— Сюда, — сказал Герсаккон и направился к скале, которая не привлекла к себе внимания рыболовов и была слишком открыта даже для самых бесстыдных любовников. У ее подножия неугомонная кружевная пена вилась, и разрывалась, и снова вилась; даль застилалась голубовато-розоватым туманом, который солнце испаряло из застывшей тучной земли.
   Барак никак не мог начать разговор.
   — Мне нужна твоя помощь… — Он осекся.
   — Я всегда готов помочь в добром деле, — ответил Герсаккон с иронией и, помолчав, прибавил: — Поэтому ко мне редко обращаются за помощью. — Он поднял ракушку и швырнул ее в пенистый прибой. — Мы так мало знаем о земле, правда?
   — Я думаю, мы знаем довольно много, — ответил Барак неприязненно. — Разумеется, неузнанного еще больше. Некоторые красители в красильном производстве никуда не годятся…
   Воцарилось долгое молчание, затем Барак снова заговорил с отчаянием в голосе:
   — Я хочу твоей помощи… Речь идет о женщине…
   — В таком случае ты не мог выбрать более неудачного советчика, — произнес Герсаккон, задрожав. — Я не могу тебе помочь. Его голос замер.
   — Нет, нет, я говорю о Дельфион! — Вымолвив имя, Барак стал многословен. — Я хочу рассказать тебе все. Я уверен, ты сможешь мне помочь. Эти песнопения в храме убедили меня, что дальше так продолжать невозможно. Я утоплюсь! — закончил он с жаром — и он действительно верил, что может утопиться, если каждый, кому вздумается, будет его терзать.
   — Что ты хочешь?
   — Прошу тебя пойти и поговорить с нею обо мне. Скажи, что я по ней с ума схожу. Я не в силах жить без нее. Ты не можешь сказать больше, чем есть на самом деле.
   — Но почему ты просишь меня пойти к ней? Почему не сходишь сам?
   — Я вел себя по-идиотски… Мне стыдно. Я не могу показаться ей на глаза, пока не узнаю, что она меня простила. Мне некого просить, кроме тебя. Помнишь, мы были с тобою большими друзьями? Ты часто помогал мне. Кроме того, я видел, когда мы вместе обедали в ее доме, что она уважает тебя. О, каким я был дураком! Если бы я не напился пьян, ничего бы не случилось.
   — С чего ты взял, что она уважает меня?
   Барак вовсе и не думал этого; он сказал просто так, чтобы польстить Герсаккону.
   — Я видел, как она смотрела на тебя. Но ты сказал, что между вами ничего не было. Ведь и теперь нет ничего, верно? — спросил он вдруг подозрительно.
   — Не больше, чем между мной и морем, — ответил Герсаккон, снова бросив ракушку в кружевную вязь пены. — Но прежде, чем ответить тебе, я хочу знать, что за глупость ты совершил.
   Снова наступило долгое молчание, и Герсаккон уже хотел заговорить, думая, что Барак задремал. Он повернулся и увидел его искаженное лицо.
   — Было два случая… один хуже другого. Будь она проклята!
   Он разразился яростными проклятиями, в то время как Герсаккон, отвернувшись, безмолвно взывал к морю и небу, прося опустить сверкающие покрывала стихий между ним и родом человеческим.
   Барак начал рассказывать свою историю. Он бросал отрывистые фразы, делал долгие паузы и, почти задыхаясь, бил рукой по скале.
   — Все! — воскликнул он наконец и в изнеможении упал на спину.
   — И после этого ты хочешь, чтобы я пошел к ней?
   — Да! — раздраженно сказал Барак. — Неужели ты не видишь, что я люблю ее?
   Признание так расстроило его, что он теперь уже не знал, хочет ли он еще, чтобы Герсаккон пошел к Дельфион. Выраженное в словах, пережитое казалось гораздо более тяжелым, чем оно было в действительности. Впервые он почувствовал себя запятнанным и еще более удрученным и обиженным. Ладно, он все сказал; он не собирается снова просить Герсаккона. Решение остается за ним. Вдруг у Барака стало легче на душе. Он сел и начал глядеть, как рыболов на соседней скале вытаскивает из воды бьющуюся рыбу.
   — Сегодня великолепный день для рыбной ловли, — заметил он. Ему теперь все было безразлично, будь что будет. Он сбросил свое бремя на плечи Герсаккона.
   Герсаккон вздрогнул и рукой закрыл глаза; может быть, его глазам стало больно от ослепительного солнца.
