— Я никого не обвиняю, — сказал он с жестким, хитрым взглядом. — Я только спрашиваю.
   — Мы и тебя кое о чем спросим, Цибдбаст, — произнес Мелькартмашал, подмигнув Герсаккону. — Что это у тебя под плащом? — И он ловко вытащил из-под плаща Цибдбаста серебряный кубок.
   — Это улика! — заорал Цибдбаст. — Отдай!
   Он попытался схватить кубок, но Мелькартмашал ударил его по пальцам, отдал кубок Герсаккону и принялся выталкивать Цибдбаста из дома. Герсаккон разглядывал кубок, но не мог вспомнить, чтобы видел его когда-либо.
   — Не думаю, что кубок мой, — сказал он в тревоге, когда вернулся Мелькартмашал.
   — Как бы то ни было, он его стащил, — возразил Мелькартмашал. — Может быть, он украл его в покоях твоего дяди, а может быть, твой дядя взял его еще у кого-нибудь.
   — Но Акборам не был вором, — сказал Герсаккон, начиная злиться.
   — Я и не говорил, что он вор, — ответил Мелькартмашал с невозмутимым видом. — Но он имел обыкновение надоедать человеку до тех пор, пока тот не отдаст понравившуюся ему вещь. У каждого свой метод, мой добрый господин. А в конечном счете все преследуют одну и ту же цель. Зато мои метод — это прямота и честность. Если я облюбовал вещь, то спрашиваю цену и кладу деньги на бочку. Никаких долгов. Такова моя система. В прошлом году я продал свой дом, чтобы иметь наличные для большого дела, в котором имел преимущественные права на покупку при условии внесения задатка. Я мог бы покупать в кредит, но не захотел. Нет. Я продал свой дом и все, что в нем было, и велел жене переехать в наемные комнаты и взять с собой только корзину с одеждой. Ей это не понравилось, но она сделала, как я хотел. Вот какой я человек. А результат? Полгода спустя я купил дом вдвое лучше прежнего. И купил своей жене ожерелье из карбункулов, такое тяжелое, что она сгибается чуть ли не до земли, когда его надевает. Вот какой я человек. Послушай, Шатофбал, — обратился он к надушенному бездельнику. — Ты получишь приглашение на похороны. Незачем тебе здесь околачиваться. А кто это там в саду? Ах, да, этот идиот! Вели слугам дать ему графин самого плохого из твоих вин и не впускать его, если он снова появится со своими бреднями. У твоего дяди были довольно сомнительные знакомства, не так ли? И все же он мог бы преуспеть, будь он трудолюбив. Как я сказал, у него был особый талант тратить чужие деньги. Ты слышал, что твой дядя уговорил одного человека построить виллу на клочке земли, который он сдал в аренду этому человеку, и ввернул в договор пункт, позволивший ему три года спустя потребовать назад и землю и дом?
   Как бы то ни было, устройство похорон было в умелых руках.
 
 
   Мелькартмашал оказался прав. Все свое имущество Акборам оставил Герсаккону при условии, что Герсаккон поставит памятник на его могиле и наймет сторожа, который ухаживал бы за ней. Кроме того, в могилу должно было быть положено несколько бутылей с вином и статуэтки обнаженных танцовщиц. На выполнении этого пункта Акборам особенно настаивал; он явно боялся вечности без тепла. Герсаккон возложил все заботы на Мелькартмашала, а сам отправился заказывать надгробие.
   Недалеко от его дома была мастерская скульптора; Герсаккон зашел туда и спросил мастера. Сооружение памятника займет некоторое время; он должен быть весьма массивным, пирамидальной формы. До того как он будет готов, можно положить на могилу обыкновенную стелу. Ваятель повел Герсаккона в мастерскую и показал ему готовые стелы разных видов. На каждой плите было выдолблено углубление, в котором стояла грубо вылепленная мужская или женская фигура; правая рука поднята в молитвенном жесте, в левой — баночка с фимиамом или флакон с благовониями. На более дорого стоящих камнях фигуры были в архитектурном обрамлении; все без исключения модели были малохудожественными копиями с греческих оригиналов. Герсаккон пришел сюда, намереваясь приобрести что-нибудь художественно ценное, чтобы увековечить память о дяде, и был разочарован, увидев скучные ряды надгробий, такие же, как во всех других мастерских могильных памятников в Кар-Хадаште. Он вспомнил самодовольное равнодушие дяди, когда тот разбил танагрскую статуэтку, этот маленький шедевр глубоко впечатляющего ритма. Его сердце ожесточилось, и он потерял всякий интерес к тому, зачем сюда пришел.
