Ощущение опасности усилилось, как только она принесла табурет и поставила его на сундук. И, взобравшись на него и подняв крышку ящика, она не удивилась, обнаружив, что он пуст. Просто разум ее отметил, что ее предчувствие оправдалось, что страхи подтвердились. На миг она даже испытала облегчение: теперь хоть известно, откуда нанесен удар. Неизвестность страшнее всего. Дельфион слезла, осторожно поставила табурет на место и снова села на кровать.
   Маленькая негритянка просунула в дверь свое улыбающееся личико и сказала, что ванна готова.
   — Сейчас спущусь, — сказала Дельфион, чувствуя во всем теле страшную вялость. Ей захотелось смеяться. В ее мозгу вихрилась какая-то пустота, ее нервы напряглись, а рот дергался в судорожной улыбке, словно она была своим собственным убийцей, смеющимся над ловким ударом. Она была вне себя.
   Но что-то надо было делать. Все ее существо возмущалось, негодовало, требовало немедленно сообщить властям, пуститься в погоню за грабителем… Кто же взял деньги и драгоценности? Пардалиска? Барак? Клеобула? Мысли текли медленно, догадки ускользали бесследно. Она вздохнула и встала. Ага, янтарное ожерелье на туалетном столике не тронули. У нее явилось желание выбросить его из окна. Нет, она не могла бы начать все сызнова. У нее вдруг возникло чувство удивительной свободы; она стала легкой и счастливой, словно превратилась в птицу, как нимфа в легенде.
   И тут она поняла, кто взял ее вещи. Хармид, кто же еще! Как могла она быть так преступно неосторожной и показать ему, где хранит свои ценности, когда он явился с этой неправдоподобной историей насчет подарка своей матери? Впрочем, она только облегчила ему задачу. Имея в своем распоряжении неделю, такой тип все равно открыл бы ее тайник. И она ведь знала, что он собой представляет. Она пыталась вспомнить, чем были заняты ее мысли в тот момент, когда она выдала ему свое потайное место. Как это она тогда не разгадала его хитрых уловок!
   Ощущение легкости все усиливалось. Со всеми этими ценностями, связывавшими ее по рукам и ногам, она никогда бы не вырвалась отсюда — теперь она это знала. Она находила бы все новые отговорки, а затем окончательно опустилась бы, живя лишь бледным отблеском своих воспоминаний. Как страшно! Теперь конец, возможно, ближе, но это будет достойный конец.
 
 
   Он ждал ее на ступенях храма, стоя к ней спиной: он не знал, с какой стороны она придет. В следующий раз он будет знать, — подумала она; с этих пор он всегда будет знать. Но она не торопилась заговорить. На душе было тепло и радостно. Они пошли по направлению к докам, затем поднялись к бойницам большой крепостной стены Кар-Хадашта, через которую никогда еще не проходил враг. Теперь уже стражники в латах не отмеривали шаги на участках стены между башнями, огромные хлебные запасы не заполняли складские помещения, тысячи лошадей и слонов не топали ногами в подземных стойлах. Приятно было стоять наверху, на этих громадных каменных глыбах, и смотреть, как солнце садится за темнеющие фиолетовые горы.
   — У меня сегодня была масса хлопот, — наконец произнесла она. И рассказала ему о своих делах.
   Она дала вольную девушкам. Чтобы избежать каких-либо недоразумений впоследствии, она выполнила все формальности у стряпчего, а затем у верховной жрицы храма Деметры. Она передала дом и все оставшееся имущество Клеобуле и решила возвратиться в Элладу, в Спарту.
   — Надеюсь, ты сможешь уговорить своего капитана взять меня с собой?