   — Хорошо, — сказал он. — Я поговорю с ней.
   Барак сжал ему руку.
   — Я знал, что на тебя можно положиться.
   В его голосе звучала искренняя благодарность. Герсаккон с отвращением почувствовал прикосновение его руки, но не отнял свою. — Опустись, сверкающая завеса неба и моря, между моим телом и ненавистным прикосновением; очисти меня. Накажи меня беспредельным одиночеством.
 
 
   Голуби Танит стенали. Во мраке храма, в лучах зеленого света ритуальные движения оплодотворения, казалось, сливались с воплями покаянной исповеди.

5

   — Я ознакомился с твоим рекомендательным письмом, — сказал Ганнибал, — и видел ссылку на купца Плесидиппа. Должен сказать, что я сразу составил мнение о тебе. Но когда несешь большую ответственность, нельзя просто доверять своему чутью, следует принять все формальные меры предосторожности.
   — Ты знаешь все, что я имею доложить, — ответил рослый грек, державший на коленях морскую шапку. — Готов ли ты действовать заодно с Набисом?
   Ганнибал кивнул и перегнулся через стол:
   — Заодно? Этот вопрос интересует меня столь же сильно, сколь и тебя. Прости, если я буду говорить о себе, хотя со мной это редко случается. Совершенно верно, что у меня нет политических идей. Но я прекрасно вижу, что всякая человеческая деятельность, включая войну, в конечном итоге подчиняется политике. Я не отступник, надеюсь; знаю, что не может быть действий без цели и не может быть великих действий без великих целей, как не может быть жизни без созидания. Теоретически я согласен с целями, которые ставят перед собой как стоики, так и киники. По моему мнению, ни одно общество не является вполне здоровым, если в нем нет взаимно согласованных свобод; я принимаю законы природы; я верю в справедливость… — Он крепче сжал в руке свой кубок. — Я не наскучил тебе?
   Грек ничего не сказал, он глядел прямо в глаза Ганнибалу.
   Ганнибал продолжал:
   — Мало рождалось бы детей на свет, если бы матерям не терпелось, чтобы кости младенцев образовались на первом же месяце.
   Грек ответил, не моргнув глазом:
   — Мало рождалось бы детей на свет и в том случае, если бы матери перевязывали себе ноги на девятом месяце.
   — Тоже верно. Рассчитать время — это все. Вождь тот, кто знает, когда наступит пора образования костей и когда начнутся родовые схватки. Он не примет за колики боли, наступающие при рождении новой жизни, и не воспротивится наступившим переменам. Я осторожен, как и полагается быть тому, кто много лет вел армию по вражеской земле.
   — И скор на решения, о чем говорят многочисленные победы.
   — И конечное поражение. Рим победил меня, потому что его корни оказались глубже, чем я полагал. А теперь этот твой Набис — не начнет ли и он с многочисленных побед и не кончит ли поражением?
   — Возможно. Но разве Ганнибал сожалеет о решении, приведшем его в Италию?
   Ганнибал опять кивнул.
   — Ты прав, что борешься под знаменем Набиса. Это знамя всей Греции. Но я пуниец. Я должен исходить из положения, создавшегося здесь. Должен строить там, где почва тверда, а не там, где мне понравился вид местности. Должен сломить преграды и дать жизни хлынуть потоком.
   — А если возникнут новые преграды?
   — Если они возникнут в мое время, я возглавлю борьбу за их уничтожение. Хочу пояснить тебе это. Допустим, время созрело для мировой республики или для союза республик, о чем мечтает Набис. Тогда его действия вызовут бурю, которая вовлечет в общий поток все другие государства и общества. В этом случае мой Кар-Хадашт, устранив все нынешние препятствия, сделает первый необходимый шаг в направлении союза с Набисом. Но ты должен понять мою точку зрения: вы, эллины, слишком эгоцентричны. Я служил и воевал в Испании; мне приходилось считаться с интересами Северной Африки, ее племен; я прошел через Галлию и видел галльские племена; я потратил долгие годы, пытаясь выковать общий италийский фронт сопротивления Риму; я встречал много эллинов и многому у них научился; и как гражданин Кар-Хадашта, как шофет и Баркид, я по-своему воспринимаю восточные города и проблемы восточных империй. Мое суждение должно быть многосторонним. У меня две цели: создание свободного и сильного Кар-Хадашта и организация самого мощного сопротивления Риму.