   — Хорошо, это подойдет, — сказал он, указывая на стелу с затейливым бордюром и банально-вычурным барельефом.
   — Ты выбрал самое лучшее, — заметил мастер, очевидно сам веря в это.
   — Посмотрим статуи, — сказал Герсаккон.
   С возрастающим почтением зодчий повел его по мастерской, где рабы стучали молотками и работали резцами, отделывая свои копии; их лица и волосы покрывала серая известковая пыль. Мастер показал ему ряд статуй, стоявших под длинным навесом, высеченных большей частью из серого известняка, — творения самой унылой посредственности, совершенно бесталанные. Герсаккон двигался вдоль ряда, выискивая самую скучную статую там, где все казались одинаково скучными. Не было никакой необходимости подбирать статую, похожую на покойного, — об этом никто и не думал. Все статуи были сделаны заранее и не притязали на сходство с усопшими мужчинами и женщинами, память о которых они должны были увековечить.
   Однако в дальнем конце двора стояло несколько статуй не так уж плохих. Подойдя ближе, Герсаккон нашел, что они даже довольно привлекательны, во всяком случае по сравнению со всеми другими. Несомненно, все они были творением одного мастера. Их создатель, конечно раб, не мог удержаться, чтобы не придать своим скульптурам индивидуальные черты — легкий намек на архаическое эллинское искусство. Эти статуи были более строги, чем остальные, выполненные по рецептам вялого реализма. В сущности, они не были очень хороши; просто их выгодно отличала от других какая-то структурность. Герсаккон, несмотря на свою решимость подобрать дяде памятник в возможно более отвратительном вкусе, не мог не выбрать одну из этих статуй. У него было такое чувство, что он обманет ожидания раба, вложившего проблеск индивидуальности в свою работу, если не выберет какое-нибудь его творение; что он обманет самую жизнь, ее причудливые чередования света и мрака, ее отклики на песни птиц, раздающиеся из полного одиночества.
   — Я возьму эту, — сказал он, зная, что сразу упал в глазах мастера.
   — Что ж, разумеется, если тебе угодно эту… Но у вас имеется еще несколько статуй на той стороне двора, которые мы очень высоко ценим, — работы лучшего нашего ваятеля… Впрочем, как тебе будет угодно…
   Герсаккон был непреклонен. Мастер сдержал свою досаду и снова стал подобострастен. Герсаккон старался вспомнить, в каком углу обширнейшего кладбища Кар-Хадашта ему пришлось видеть действительно прекрасный памятник, одну из немногих сохранившихся еще скульптур, которым было четыреста или пятьсот лет; статуя почти в египетском стиле, но отмеченная ярким своеобразием. Он решил поговорить об этом с Карталоном.
   — Ты упомянул о пирамиде, господин, — сказал мастер с благоговением. — Разрешишь мне показать тебе модель? Смею ли я также предположить, что потребуется утварь для могилы? Мы сами не поставляем ее, но я могу порекомендовать господину почтенного поставщика, который исполнит все к твоему полному удовольствию. Назови только наше имя, и они приложат особые усилия…
   Вернувшись домой, Герсаккон убедился, что Мелькартмашал уже закончил все приготовления. Он был особенно доволен покупкой непристойных статуэток.
   — Имея их у себя под боком, наш старый друг будет чувствовать себя отлично, — сказал он.
   Статуэтки были необычным добавлением к принятому у пунийцев убранству могил; возможно, что Акборам позаимствовал эту идею из Египта. Как правило, в могилу клали плохонький набор туалетных принадлежностей, глиняные фиалы, раковины, наполненные самыми дешевыми мазями, дрянные светильники, конические кувшины, гротескные терракотовые маски, побитые страусовые яйца, бабки, кучу дешевых амулетов и несколько фальшивых драгоценностей — грубо позолоченный свинец со стразом вместо драгоценных камней. Туда клали также несколько фигурок божеств из тех, что кое-как отливались в грубых формах или лепились из самой простой глины. Уже много веков назад пунийцы усвоили весьма трезвый взгляд на смерть и отказались от обычая хоронить с покойником что-либо действительно ценное.