   Дельфион не сказала, что хочет ехать к нему. Она не навязывалась Динию. И действительно, не он играл главную роль в ее решении, пусть даже она не приняла бы этого решения без него. Если б он сейчас умер, — подумала она, — я все равно уехала бы в Спарту. Но он не должен умирать! Ощущение краткости их будущего, краткости времени, отпущенного на цветение их любви и на счастье в стране Набиса, наполняло ее душу глубокой грустью; но даже эта грусть была частью красоты, которую она чувствовала во всем этом, восторга, захватившего ее с той минуты, когда она увидела себя свободной, не обремененной необходимостью строить свое благополучие на богатстве. Теперь жизнь была вся в течении, вся в движении и переменах. И где-то глубоко-глубоко таилось это грустное и приятное ощущение чудесного соучастия.
   — Кончился наш праздник, — только и сказал он.
   Она была полна благодарности за то, что они понимали друг друга с полуслова.
   — Знаю, знаю! — воскликнула она. — Разве я недостойна тебя?
   В ответ он заключил ее в объятия, и она разразилась безудержными рыданиями. Не нужно было ничего объяснять. Она приходит к нему не для любовных приключений, она не заявляет на него никаких прав. Он не останется ее возлюбленным, если допустит, чтобы какие-нибудь ее желания помешали ему служить делу Набиса. Единственное, о чем она просила, — это позволить ей тоже служить этому делу, знать, что оба они борются ради одной цели. А их любовь — это нечто другое, но все же связанное с делом их жизни. Это весеннее благоухание, которое переживет много зим, много смертей. Она плакала в его объятиях о том грустном и прекрасном, чем стала жизнь, безгранично желанная, но но одному слову подчиняемая той цели, которая должна выдержать все — и грустное и прекрасное.
   Она плакала, как ребенок, а затем утихла на его груди. Они стояли высоко на укреплениях, где камни, нагретые полуденным солнцем, были еще теплы. Внизу под ними обычным чередом шла суетливая жизнь города; ее глухой рокот поднимался к их ногам. Темно-фиолетовая дымка гор расплывалась на западе.
   — Да, у капитана найдется для тебя место, — сказал Диний.
 
 
   Капитан поворчал немного, но в конце концов маленькая каюта нашлась. Дельфион и Диний допоздна сидели на носу корабля на свернутых в бухты канатах и тихо разговаривали под плеск и шелест воды. Небо было звездное. Дельфион рассказала о своей пропаже, не приуменьшая роли, которую это событие сыграло в ее решении порвать со своей старой жизнью.
   — Я признательна этому ужасному Хармиду, — сказала она. — Его подлость оказала мне самую большую помощь, какую я когда-либо получала.
   Диний понял ее. Он не придавал меньшее значение ее решению оттого, что она получила толчок извне. Он мысленно вернулся к тому времени, когда ушел из дому, и пытался вспомнить свое душевное состояние в тот час.
   — Должно быть, была тысяча незначительных причин. Отец все больше озлоблялся из-за непосильных тягот. На первых порах это заставляло меня больше налегать на работу. Я много думал над тем, как спасти семью от нищеты, но мало-помалу обстоятельства брали надо мной верх. Жена была славная женщина, но невестка ее испортила… Не знаю, как это случилось. Однажды я увидел, как она прогнала от дверей нищего старика. Я тогда ничего не сказал, но никогда не мог ей этого простить. Я чуть не погиб от всего этого. Однажды я менял рубашку (я пришел с поля) и слышал, как жена распекала во дворе рабыню — довольно тупую фракийскую девушку. Кудахтали куры… Я вышел из дому и побрел к морю, хотя брат ждал меня в винограднике… Мы с ним поссорились из-за покупки второго вола… Трудно возвращаться к тем временам, это все равно что развязывать узел, который ты хитро завязал неделю назад, а теперь не знаешь, как развязать… В тот год в городской совет были избраны одни лишь кандидаты Скепарниона, богатого землевладельца… Я искупался в море и уже не мог вернуться ко всем этим раздорам… Я лежал на скале под палящим солнцем и вдруг увидел, что совсем близко проходит какое-то судно. Ни о чем не думая, я бросился в воду и поплыл к кораблю. И был принят на борт…
   Время от времени из воды, отливающей серебром и подернутой рябью, выпрыгивали рыбы. Звезды были как яркие капли, прилипшие к рангоутам и реям. Со стороны берега неясно вырисовывались темные массы товарных складов и Эмпория. Подхваченный внезапной волной, корабль качнулся и натянул якорные цепи. Что-то пробежало по пристани. Ночь издала глубокий вздох.