   Грек минуту молчал, затем, усмехнувшись, сказал:
   — Ты просто поставил бы свой сильный Кар-Хадашт на место Рима — один империалистский город вместо другого.
   Ганнибал добродушно улыбнулся и покачал головой.
   — Нет, пока мое слово кое-что значит, этого не будет. Борьба перешла в новую стадию; осознание этого тоже ново. Я достаточно долго прожил среди своих воинов и знаю: уважения достойны только те ценности, которые возникают непосредственно из отношений человека к человеку, — узы совместной деятельности, создающие собственные нормы поведения и руководства. — Он гордо поднял голову. — Подумай, сколько лет я вел свою армию, представителей всех народов и званий, по землям, где за каждым кустом таилась опасность, и ни разу в ней не раздался мятежный ропот!
   Грек поднял руку.
   — Отдаю тебе честь, Ганнибал! Какое счастье, что мир одновременно дал двух столь великих людей: Ганнибала и Набиса!
   — Пусть исход войны, войны человечества против Рима, приблизится к своему страшному концу, — проговорил Ганнибал низким, резким голосом. — И наступит пора освобождения рабов. Когда рабов призывают под знамена, они не могут оставаться рабами.
   Грек склонил голову над своим кубком и глубоко вздохнул.
   — Мучительный мир, мучительный путь, — сказал он и отвел глаза. — Сколько смертей, сколько крови, сколько боли…
   — Да, — произнес Ганнибал спокойно. — Из зла рождается добро, но только если не делаешь вид, будто зло — это добро. Только если в порыве познания ты отрываешься от этого зла в тебе, из которого родилось добро. — Много зла на свете, — продолжал он. — В человеке больше зла, чем кажется. Но и много добра. В человеке больше добра, чем кажется… — Ганнибал услышал доносящийся с горного склона трубный глас, весть о его решении. Теперь перед его мысленным взором пронеслись шеренги воинов. — Передай Набису мое крепкое рукопожатие, — заключил он. — Остальное принадлежит воле времени. И он стиснул руку посланца Набиса из Спарты.
   Грек склонил голову.

6

   Она была удивлена, когда Пардалиска влетела в комнату и сказала, что Герсаккон хочет ее видеть: у Дельфион редко бывали гости по утрам. Хармид завел других друзей, и хотя Дельфион была в хороших отношениях с толстой верховной жрицей храма Деметры, вокруг которой группировалась греческая колония, у нее не было особенно тесных отношений с этой колонией.
   — Его глаза мрачны и зловещи… — трагикомически протянула Пардалиска.
   Дельфион ответила холодной улыбкой. С той ночи, когда Барак спрятался в ее спальне, она не могла больше относиться к Пардалиске по-прежнему дружелюбно, но и не имела оснований подозревать ее. Она мечтала лишь об одном — навеки изгладить эту ночь из своей памяти, притвориться, будто ничего не случилось. Она и думать не хотела о том, чтобы кого-то наказать. Возможно, если не поднимать разговора, то и Пардалиска — или кто бы то ни был — будет молчать.
   И все же Дельфион не сомневалась в виновности Пардалиски. Недаром девушка на другое утро спросила ее нарочито невинным тоном: «Надеюсь, ты хорошо спала, голубушка; ты была сама не своя, когда я раздевала тебя».
   — Введи Герсаккона, — сказала Дельфион, стараясь скрыть удивление и смущение. Она давно не думала о Герсакконе, однако мысль о том, что сейчас она его увидит, глубоко ее взволновала.
   Он вошел, скромный и изящный, как всегда; его тонко очерченное лицо осунулось и носило следы страданий. Он казался более хрупким, чем обычно. Вспомнив их последнюю встречу, Дельфион почувствовала, что краснеет.
   — Рада снова увидеть тебя, — сказала она нежно, решив не допускать никакой напряженности в отношениях с ним.
   Герсаккон поклонился и сед в кресло, на которое она ему показала.
   — Я пришел по поручению, — сказал он резче, чем хотел. Он запнулся: — Я неучтив. Я тоже счастлив снова увидеть тебя; но я не тот, кому боги ссудили много счастья.
   — Мы сами куем свое счастье, — мягко сказала она.
   — Тогда на свете слишком много плохих кузнецов, — ответил он с грустной улыбкой.
   Она зарделась. Разве настолько хороша была ее собственная жизнь, что она так беспечно могла наставлять судьбу?
   — Все же мы очень легко виним богов за наши собственные ошибки! — Дельфион слишком хорошо знала великих трагиков, чтобы питать симпатию к культу астрологических предсказаний.