   — Не знаю, быть может, ты предпочел бы бальзамирование, — сказал Мелькартмашал. — Это совсем недорого, если будет сделано экономно: вынуть внутренности, положить тело на ложе из смолы кедра и терпентинного дерева, прибавить индийской смолы, листьев чебреца и мяты, чтобы был приятный запах. Но, на мой взгляд, это ни к чему. Поэтому я все приготовил для сжигания. Все-таки лишь тогда чувствуешь по-настоящему, что человек умер, когда ты его сжег. Особенно если ты наследник, а?
   Герсаккону хотелось, чтобы со всем было покончено по возможности скорее, а потому похороны были назначены на следующее утро. От матери никаких известий не было; она, наверно, была слишком пьяна и не поняла, что случилось. Не приехала она и с наступлением ночи; Герсаккон заставил себя не думать об этом и действительно забыл о ней в суматохе похорон. Мелькартмашал упивался своей ролью: он всем приказывал, всех подгонял, призывал плакальщиц не жалеть голоса. Потребовалось приложить некоторые усилия, чтобы заставить погребальный костер разгореться; наконец он запылал, и Акборам унесся в небо в копоти, желтом дыму и омерзительном зловонии. Несколько обуглившихся щепок с костра сошли за пепел от покойного; они были положены в урну, а урна вставлена в большой гроб из серого известняка с двускатной крышкой наподобие кровли храма. Затем гроб на веревках спустили в склеп; туда же сбросили всю утварь для могилы и сверху насыпали курган.
   Герсаккон оглядел огромное кладбище. Кругом виднелись тысячи могильных камней и редкие кипарисы, вдали на востоке синело сверкающее море. Рядом хоронили двух младенцев в одной могиле, головка к головке, и рьяно спорили с кладбищенским сторожем, требуя снизить стоимость погребения; немного подальше предавали земле красный гроб. Все могильные камни и статуи были безымянны; имя не увековечивало личность умершего. В этом есть что-то хорошее, — размышлял Герсаккон. На некоторых из урн, запрятанных глубоко в могилы, возможно, и были нацарапаны тростниковым пером или углем какие-либо надписи, но на поверхности земли мертвые открыто признавали, что они существуют лишь как символы, серые, бесцветные знаки, как пустынная равнина, время от времени напоминающая о своем существований живым, ничего не требуя.
   Герсаккон был выведен из задумчивости шумом и заметил быстро приближающуюся к месту погребения Акборама группу людей. Он повернулся со смутным предчувствием беды и ужаснулся, увидев во главе процессии свою мать. Он перешел на другую сторону кургана и с беспомощным видом глядел на нее.
   — Почему ты не подождал меня? — спросила она с жалобным упреком. — Ты должен был знать, что я приеду! Мой бедный, дорогой брат! Как это случилось?
   Нанятые плакальщицы, поняв, что наконец появился кто-то, видимо способный оценить их усилия, разразились пронзительными воплями, заглушив последние слова Аббал. Герсаккон пристально посмотрел на мать. Она казалась очень похудевшей, глаза глубоко запали, и в них горел беспокойный огонь; на голове у нее был фиолетовый парик с локонами.
   — Где он? — спросила она, как только плакальщицы затихли, чтобы перевести дух.
   — Там, внизу, — учтиво ответил Мелькартмашал.
   Аббал издала громкий крик и бросилась на только что насыпанную, рыхлую землю, мешая могильщикам. Парик сполз ей на лицо. Получив такую поддержку, плакальщицы подняли еще более громкий визг. Среди вновь пришедших Герсаккон увидел Хашдана, раба, которого он считал виновным в падении своей матери. Его кулаки сжались. Шатофбал, надушенный приятель покойного, подошел своей ленивой походкой и поднял Аббал. Мелькартмашал в эту минуту был отвлечен другими заботами: он заметил позади, за небольшим кипарисом, осторожно крадущегося Цибдбаста — того самого, что пытался похитить серебряный кубок.
   — Прочь отсюда сейчас же! — крикнул Мелькартмашал тоном оскорбленного достоинства. — Здесь не место ворюгам!
   Аббал, исполнив свой долг перед братом, была рада, что ее подняли. Она бросила на сына один из своих томных, укоризненных взглядов, которые выводили его из себя, и с неумеренной пылкостью начала благодарить Шатофбала. Мелькартмашал, обратив Цибдбаста в бегство, вернулся, чтобы наблюдать за работой могильщиков; он приветствовал сестру усопшего несколькими изысканными замечаниями о погоде и о ее цветущем виде, затем предложил обществу принять участие в тризне по умершему.
