из этих дум невольно вытекали и вопросы о будущем. Розанов никак не мог сделать ни одного более или менее вероятного предположения о том, что будет далее с ним самим и с его семейством? Сначала неопределенность собственного положения, потом хлопотливая суета и ожидания, вытекавшие из временной политической возбужденности кружка, удаляли Розанова от этих размышлений; но теперь, с возвращением в самого себя, он крепко задумывался.
«Ну что ж, - думал он, - ну я здесь, а они там; что ж тут прочного и хорошего. Конечно, все это лучше, чем быть вместе и жить черт знает как, а все же и так мало проку. Все кругом пустота какая-то… несносная пустота. Ничего, таки решительно ничего впереди, кроме труда, труда и труда из-за одного насущного хлеба. Ребенок?.. Да бог его знает, что и из него выйдет при такой обстановке», - думал доктор, засыпая.
Часу в четвертом его разбудили и подали ему телеграфную депешу: Ольга Александровна извещала его из ближайшего губернского города, что она едет и завтра будет в Москве.
Розанов привскочил с постели, протер глаза и опять взял брошенную на столе депешу: ясно и четко синим карандашом было написано: «Мы едем к вам с попутчиками и завтра будем в Москве. Встретьте нас на Солянке, дом Репина».
- Вот тебе и орех с маслом! - произнес Розанов и стал поспешно одеваться.
Надо было куда-нибудь приютить едущих, а в тесной казенной квартирке это было решительно невозможно. С одной стороны, здесь очень тесно, а с другой… Ольга Александровна… Как за нее поручиться? А тут Лобачевский, которому Розанов даже никогда не говорил, что он женат. Не годится это. Розанов вспомнил Нечаев, но это опять не подходило: там теснота и дети, да и снова Ольга Александровна может сразу выкинуть колено, которое развернет перед чужими людьми то, что Розанов всегда старался тщательно скрывать и маскировать. Пойти к Бахаревым! Эти уж более или менее все знают, и от них скрываться нечего. Розанов, дождавшись утра, взял извозчика и поехал к Бахаревым.
Дорогою Розанов все смотрел на бумажки, означавшие свободные квартиры, и думал, как бы это так устроиться, чтобы подальше от людей; чтобы никто не видал никаких сцен.
- А может быть, теперь и сцен никаких не будет: она пожила, упрыгалась, едет сама, без зова… а я буду поравнодушнее, стану учить Варюшку…
Розанову даже становилось весело, и он, забывая все тревоги, радовался, что через несколько часов он снова будет с семьею, и потом пойдет тихая, осмысленная жизнь на пользу ребенка, и т. п.
Розанову это представлялось совершенно возможным.
Бахаревых доктор застал за утренним чаем и заметил, что все они, кроме Лизы, были необыкновенно веселы. Это объяснилось тем, что маркиза сделала визит Ольге Сергеевне и, встретясь здесь с Варварой Ивановной Богатыревой, очень много говорила о себе, о людях, которых она знала, о преследованиях, которые терпела от правительства в течение всей своей жизни и, наконец, об обществе, в котором она трудится на пользу просвещения народа. В конце концов маркиза завербовала Богатыреву в это полезное общество, сказав: «У меня все-таки будет на моей стороне лишний голос», - и уехала.
Визит этот был сделан в тех соображениях, что нехорошо быть знакомой с дочерью и не знать семейства. За окончанием всего этого маркиза снова делалась дамой, чтущей законы света, и спешила обставить свои зады сообразно всем требованиям этих законов. Первого же шага она не боялась, во-первых, по своей доброте и взбалмошности, а во-вторых, и потому, что считала себя достаточно высоко поставленною для того, чтобы не подвергнуться обвинениям в искательстве.
Лизе от этого визита не было ни жарко, ни холодно, но он ей был почему-то неприятен. К тому же ветреная маркиза во время полуторачасового пребывания у Бахаревых, как нарочно, не удостоивала Лизу никакого внимания и исключительно занималась с Богатыревой, которая ей очень понравилась своим светским видом и положением.
Ольга Сергеевна не замечала этого, но Варвара Ивановна это заметила и порешила, что маркиза сразу отличила ее как женщину, стоящую всем выше здешних хозяев.
- А у нас вчера была гостья! - начала, встретив Розанова, Ольга Сергеевна, - а какая - не отгадаете.
- А у меня завтра будут две, - отвечал Розанов.
- Кто ж такие?
- Тоже не отгадаете.
Наконец Ольга Сергеевна похвалилась своею вчерашнею гостьею, похвалился и Розанов своими завтрашними гостями.
- Умница Ольга Александровна, - сказала Ольга Сергеевна.
- Да куда мне их деть-то-с?