   Герсаккон подождал, пока прислуживающая девушка налила ему вина, затем произнес серьезно:
   — Я пришел по неприятному делу. Но я взял его на себя и должен выполнить…
   Сердце у нее упало в предчувствии беды.
   — Если оно так неприятно, как можно предполагать по тону твоего голоса, я предпочла бы, чтобы ты не говорил мне о нем.
   Он пропустил ее слова мимо ушей, и его лицо выразило еще большее волнение.
   — То, что неприятно, часто, очень часто хорошо для нас. Все мы несчастные создания. Иногда я думаю, что лучше жить со своей постоянной мукой. Так страшно очутиться вдруг на краю бездны… Но я уклоняюсь от сути дела. Я пришел просить за друга. — Он с усилием произнес имя: — За Барака, сына Озмилка.
   Она взглянула на него и увидела, что он все знает. Впервые ее охватила бешеная ненависть к Бараку. Она поистине почувствовала ненависть, и поистине впервые в своей жизни. Потрясенная этим открытием, Дельфион вскочила с единственным желанием: бежать из комнаты, найти своего врага, выцарапать ему глаза — и спрятаться от Герсаккона. Герсаккон поднял взгляд и только теперь по-настоящему понял, что сделал Барак. Его пронзила жгучая ревность, он вдруг даже почувствовал тошноту. И он тоже был во власти ненависти. Бешеной ненависти к Бараку, заставившему так страдать эту благородную женщину.
   — Предоставь его мне! — воскликнул он глухо и бросился вслед за Дельфион.
   — Что ты хочешь сделать? — спросила она, оборачиваясь. Посмотрев на него, она стала спокойнее.
   Герсаккон и сам этого не знал. Ему было стыдно, что он оказался свидетелем страданий Дельфион. Ему не приходило в голову, что, согласившись выполнить поручение Барака, он доставит ей такие мучительные минуты. В этом тоже виноват Барак.
   — Да, ты не можешь простить его! — крикнул он с яростью. — Я просто сошел с ума!
   Дельфион села на складной стул без спинки и принялась мотать шерсть. Повелительным жестом она указала Герсаккону на кресло.
   — Изложи его поручение в точности, как он тебе его давал.
   — Он умоляет о прощении. Говорит, что был одержим злым духом. Говорит, что умирает от любви к тебе.
   — Что ты думаешь об этом?
   — Не знаю. Похоже, он говорил искренне. Я хочу быть справедливым даже к нему.
   Помолчав некоторое время, Дельфион холодно произнесла:
   — Помнишь, что я сказала в последний раз, когда ты хотел обидеть меня и тебе это не удалось? Полагаю, это твоя месть.
   — Ты в самом деле считаешь меня подлецом, — сказал он покорно.
   — Неужели ты ожидал, что доставишь мне удовольствие?
   — Нет… Дай мне попытаться понять самого себя… Может быть, я хотел передать тебе свои страдания, положить им конец тем, что увижу их отражение в твоих глазах. После того как он рассказал мне все, я стал его соучастником, разве ты этого не понимаешь? Мог ли я просто отказаться? Я попал в ловушку. Постарайся понять меня, — закончил он неуверенно.
   — Я могла бы понять, — сказала она, и глаза ее сузились от напряженной мысли, — если бы между нами была какая-нибудь связь. Если ты почувствовал, что его просьба снова связала нас с тобою, ты должен был иметь какое-то представление о существующем или возможном между нами родстве чувств.
   — Это верно, — согласился Герсаккон, совсем сбитый с толку, и после паузы продолжал: — Но действительно ли я чувствую родство наших душ? Отказываясь от тебя, я испытал самую глубокую горечь, какую жизнь мне когда-либо уготовила. И все-таки не вижу, как мы могли бы соединиться, не изведав еще большей горечи. В Ганнибале я тоже вижу свое одиночество, но в нем, кроме того, есть зажигательная неизбежность действия. Глубокая и одинокая любовь в его душе может объединить миллионы людей для целей, ради которых стоит умереть. В тебе и во мне одиночество дремлет…
   Воцарилось долгое молчание. Из сада доносилось пение Пардалиски под аккомпанемент лиры. Герсаккон не сводил с Дельфион темных, горящих глаз. Она не смотрела на него, продолжая мотать шерсть; только уголки ее рта вздрагивали. Вдруг она проговорила:
   — Ты сказал, что попал в ловушку. Это были твои собственные слова, твое собственное признание. Я принимаю твое объяснение, но я могу принять его лишь при условии, что решать будешь ты.