   — Для меня это не было неожиданностью, — говорила Аббал всем и каждому. — Я видела позапрошлой ночью сон и знала, что меня ждет.
   Для Герсаккона было пыткой перейти на другую сторону кургана; он чувствовал себя спокойнее, пока между ним и его матерью находилась могила. Но траурная процессия двинулась к выходу. Он бросил несколько монет рабам, заканчивавшим насыпать землю. На одном из кипарисов запела птица; ее нежное пение заполнило тишину, воцарившуюся, когда перестали шуметь люди. Герсаккон с трудом превозмог охватившее его на мгновение непреодолимое желание покончить с собой. Он отдал изумленным могильщикам все оставшиеся у него деньги.
   — Будьте добры к вашим женам, — сказал он. — Помните, что вы носите бога в себе. — И последовал за остальными, которые, казалось, и не заметили его задержки. Мысль о самоубийстве странным образом успокоила его; он словно впервые понял, что смерть навсегда развязывает узел страстей человеческих. Один выход по крайней мере оставался открытым.
   Никто не обращал на него особенного внимания во время пиршества, и он имел возможность оставаться в тени. Мелькартмашал перенес всю свою заботливость на Аббал, которая напускала на себя печальный вид и жеманно улыбалась. Надушенный Шатофбал тоже порхал вокруг нее и был вознагражден кокетливыми взглядами и звяканьем браслетов. Единственным утешением для Герсаккона было то, что Хашдан наблюдал все это с безмолвной яростью, сидя со скрещенными на груди руками в конце зала. В сущности, Герсаккон был обязан Хашдану тем, что Аббал жила в полном уединении в своей вилле; Хашдан не мог бы удержать свою власть над нею вне домашнего круга. Эта власть начала проявляться несколько лет назад, незадолго до того, как Герсаккон достиг совершеннолетия. Его мать вдруг опустилась, стала тайно пить и то начинала злоупотреблять косметикой, то становилась неряшливой и впадала в оцепенение. Только теперь Герсаккон понял, что она переживает тот климактерический период, который тяжело переносят все женщины. Он догадался об этом, когда кто-то стал отпускать при нем шутки по адресу других женщин, находящихся в таком же состоянии. С внезапным ужасом он понял, что это относится и к его матери. Много раз она позорила его перед другими и вызывала в нем глубокий стыд. Он, который изучал греческих философов и называл себя эпикурейцем, дошел до того, что хотел вызвать из храма Эшмуна заклинателей. Он стал верить, что его мать одержима демоном, который пьет ее кровь и делает ее бесстыдной. Потом она подпала под влияние раба Хашдана и уединилась в своем сельском доме. Сегодня Герсаккон увидел ее впервые за много лет, а до этого дня только его старая кормилица Лоубат сообщала ему новости о матери. Лишь с Лоубат он мог говорить на рту тему.
   Теперь он содрогался от душевной боли при каждом звуке голоса Аббал; каждое движение ее тела отзывалось в нем жгучим страданьем. Она чавкала, когда ела, как будто ее рот был полон слюны. В глубине его души поднималось неистовое возмущение, раздиравшее словно зверь его внутренности. Я никогда не открывал душу ни одному человеку на свете, — подумал он, пронзенный острой болью одиночества. Но что именно он утаил от всех? Ах, это было нечто, чего он никогда не узнает сам, пока не выскажет. Взаимные отношения создают новые истины, новые глубины, новые гармонии. — Я же никогда не выскажусь, — повторил он про себя. Мир бушевал вокруг него, мир был слепым зверем в его чреве, раздиравшим его, чтобы выбраться наружу. Почему мы так жестоки друг к другу? — спрашивал он свое сердце.
   В конце концов, ему безразлично, что она делала, что делает и что будет делать. Но звук ее голоса убивал его.
   Если бы мы только могли понять друг друга, — размышлял он. И, казалось, нашел ответ на крик своей души о жестокости людской. — Это страха я боюсь, и она тоже объята страхом.
   Герсаккон был не в силах слушать то, что говорилось вокруг. Он был оглушен; действительность распалась на части. Ему чудилось, что один только огромный раб Хашдан с его мрачно поблескивающими белками глаз существовал в сфере возможного общения; но и он был вне круга вселенной. Очевидно, он сделал бы все, лишь бы удержать Аббал дома, но потрясение, вызванное смертью, и разверстая могила вновь придали ей уверенность. Ее парик сполз ей на лоб, тощая грудь была увешана золотыми ожерельями, нитки жемчуга скрывали шею. Она смеялась, как молодая девушка, впервые опьяневшая от вина.