 
 
   Пассажир из соседней каюты специально распорядился, чтобы его не беспокоили, пока корабль не выйдет в море. С ним, видимо, был слуга: до Дельфион доносились их голоса. О распоряжении соседа ей рассказал матрос, принесший ей хлеба и меда к завтраку. Она лениво подумала, не убежал ли этот человек от жены или кредиторов. Или, быть может, он политический изгнанник, а то и просто чудак. В суете отплытия она скоро забыла о нем.
   Своим девушкам Дельфион сказала, не вдаваясь в какие-либо подробности, что уезжает из Кар-Хадашта. Она не хотела прощальных слез на пристани. Достаточно и того, что было, когда она прощалась с домом: в последнюю минуту Клеобула дала волю своему горю, умоляя взять ее с собой, и все девушки последовали ее примеру, позабыв свою радость по поводу полученной свободы; они окружили ее, говоря, что не хотят расставаться со своей любимой Дельфион.
   Корабль снялся с якоря на заре. Дельфион стояла поодаль от сходен, чтобы не мешать снующим взад и вперед матросам. Она была спокойна, хотя и приятно взволнована. Корабль отталкивали от пристани баграми, и затем с помощью весел он был выведен через узкий выход из гавани в открытое море, Кар-Хадашт вытеснялся из памяти Дельфион быстро сменяющимися картинами: громада Эмпория, качнувшаяся в сторону и затем слившаяся с быстро промелькнувшей большой крепостной стеной, несколько лачуг под пальмами, роскошные виллы, выгнутая линия кладбища, тамариски и неровная полоса скал, красная черепичная крыша, потом снова суровые скалы и земля, все уменьшающаяся за гривами пенистых волн, вздымаемых свежим ветром. Диний прошел мимо и на миг положил руку на ее руку. Ее жизнь горела пламенем бурного нравственного очищения.
   Кто-то поднимался по трапу. Она догадалась, что это был пассажир, распорядившийся не беспокоить его до выхода корабля в море. Она с любопытством обернулась и увидела Хармида, выходящего на палубу. Держа за руку Главкона, он весело болтал и потому не заметил Дельфион, пока не подошел к ней вплотную. К этому времени она успела разобраться в своих чувствах и совладать с собой; готовое прорваться наружу негодование, твердое намерение разоблачить и наказать негодяя и столь же сильное желание дать себе волю и разразиться громким хохотом сменились презрением. Хармид был ей смешон. В конце концов, стоит ли уличать его? Ведь это бы значило быть неблагодарной за ту новую жизнь, которую она избрала. Если она разоблачит его, то получит обратно свои деньги и драгоценности, а уже одна мысль об этом бремени мертвящего благополучия наполняла ее ужасом, казалась кощунством.
   — Доброе утро, Хармид! — сказала она.
   Если бы она хотела отплатить ему, то мертвенная бледность, покрывшая лицо Хармида, была бы для нее достаточным отмщением. Он прижался к стенке и чуть не упал, когда судно зарылось носом в воду, а затем сделало рывок вперед, выходя в открытое море. Он не в силах был произнести ни слова, только раскрыл рот и издал какой-то невнятный звук. Дельфион невольно почувствовала какую-то холодную жалость к нему.
   — Я решила вернуться в Элладу, — продолжала она. — Я отдала дом и все, что там было, девушкам. Мне так жаль, что и твои ценные фамильные вещи достанутся им. Что ты будешь делать без них? Как было бессердечно с моей стороны забыть о них!
   Она видела, как борются в его душе чувства недоверия и облегчения.