- Ну… разве мало квартир.
Лиза, выслушавшая весь этот разговор без всякого участия, встала из-за стола и вышла в гостиную.
Розанов торопился и стал тотчас же прощаться.
- Прощайте, Лизавета Егоровна, - сказал он, входя с фуражкою в гостиную, где никого не было, кроме Лизы.
- Прощайте, - отвечала она, кладя книгу. - Скажите, как же это случилось?
Розанов рассказал о неожиданной депеше.
- Удивительно! - произнесла Лиза. - Что же вы теперь думаете делать?
- Что же делать: надо устроиваться и жить.
- Вместе! - воскликнула Лиза.
- Да как же иначе?
- Вместе! Вместе с женщиной, с которой вы доходили до таких сцен?
- Да что же делать, Лизавета Егоровна?
- Что, вы думаете, этого здесь не повторится?
- Да уж теперь я могу смотреть на это равнодушнее.
- Нет, Дмитрий Петрович, извините, я в хроническое равнодушие не верю.
- Да ведь нечего делать: что же делать-то, скажите?
Лиза отвечала:
- Ну, уж это вам больше знать, что должно делать.
Розанов пожал плечами и простился.
Выходя, он думал: «только надо подальше от всех», - и мимоходом нанял первую попавшуюся ему квартиру в четыре комнаты; купил у Сухаревой подержанную мебель, нанял девушку и заказал топить, а на другой день, перед вечером, встретил на дворе купца Репина на Солянке дорожный возок, из которого вылезли три незнакомые барыни, а потом и Ольга Александровна с дочкой.
Ну, были и радости, и поцелуи, и объятия, и даже слезы раскаяния и сожаления о прошлом.
Началась у Розанова семейная жизнь в Москве, жизнь весьма тяжелая, в которой концы трудно связывались с концами.
Не замедлили к этим трудностям поспешить и другие.
Ольга Александровна не ссорилась и старалась быть всем довольною. Только квартира ей не совсем нравилась: сыровата оказалась, да Ольге Александровне хотелось иметь при жилье разные хозяйственные удобства, которых Розанов не имел в виду при спешном найме. Еще Ольге Александровне очень не понравилась купленная мужем тяжелая мебель из красного дерева, но она и в этом случае ограничилась только тем, что почасту называла эту мебель то дровами, то убоищем.
Кто знает, как бы это шло далее месяца, но случай не дал делу затянуться и так долго.
Маркиза в это время за отсутствием всякой гражданской деятельности страдала необузданным стремлением благодетельствовать.
- Как-таки держать молодую бабочку взаперти? - говорила она всем и каждому при расспросах о приезде Розановой.
Лиза при этих разговорах обыкновенно молчала; да она и довольно редко виделась теперь со всем углекислым гнездом.
Маркиза один раз осведомилась у Лизы, знает ли она madame Розанову, но Лиза коротко отвечала, что не знает.
- Как же это, он, стало быть, и там ее никому не показывал? - крикнула в исступлении маркиза. - Гаааа! Нэда! что ж это такое? Это какой-то уездный Отелло: слышишь, он и там никуда не пускал жену.
Репутация Розанова в других отношениях, однако, еще держалась, и в силу того с ним еще пока церемонились. Положено было только подрессировать его; мягким образом заставить его дать жене «свободу и жизнь».
Но пока это ходило в предположениях, к которым к тому же никто, кроме Рогнеды Романовны, не изъявлял горячего сочувствия, маркиза столкнулась у Богатыревой с Ольгою Сергеевной Бахаревой, наслушалась от той, как несчастная. женщина бегала просить о защите, додумала три короба собственных слов сильного значения, и над Розановым грянул суд, ошельмовавший его заочно до степеней самых невозможных. Даже самый его либерализм ставился ему в вину. Маркиза сопела, говоря:
- Либераль! ведь тоже либераль! жену тиранить и либераль.
Непонятно было, из-за чего так кипятилась маркиза, а ей случалось так кипятиться не в редкость. Словно муха злая ее укусит, так и лезет, как ветряная опухоль. Но, несмотря на все беснование, положено было все-таки действовать на Розанова осторожно: высвободить жертву тонко, так, чтобы тиран этого и не заметил. Даже предполагалось, что тиран еще может до известной степени исправиться.
- Ведь он не глуп, - говорила маркиза. - Нужно ближе взять его в наше общество; он увидит, как живут другие, как живет Икар с Мареичкой, и изменится.
Между тем к Розанову, как он только попадался на глаза, приставали, чтобы он привел свою жену и дочку.
Думал, думал Розанов и понимал, что худая для него игра начинается, и повел Ольгу Александровну к маркизе.