   Почему не могу я быть твердым? — вопрошал себя Герсаккон. Любой другой мужчина из тех, кого он знал, просто взял бы и навел порядок в доме, а затем законным путем принял бы на себя управление семейным имуществом и без всякого стеснения посадил бы эту женщину под замок, запер бы ее с несколькими старухами, чтобы утихомирилась.
   — Да, ему пора жениться, — говорила она, и он с ужасом понял, что речь идет о нем. — Я позабочусь об этом.
   Вдруг какое-то видение пронеслось перед его мысленным взором. Это страха я боюсь. Много лет назад, одним ярким летним утром в горах, когда сквозь сосновый лес доносился звон колокольчиков на шеях мулов, он прислушивался к кудахтанью и нежным призывам куропатки, сидящей над его головой. У троих его товарищей на запястьях, защищенных кожаными перчатками, сидели ястребы — большие птицы, приученные к охоте на куропаток и вальдшнепов. Лошадей оставили на привязи у сломанного дуба возле дороги; рабы бежали по склону холма, ударами палок и гиканьем вспугивая птиц. Герсаккон пытался уверить себя, что он получает удовольствие от этого развлечения, и, возбужденный, болтал вдвое больше других. Быстрым движением ястреб был сброшен с запястья, взмыл вверх, ринулся вниз и ударил птицу. Герсаккону показалось, будто треснула земля, будто с неба упал камень. Ястреб пролетел немного дальше, оставив мертвую куропатку распростертой на каменистой земле, и сел. Раб с криком подбежал к нему, снова посадил его себе на запястье, снял с пояса нож и перерезал куропатке горло. Затем поднес к ней ястреба, и тот стал пить кровь прямо из перерезанного горла птицы. О этот дьявольский глаз ястреба, пьющего теплую кровь! О эти согнутые лапки красноногой куропатки и кровь, капающая на грудку! О это кудахтанье затравленных птиц, отдающееся эхом над головой!
   Его товарищи надеялись поймать несколько газелей. Какое великолепное зрелище! — лихорадочно повторял про себя Герсаккон. — Ястреб, прижимающийся ко лбу газели, закрывая ей глаза своими крыльями, чтобы мы могли подбежать и схватить ее!
   Герсаккон скрылся за выступом горы, лишь бы никого не видеть и не слышать. В расселине он нашел зайчонка с прижатыми к голове ушами, трепетавшего от страха. Он бросился к нему и вцепился в его горячий мех обеими руками, как одержимый сдавливая пальцами горло зверька, страстно желая, чтобы он скорее умер. Заячья жизнь обвиняла его…
   Все находящиеся в зале смотрели на него. Он ощутил страшный гнет, как будто что-то пытается войти в него или выйти из него — он и сам не знал. Весь мир кружился водоворотом вокруг него, он видел раздувшиеся лица с глазами, полными ужаса. Сознание оставило его.
 
 
   Он очнулся в постели, мать склонялась над ним, тихо его баюкая. Мгновение он был безмерно счастлив; годы понеслись вспять. Когда он был ребенком, она была преданной матерью для него и двух его сестер, которые потом умерли. С нею дурно обращался муж… Герсаккону хотелось, чтобы она положила руку ему на лоб, спела бы песню о водяных лилиях, ему хотелось, чтобы она смочила водой его губы.
   Вдруг он все вспомнил и быстро закрыл глаза, делая вид, что еще не пришел в себя.
   — Герсаккон, — шепнула она, увидев, что он посмотрел на нее. — Герсаккон!
   В ее голосе звучала мольба. Казалось, этот голос потерял все интонации, так оскорблявшие его. Но Герсаккон не посмел поверить надежде. Он крепко сжал веки, дрожавшие, словно какая-то сила пыталась разомкнуть их.
   — Герсаккон! — Ее голос щемил ему сердце.
   Через некоторое время мать умолкла. Он подумал, что она ушла, и вздохнул с облегчением. Он чувствовал, что Хашдан находится рядом, и хотел воззвать к нему о помощи. И впал в забытье.