   — Ты все… отдала? Мне самому представилась такая возможность… Ради Главкона… Я воспользовался. Я не мог проститься с тобой, так как тебя не было. Ты знаешь, я не забочусь о себе. Я свое прожил. Но мальчик так молод. Я не мог вынести мысли, что его жизнь будет исковеркана… А ты не заглядывала в ящик?..
   — Я, собственно говоря, должна поблагодарить тебя за свое решение, — сказала она. — Это все вышло из-за тебя…
   На его лице снова проступила серая бледность.
   — Не вертись так, — страдальчески сказал он Главкону. — Стой спокойно. Боюсь, у меня начинается морская болезнь.
   — А у нас в мешке домовой, — сообщил Главков, подпрыгивая на одной логе.
   Дельфион потрепала его по голове и вновь обратилась к Хармиду:
   — Видишь ли, я решилась все бросить лишь благодаря твоим ученым рассуждениям о презренной природе денег и вообще имущества. Благодаря тебе я поняла, что человек, у которого есть хоть капля чувства собственного достоинства, должен отказаться от денег и всех ценностей…
   Хармид испуганно таращил на нее глаза. Что это, тонкая ирония или она просто сошла с ума? Во всяком случае, она не требует назад своих сокровищ, а это главное. Но одно было ясно: ему предстоит не слишком веселое путешествие. Может быть, она только ждет, когда они приплывут в ближайший греческий порт, и тогда велит его задержать? И как ему спрятать свою добычу тут, на корабле? Вдруг какой-нибудь олух-матрос найдет ее? Он застонал.
   — Отведи-ка своего хозяина в каюту, — сказала Дельфион Главкону. — У него, кажется, начинается приступ морской болезни.
   Она повернулась и пошла к корме, где возле рулевого стоял Диний и ветер трепал его красный шарф. Это ненадолго в таком мире, — подумала она, — мысленно приобщая их любовь к борьбе Набиса. Но это будет ярко, сильно и нежно, и музыка будет струиться развевающимися по ветру буйными знаменами, а затем копья сомкнутся.

12

   В минуты экстаза, как и в минуты тяжелого уныния, он достигал такого состояния, когда все явления, даже самые маловажные, представлялись насыщенными зловещим смыслом. Он был готов на все, лишь бы отделаться от гнета беспощадных голосов, звучащих в его душе. Нерешенные вопросы его личной жизни, казалось, сосредоточились на Дельфион и Бараке. Она заманила его в ловушку, заставив свести ее с Бараком. В их связи он чувствовал коренное зло — сведение объятия к его составным началам: неприкрытой силе и насилию. Когда он думал о них, то видел насилуемое и насилующее начала, слившиеся в безумном кошмаре. Он стал посещать те места, где мог встретить Барака, чтобы поддержать свою ненависть и приблизить момент решения.
   Он увидел Барака, одичавшего, растрепанного, на улице, недалеко от дома Дельфион. Барак его не заметил и прошел мимо с опущенными глазами. Что-то в его диком виде заставило Герсаккона сказать себе: час близок. Он долго следовал за ним, а потом вдруг потерял его из виду на шумной улице, где мебельщики мастерили носилки и кровати из кедрового дерева, идущие на экспорт. Но его не оставляло чувство, что встреча с Бараком предопределена, и он не сомневался, что скоро снова встретит его.
   Он пошел домой, вынул нож из ящика, где хранил оружие. Нож был тонкий, кривой, с острым лезвием, и вид его вызвал у Герсаккона тошноту. Он направился в район доков, желая удостовериться, что кабак, однажды привлекший его внимание, все такой же смрадный и зловещий. Кабак был прежним.
   Он вернулся на улицу, где находился дом Дельфион, и менее чем через час увидел приближавшегося Барака. На его лице было то же дикое выражение обреченности. На этот раз Барак заметил Герсаккона. Он как будто хотел остановиться и заговорить, но лишь безнадежно махнул рукой и прошел мимо. Герсаккон дал ему пройти. Он чувствовал, что час еще не наступил, хотя был близок.