После первого знакомства с маркизою и феями Ольга Александровна начала к ним учащать и учащать. Ее там нежили и ласкали, и она успела уж рассказать там все свои несчастия.
Маркиза и феи, слушая ее, только дивились, как можно было столько лет прожить с таким человеком, как Розанов.
Ольга Александровна тоже стала этому удивляться, и дома опять началась старая песня, затевавшаяся по поводу тяжелых стульев-«убоищ» и оканчивавшаяся тем, как добрые люди «женам все доставляют, а есть и подлецы, которые…» Выходило обыкновенно, что все подлецы всегда живут именно так, как живет Розанов.
Розанов наш засмутился: чуял он, что дело плохо.
Впрочем, Ольга Александровна иногда бывала и довольно благодушна; но в ней зато начали обнаруживаться самовластие и упрямство.
Раз приходит Розанов домой, а Ольга Александровна тихо и мирно ему объявляет, что они переходят на другую квартиру.
- Как на другую квартиру? Куда? - осведомился Розанов.
- В доме, где живет маркиза, я наняла квартиру и лучше и дешевле, - отвечала Ольга Александровна.
Розанов хотел было поудержать жену от этого перехода, но квартира действительно была и лучше и дешевле. Ольга Александровна с видом крайней покорности сообщила маркизе, что муж ее не хочет брать этой квартиры, пошли толки, и Розанов уступил.
Через несколько дней он жил на новой квартире, а еще через несколько дней увидал, что он спеленут по всем членам и ему остается работать, смотреть, слушать и молчать.
Работы у него было много, а смотреть тоже было на что: Ольга Александровна делала разные чудеса и стала брать у Рогнеды Романовны какие-то уроки.
Феи дружно заботились о ее развитии. Одна только Серафима Романовна стояла в сторонке, и хотя не одобряла Розанова, но не любила его и порицать в глаза жене.
Розанов и не оглянулся, как его смяли и стигостили. Он снова увидел себя в переплете крепче прежнего; но молчал.
Лобачевский, возвратясь из Петербурга, с удивлением расспрашивал:
- Когда же это вы, Розанов, женились?
- Да уж было такое время, - отвечал Розанов, стараясь сохранять видимое спокойствие и даже некоторую веселость.
Впрочем, раз он прорвался при Лобачевском и, помогая ему укладывать книги и препараты, которые тот перевозил в Петербург, где получил новое место, сказал:
- Грустно мне будет без вас, Лобачевский.
- Работайте, Розанов.
- Да что работать?
- Всего лучше: полно вам лошачком-то скакать. У вас жена.
Поговорили на эту тему и договорились до того, что Лобачевский сказал:
- Я видел, что ваша жена с душком, ну да что ж такое, женщины ведь все сумасшедшие. А вы себе табакерку купите: она капризничать, а вы табачку понюхайте да свое дело делайте.
Лобачевский уехал в Петербург: прощались они с Розановым по-дружески. Розанов даже заплакал, целуясь с ним на дебаркадере: иначе он не умел проститься с человеком, который ему стал мил и близок. Лобачевский тоже поцеловал Розанова теплыми устами.
По отъезде Лобачевского для Розанова опустела даже и больница. Ему даже нередко становилось жаль и своего уездного захолустья. Там, бывало, по крайней мере все его знали; там был Вязмитинов, веселый Зарницын, кроткий Петр Лукич, приветливая, добрая Женни. Все там было своекак-то: нажгут дома, на происшествие поедешь, лошадки фыркают, обдавая тонким облаком взметенного снега, ночь в избе, на соломе, спор с исправником, курьезные извороты прикосновенных к делу крестьян, или езда теплою вешнею ночью, проталины, жаворонки так и замирают, рея в воздухе, или, наконец, еще позже, едешь и думаешь… тарантасик подкидывает, а поле как посеребренное, и по нем ходят то тяжелые драхвы, то стальнокрылые стрепеты… А тут… служба, потом дома игра в молчанку или задиранье. Уйти? да и уйти некуда; в театр - часом денег нет; в трактир - подло, да и скучно одному и, наконец, совестно. Ну, а пойдешь, попьешь чаю, и опять скучно. Маркиза и феи разжеваны до мякоти. Ребенок? Но он и занимался ребенком, да и на этот раз не умел всецело отдаться одному делу. Табакерки он тоже не купил. О диссертации забыл и думать. Что ж ему оставалось? Лиза?.. Лиза совсем стала холодная: она имела на это свои причины. Ей жаль было Розанова, да больше всего все это ей гадко не в меру стало. - «Ну что это за люди?» - спрашивала она себя.
Ей тоже было нестерпимо скучно.