   На заре он проснулся и убедился, что в комнате никого больше нет. Он поднялся, быстро оделся, сошел вниз и стал отпирать входную дверь. Было слышно, как рабы что-то делали на дворе, шепотом препираясь между собой. Он отодвинул засовы и вышел на улицу. Лихорадка его сменилась большой слабостью. Он глубоко вдохнул воздух нового утра и зашагал вниз по улице. На востоке просачивались нежные серо-зеленые краски рассвета; петух прокукарекал хриплым крещендо. Герсаккон услышал вздох города, переходящего от сна к пробуждению. Новый день — старый день.
   Он медленно направился к дому Карталона и пришел туда как раз к завтраку. Вопреки всем своим греческим вкусам Карталон ел обычную пуническую овсяную кашу, свежий сыр и мед. Они заговорили о Ганнибале и стоической философии. После завтрака Герсаккон, внезапно решившись, взял у Карталона табличку и набросал на ней скорописью записку Хашдану: «Немедленно увези свою госпожу в Неферис, в противном случае я продам тебя». Один из слуг Карталона был отослан с письмом, и Герсаккон вновь углубился в беседу с Карталоном о Массиниссе, царе Нумидии.
   Вошла Аришат, жена Карталона, и присоединилась к ним. Она принадлежала к одному из знатных родов Кар-Хадашта, которые давали дочерям такое же превосходное эллинское образование, как и сыновьям, и все еще продолжала заниматься науками. Только что от нее ушел александрийский грек, под руководством которого она изучала высшие разделы геометрии. У Аришат было худощавое, открытое, умное лицо; ее стройную фигуру облагало одеяние из тончайшего мальтийского полотна, столь тонкого, что на изготовление его ушли, вероятно, долгие годы, — с каймой, украшенной вышивкой из темно-красных пальмовых веток. Она внимательно слушала, нетерпеливо раскрыв полные губы, и время от времени вставляла несколько слов, не спеша, но четко излагая свою мысль. Ее присутствие, как всегда, смущало Герсаккона, почти лишало дара речи. Он несколько раз перехватывал взгляды, которые она искоса бросала на мужа, и ему казалось, что все сказанное имеет совсем другой смысл, чем тот, который он ему приписывал. У него было такое ощущение, будто он здесь лишний, будто эти люди исключают его из своего круга. Аришат ему нравилась, и он уважал ее, но в тот миг, когда он думал о ней как о жене, возникала пропасть между ним и ею, Карталоном, вселенной, и его слова, обращенные к Карталону, приобретали другое звучание. Гранатовые серьги Аришат, когда она наклонялась, качались и рдели в огнях, отраженных серебряной вазой с ручками в виде лебедей и алебастровым кувшином, все еще слабо пахнувшим миррой.
 
 
   После ухода Герсаккона, когда замерли отзвуки прощальных приветствий, Карталон и его жена остались вдвоем. Карталон был погружен в свои мысли. Он думал о завтрашних торгах, где хотел купить привезенных из-за моря жеребца и кобылу, и о давно мучающем его вопросе — писать ли ему свои труды на греческом или на пуническом языке (на греческом — чтобы приобрести мировую известность, на пуническом — чтобы способствовать национальному возрождению города, необходимость чего доказывали его теории).
   — В кого он влюблен? — спросила Аришат, вернув его к действительности.
   — Кто?.. Ах, Герсаккон… Не знаю. Не имею ни малейшего представления.
   Он пристально взглянул на жену, вдруг ужаленный ревностью; но его глаза лишь на миг задержались на ее худощавом одухотворенном лице. Ему стало стыдно и уже не верилось, что он когда-нибудь в самом деле примется за свой шедевр. Ему хотелось, чтобы Аришат встала и вышла из зала, но он знал: если она это сделает, он пойдет за нею. Ему хотелось заставить ее в чем-то уступить, но в чем именно?
   — Ты считаешь, что литература и политика несовместимы? — спросил он, хватаясь за новую идею и чувствуя себя поэтом, отказывающимся от своего искусства ради спасения страждущей отчизны. Но по сосредоточенному, обращенному внутрь взгляду ее глаз он понял, что она думала об Алкее[61], Архилохе[62], Аристофане[63]. — Нет, я не то хотел сказать, — быстро прибавил он. — Я сравниваю слишком разные вещи.
   В его голосе была нерешительность. Почему же на людях он чувствовал себя уверенно, а наедине с женой оказывался в положении чиновника, пытающегося объяснить причину недостачи вверенных ему денег? Он встал и подошел к Аришат.