   — Решать?.. — Он не мог понять ее мысль.
   — Я пошлю этой скотине мое прощение, раз ты меня об этом просишь.
   — Нет, нет! — крикнул он с отчаянием. — Ты уже ответила ему. Ты назвала его скотиной.
   — Я беру назад это слово, — вспылила она. — Я была неправа. Или ты хочешь, чтобы я простила этого мужлана только потому, что он вел себя как мужлан?
   — Ты не должна взваливать на меня это бремя, — горячо запротестовал он.
   — Если ты не причастен к этому, как причастна я, тебе не следовало мешаться в это дело. Если ты причастен, то видишь ответ не хуже меня.
   — Нет! — он вскочил. — Я не могу этого сделать. И то и другое — измена.
   — Что вся твоя жизнь, как не измена? Одной изменой больше, одной меньше — не все ли равно?
   — Отвергни его, отвергни его!
   — Хорошо, я его отвергну.
   — Нет, нет, я не могу допустить, чтобы ты заставила меня решать за тебя. Это меня больше всего ужасает. Я мечтаю о мире, в котором нет насилия над волей… С тобой более чем с кем бы то ни было вынужденные узы немыслимы.
   — Но с тех пор, как мы встретились с тобою, ты не перестаешь навязывать мне свою волю. Если ты заставишь меня отвергнуть его, ты возьмешь на себя ответственность за этот исход — перед ним и передо мной.
   — Это чересчур! — Герсаккон застонал и протянул руку, словно для того, чтобы оттолкнуть ее, хотя она не шевельнулась. — Тогда прости его.
   — Хорошо. Я прощу его.
   — Нет, нет… — вскрикнул он и закрыл лицо руками.
   Неужели из этой ловушки нет выхода? Она беспощадна, если возлагает на него ответственность. Он понимал, что, принуждая ее отвергнуть Барака, он сознательно создает пустоту, и она вправе будет требовать, чтобы он заполнил эту пустоту.
   — Ты обращаешься со мной так, словно я девственница, которую изнасиловали во время факельного шествия, — презрительно воскликнула она. — Может быть, тебе легче будет решиться, если я скажу, что эту ночь провела с Бодмелькартом?
   В конце концов, Барак ему доверился. Может ли он вернуться и посмотреть ему в глаза, если заставит Дельфион отвергнуть его?
   — Что бы ты сказала, — проговорил он медленно, — если бы я признался тебе: мне придется убить Барака, если ты простишь его по моему совету.
   — Может быть, потому-то я и заставляю тебя принудить меня вернуть его.
   — Значит, ты хочешь его! — крикнул он, бросаясь к двери. — Ты обманываешь меня! — В выражении ее лица появилось что-то очень неприятное. Он угрожающе поднял палец. — Прекрасно. Тогда я согласен. Возьми его! Возьми его! Возьми его! Я вижу это в твоих глазах. Возьми его! — Он сознавал, что ждет от нее попытки разубедить его, но она молчала. Та же неприятная усмешка кривила ее губы. — Это мое последнее слово! Возьми его!
   Он выбежал из комнаты. Дельфион продолжала мотать шерсть, кусая губы.

7

   Ганнон был единственным сенатором, у которого хватило смелости выступить перед Народным собранием. Он сделал все возможное, чтобы обеспечить себе поддержку: несколько наемных банд еще до восхода солнца заняли стратегические позиции на Площади Собрания. Кроме того, мелким чипам, приспешникам и прихлебателям было приказано явиться на Площадь: Ганнибал-де угрожает их материальному благополучию. Демократы тоже не зевали. Большие группы их провели всю ночь на Площади, ели и пили на ступенях храма и под аркадами. Солнце взошло на розовом небе, с которого быстро исчезли прозрачные барашки облаков.
   Над Площадью еще нависала тень, но на ней уже было полно народу. А людские массы все лились рекой. Владельцы домов и торговых помещений, окна которых выходили на Площадь, сдали их по баснословно высоким ценам. На лестнице храма уже давно толпились люди; то и дело кого-нибудь сталкивали со ступеней или через балюстраду, украшенную каменными зверями-хранителями с оскаленными клыками и женской грудью. Даже на стенах зданий, хотя с них вряд ли что-нибудь можно было услышать, лепились запоздавшие, надеясь по крайней мере увидеть, что происходит. Мальчишки первые залезли на крыши портиков, их примеру последовали матросы и докеры, которые незамедлительно втащили туда и своих подруг. Мальчишки и матросы забрались даже на высокие пальмы и бросали на толпу ветки. Перед зданием Сената служители шофета с помощью полиции оцепили ту часть Площади, где будет происходить суд.