   На другое утро он ждал на том же месте и вскоре снова увидел идущего Барака. Час настал. Барак, казалось, был в состоянии крайнего изнеможения; волосы прямыми прядями свисали ему на лицо, глаза были как у объятого ужасом животного, на губах выступила пена. Он не видел Герсаккона. Герсаккон пошел за ним. Так они шли около часа. Не оглядываясь, Барак бесцельно брел вперед. Потом, свернув с широкой, обсаженной тополями и украшенной статуями улицы на боковую дорогу, он внезапно обернулся и, сделав быстрый прыжок, схватил Герсаккона за руку:
   — Зачем ты идешь за мной?
   Узнав Герсаккона, он отпустил его и повторил вопрос более спокойным голосом. Герсаккон ответил:
   — Я увидел смерть на твоем лице. И последовал за тобой.
   Барак рассмеялся резким, неестественным смехом, провел рукой по лицу и уставился на свою ладонь, словно ожидал увидеть на ней смятую маску смерти или кровавое пятно.
   — Ну? — сказал он с угрозой.
   — Пойдем выпьем вина и поговорим, — предложил Герсаккон, взяв его за руку.
   Барак не ответил и не отнял руки. Герсаккон молча повел Барака в район доков. Барак будто потерял всякий интерес к окружающему. Герсаккон не спрашивал себя о причине такого состояния Барака, ибо считал, что оно вызвано воздействием бога на жертву, которая должна изображать успение и богоявление.
   Они миновали небольшой храм, и Герсаккон вдохнул запах запекшейся крови; его не мог заглушить даже аромат воскурений. Божество жило в запахе горелого мяса и крови. Все остальное было лишь декоративным фоном. Прижатый к боку нож в кожаном чехле он ощущал как жезл, в котором чудом сохранился весь великолепный трепет жизненных сил весны.
   Кабак, куда они пришли, находился снаружи крепостной стены, на небольшой пустоши между торговыми доками и прекрасными садами; вдали, к северу, виднелось кладбище. Герсаккон избрал этот кабак потому, что прямо над водой здесь был балкон, пахнувший разъеденным соленой водой деревом. Герсаккон провел Барака через переднюю комнату, где пили вино матросы со своими женщинами.
   — Балкон свободен? — спросил Герсаккон прислуживавшего раба.
   Нет, там сидели двое мужчин. Герсаккон сунул слуге несколько монет, приказав пересадить этих людей в другое место. Когда те ушли, он вместе с Бараком вышел на балкон.
   — Здесь нам будет удобно, — сказал Герсаккон.
   Барак огляделся вокруг.
   — Да? — спросил он, рассеянно взглянув поверх воды на горы.
   Герсаккон снова увидел в его глазах это безвольное оцепенение обреченной жертвы и ощутил ответное давление ножа на боку. Когда стемнеет, он вонзит нож в сердце или в горло Барака — он еще не решил куда, хотя это было важно, а затем сбросит тело в воду. К тому времени в кабаке будет шумно, все перепьются, и когда он будет уходить, никто не обратит внимания, прошел Барак впереди него или нет. Он ощущал Барака как какую-то давящую на него ношу, которую он должен сбросить, чтобы выпрямиться, как затмевающую жизнь завесу, которую он должен сорвать, для того чтобы вступить в реальный мир. Мысль, что он потом будет выходить через шумный, пьяный кабак, давала ему бесконечное облегчение и радость, ощущение завершенности. Казалось, сразу переменятся все течения жизни, мир будет вывернут наизнанку. В один миг волшебной, грозовой силы удар приведет центр и окружность жизни к стремительному слиянию, а потом центр растянется в свободную окружность действия, и все, что сейчас душит и разрывает его на части, будет удержано в центре.