Бахаревское Мерево, переехав в Москву, осталось тем же Меревом. Только дворне да Софи стало повеселее: у них общества поприбыло и разговоров поприбавилось, а Егору Николаевичу, Ольге Сергеевне и Лизе все было то же. Егор Николаевич даже еще более скучал в Москве, чем в своем городе или в Мереве. Он не сделался ни членом, ни постоянным гостем никакого клуба, а сидел почти безвыходно дома и беседовал только с Богатыревым, который заходил к нему по субботам и воскресеньям. Ольга Сергеевна обменяла мать попадью на странницу Елену Лукьяновну; Софи женихалась и выезжала с Варварою Ивановною, которая для выездов была сто раз удобнее Ольги Сергеевны, а Лиза… она опять читать начала и читала.
Зато ей и был ниспослан старый сюрприз: она слепла.
Хуже этой муки Лизе трудно было изобрести; исчезло последнее утешение - нельзя было читать.
Сидит она, сидит в своей комнате, заставляя горничную читать чуть не по складам, бросит и сама возьмется; прочитает полчаса, глаза болят, она и сойдет вниз.
А внизу, в трех парадных, вечно пустых комнатах тоже тошно. Лиза пойдет в столовую и видит Елену Лукьяновну и слушает все один разговор Елены Лукьяновны о волшебстве да о чудах.
- Чудо, мать моя, - говорит Елена Лукьяновна: - в Казанской губернии разбойник объявился. Объявился и стал он народ смущать. «Идите, говорит, я поведу в златые обители». Стали его расстригивать, а он под землю. Как только офицер по-своему скомандовал, а он под землю.
- Все влашебство, - говорила Елена Лукьяновна. - Мужик был и на дух хаживал, а тут его расстригнули, а он под землю. Офицер: «пали», а он под землю.
Ольга Сергеевна удивляется.
- Теперь, - продолжает Елена Лукьяновна, - теперь два отрока сидели в темнице, в подводной, не забудь ты, темнице.
Слышит Лиза, как рассказчица сахарочку откусила.
- Ну и сидели, и отлично они сидели. Крепость подводная со всех сторон; никуда им выйти невозможно.
- Да! - говорит Ольга Сергеевна.
- Все отлично, так что же, ты думаешь, выдумали? «Дайте, - говорят начальнику своему, - дайте нам свечечки кусочек». Доложили сейчас генералу, генерал и спрашивает: «На что вам свечечки кусочек?»
- Это в подводной крепости? - спрашивает Ольга Сергеевна.
- Там, - отвечает странница. - «Священную библию, говорят, почитать». Ведь, ра зумей, что выдумать надо было. Ну и дали. Утром приходят, а они ушли.
- Ушли?
- Ушли.
- Как же так?
- Так под водою и прошли.
- С огарочком?
- Так с огарочком и прошли.
Слушает все это Лиза равнодушно; все ей скучнее и скучнее становится.
«Где же эти люди? - спрашивает она нередко себя. - Что это за Бертольди такая еще? что это за чудовище? - думает Лиза. - Верно, это лицо смелое и оригинальное».
А тут Елена Лукьяновна сидит, да и рассказывает:
- Ну уж, мать, был киятер. Были мы в Суконных банях. Вспарились, сели в передбанник, да и говорим: «Как его солдаты-то из ружьев расстригнули, а он под землю». Странница одна и говорит: «Он, говорит, опять по земле ходит». - «Как, говорим, по земле ходит?» - «Ходит», говорит. А тут бабочка одна в баню пошла, да как, мать моя, выскочит оттуда, да как гаркнет без ума без разума: «Мужик в бане». Глянули, исправда он. Так и стоит так, то есть так и стоит.
- Боже мой! - простонала Ольга Сергеевна.
- Да. Как женщины увидали, сичас вразброд. Банчик сичас ворота. Мы под ворота. Ну, опять нас загнали, - трясемся. «Чего, говорит, спужались?» Говорим: «Влашебник ходит». Глядим, а она женскую рубашку одевает в предбаннике. Ну, барышня вышла. Вот греха-то набрались! Смерть. Ей-богу, смерть что было: стриженая, ловкая, как есть мужчина, Бертолева барышня называется.
- Экая мерзавка, - замечала Ольга Сергеевна.
- Стриженая.
- Фуй.
Лиза гуляла. Был одиннадцатый час очень погожего и довольно теплого дня.
Лиза обошла Патриаршие пруды и хотела уже идти домой, как из ворот одного деревянного дома вышла молодая девушка в драповом бурнусе и черном атласном капоре, из-под которого спереди выглядывали клочки подстриженных в кружок золотистых волос.
Девушка шла довольно скоро, несколько вразвал. В руках у нее были две книги, пачка папиросных гильз, стклянка с бесцветной жидкостью.