   Единственное, что осталось сделать, — это определить, когда и куда нанести удар. Последнее — куда нанести удар — его особенно волновало. Барак сидел на деревянной скамье с мягким сиденьем, а Герсаккон на складном стуле. Их разделял грязный колченогий кленовый стол, весь испещренный вырезанными именами и знаками завсегдатаев. Слуга принес большую бутыль лучшего сицилийского вина. Они процедили вино через грязную полотняную тряпочку и разбавили его водой.
   Барак выпил и постепенно стал возвращаться к жизни, беспокойно осматриваясь и мотая головой. Наконец он повернулся к Герсаккону:
   — Зачем ты привел меня сюда? — В его голосе не было подозрения, он задал свой вопрос лишь потому, что в нем опять стал пробуждаться интерес к окружающему. — В конце концов, друзья мы с тобой или нет? Право, не знаю. Ты все снова и снова входишь в мою жизнь, и я не знаю, проклинать мне тебя или благословлять. — Не получив ответа, он простер к Герсаккону руки. — Ну, да это и не важно. Скажи мне, как по-твоему, допустимо ли, чтобы сын ударил отца по лицу? По лицу, по нижней части лица. А впрочем, все равно по какой.
   — Должно быть, серьезное дело — быть отцом, — сказал Герсаккон, подавшись вперед, взволнованный возникшей у него новой мыслью. Он покачал головой. — Я думаю, мне было бы страшно уснуть, если бы я был отцом. Но ты спрашиваешь не об этом. Мне кажется, когда придется держать ответ перед судом смерти, наше сердце будет обвинять нас и никакие уловки, с помощью которых мы обычно пытаемся заглушить голос совести, не помогут. По моему мнению, впрочем ничего не стоящему и противоречащему всеобщему мнению, не ударить отца такое же проклятое дело, как и ударить его. Начать с того, что родство ложно и сомнительно… Один мой друг, которого я очень уважаю, считает, что сын с богословской точки зрения, как эманация, существует вне времени и, следовательно, так же стар, как и его отец. Это интересное умозаключение, ведущее, может быть, — если оно будет правильно понято, — к миру, в котором закон становится свободой. С другой точки зрения, это, может быть, просто безумие.
   Барак выпил еще вина и откинулся назад, судорожно мотнув головой. Герсаккон принял предзнаменование. Он поразит жертву в горло. Теперь, когда у него не оставалось больше сомнений, он почувствовал прилив симпатии к Бараку. Он перегнулся через стол и погладил его руку. Барак посмотрел на руку Герсаккона и насупился.
   — Ну вот мы и встретились, — произнес он наконец. — Я хочу сказать, ты как раз тот, кого я хотел увидеть. — Он посмотрел на Герсаккона с мольбой. — Ты много помогал мне, и у меня нет никого, к кому я мог бы снова обратиться. Если ты мне не поможешь, к утру я буду мертв.
   Эти слова обдали Герсаккона холодом. Неужели бог ведет с ним нечестную игру? У него было такое чувство, точно произошло какое-то недоразумение, точно он чего-то не понял, и чтобы вновь обрести уверенность, он дотронулся до туники, под которой был нож.
   — Почему?
   — Потому, что она оставила меня! — вскричал Барак. — Она уехала! — Он спрятал лицо в руки и зарыдал. — Я почти ничего не ел эти три дня. Я чувствую, что схожу с ума. Ты слышишь? Из-за нее я ударил отца по лицу. Я отверг его благословение и отрекся от наследства — все ради нее. Я отказался от всего и сделал это с радостью. И единственным ответом для меня была весть, что она уехала, не оставив мне ни слова на прощанье. И у меня нет пути назад.
   В Герсакконе поднялась бешеная ненависть к Бараку, ибо все шло не так, все шло наперекор. Все взаимосвязи, которые он так старательно создал в своем уме, рухнули. Барак больше не соответствовал образу жертвы, или, вернее, если он и был жертвой, то удар уже был нанесен, нанесен кем-то другим, а не им, Герсакконом. Герсаккон встал и, подойдя к ограде балкона, стукнул кулаком по перилам. Один из прутьев ограды переломился пополам. Неужели для него не было выхода? Он вернулся к столу и мягко сказал:
   — Хорошо. Расскажи мне все. Я спасу тебя. — Но, не ожидая, когда Барак заговорит, притронулся к его руке и подошел к двери, чтобы заказать еду. Когда принесли лепешки и котлеты, он заставил Барака поесть.
   Покончив с едой, Барак начал рассказывать. Сначала он запинался и порою, казалось, не мог найти нужных слов. Но мало-помалу он собрался с мыслями, его рассказ стал более связным. Было очевидно, что он многое понял только сейчас, когда рассказывал. Он остановился, пораженный этой новой ясностью, осветившей его переживания.
   — Да, это было так, — сказал он.
   Самое странное заключалось в том, что боль словно стала проходить, как будто именно его исповедь создала непреодолимую преграду между ним и Дельфион, а не ее отъезд. Он жадно смотрел в глаза Герсаккону, страстно ища в них то, что придало бы ему силы. Теперь, когда он мог сказать Герсаккону: «Она ушла!», сознание невозвратимости того, что было, покрыло все. Глаза и голос Герсаккона стояли между ним и прошлым, как будто тщательно исполненный обряд жертвоприношения и очищения отделил враждебных мертвых от живых и снова сделал жизнь возможной. Иначе бремя страха и раскаяния, преследующие людей призраки страшной кары совсем придавили бы их к оскверненной земле. Герсаккон, застывший в суровом внимании, был похож на жреца, отвращающего кару, жреца, претворенного силой обряда в бога для знаменательного мига. Из глубин его глаз лился странный свет, багровый, а затем таинственный темно-фиолетовый.
   — Она уехала.
   Медленно всплывало другое значение. Хлеб жизни по-новому усваивался Бараком. Любовь к женщине обернулась этим прикосновением друга и решимостью не дать отцу восторжествовать над собой. Необоримая ненависть к отцу превращалась в нем в новую любовь к жизни, в новое отношение к хлебу жизни. Нет, он не умрет.
   — Не будет он смеяться надо мной!
   Барак судорожно схватил глиняную чашку и изломал ее в руках, а черепки кинул в воду. Он скупо оплакал утраченную любовь и снова преисполнился решимости. Помня об угрозах отца по адресу Дельфион, он все время испытывал страх перед грозящей ей опасностью. Ему представлялось ее лицо, обезображенное наемниками Озмилка, и он в бессильном раскаянии винил себя за то, что навлек на нее несчастье. Поэтому ее отъезд принес ему облегчение, избавил его от кошмара.
   — А теперь — как же теперь быть?
   Он знал: он должен остаться верным ненависти к тому, что заслуживает лишь ненависти. Начало темнеть. В кабаке кто-то играл на лютне. Решение словно оживало, вырисовываясь столь же ясно, как стоявшая перед ним бутыль в соломенной плетенке.
   — Я должен кое-что сказать Ганнибалу. Измена…
   Слово было произнесено. Теперь он обрел новую надежду. Стало ясно, что именно давало ему право сидеть тут, быть исцеленным дружеской рукой и дымчатым вином, глядеть на огоньки корабля далеко в море. Это Ганнибал удержал руку Озмилка, иначе Дельфион не удалось бы так легко выбраться отсюда. Это Ганнибал все еще связывал руки Озмилку. Барак хорошо знал отца. Озмилк, несомненно, сказал себе: «Пусть мой проклятый сын пока покуролесит — эта женщина все равно прогонит его, когда у него кончатся деньги. А там и Ганнибал будет сокрушен, и тогда придет время и для оскорбленного отца заявить свои права, отомстить этой чужестранке, ставшей причиной моего горя». Барак почувствовал себя вдруг счастливым. Он понял, где его место. Он еще далеко не погиб.