   Постепенно нарастающий гул разносился по улицам, возвещая о приближении Ганнибала. Когда толпа на Площади заволновалась и зашумела, как лес при первом порыве бури, стал виден Ганнибал, поднимающийся на трибуну в фиолетовой мантии его сана. Его руки в длинных широких рукавах были свободно сложены на груди. Он стоял и мгновение спокойно смотрел на народ, затем приветственно поднял руку.
   Один из служителей побежал доложить сенаторам, что шофет находится в трибунале и призывает их предстать перед народом. Через несколько минут из бронзовых ворот здания Сената, украшенных пальмами и лошадиными головами, вышли, волоча ноги, первые сенаторы. Их просторные туники, не подпоясанные, но повязанные пурпуровыми лентами, доходили им до пят. Они расположились позади трибуны, отнюдь не стремясь оставаться на виду, и бормотали что-то в свои напомаженные бороды, цветными платками вытирая пот с толстых бритых щек. Только Ганнон, таща за собой упирающегося Балишпота, выступил вперед.
   Ганнибал не спешил обернуться, заставляя этим злиться Ганнона, стоявшего за его спиной. Наконец Ганнибал снова поднял руку, водворяя тишину, и обратился к народу:
   — Народ Кар-Хадашта, явившийся в верховное законодательное собрание, ты призван развязать узел разногласий. Между твоим верховным судьей и членами Сената создалось полное расхождение во мнениях. Наши предки, в своей благочестивой мудрости, помня об исконном единстве, издали закон, обеспечивающий излечение подобного недуга государства. Если между представителями власти возникает спор и равновесие сил, на основе которого достигается гармония, нарушено, то кончаются все полномочия, кончаются все притязания на власть и привилегии, кончаются все права, позволяющие государству принуждать к повиновению.
   Ганнибал сделал паузу, и Ганнон свирепо откашлялся, напоминая о себе, и приосанился, пытаясь хоть внешне поддержать свое достоинство. Балишпот попробовал было отойти назад, к ряду сенаторов, стоявших вдоль стены Сената, но Ганнон заметил это и резким жестом преградил ему путь к отступлению. Балишпот вернулся на свое место возле старинной ионической колонны. Будто ветер пронесся по необозримому полю спелой пшеницы — все головы склонились в сторону Ганнибала.
   — Но Кар-Хадашт не прекращает свое существование. Нет, полномочия, привилегии, звания и права уничтожены, но они возвращаются к своему первоначальному источнику, из которого они приводятся в действие, преобразованные для удовлетворения новых нужд. Я провозглашаю народ Кар-Хадашта хранителем исконного единства и своих традиций. По воле народа рождаются новые отношения, восстанавливающие полномочия, звания, права и обязанности.
   Глубокое, раскатистое «Верно!» донеслось от толпы, качнувшейся к Ганнибалу. Сенаторы, ворча, отодвинулись к фасаду Сената. Только лишь Озмилк, хотя и не привычный к публичным выступлениям, считал ниже своего достоинства находиться в компании таких трусов; он прошел вперед и стал возле Ганнона. После короткого колебания мертвенно бледный Гербал тоже вышел из ряда сенаторов и, сделав несколько шагов вперед, стал рядом с Озмилком. Еще один сенатор, молодой человек с гневно вздрагивающими ноздрями, присоединился к ним. Получив таким образом подкрепление, Ганнон решил, что он должен восстановить свое достоинство.
   — Мы здесь! — рявкнул он.
   Не оборачиваясь, Ганнибал сделал быстрое движение рукой, призывая Ганнона к молчанию.
   — Между сенаторами и мной, шофетом, а также моими коллегами, которые поддерживают меня, возник спор по существенно важному вопросу конституции. Вы услышите обе стороны, и вы будете судить. Сущность разногласий — в вопросе, имею ли я, шофет, верховный судья, право расследовать факты продажности и притеснений, совершенные должностными лицами, или их проступки должны быть скрытыми от всякого контроля, кроме контроля Совета, состоящего из соучастников их преступлений и нарушений законов.
   Оглушительный шум был ответом на эту речь. Нанятые сенаторами бандиты и жалкая часть чиновников разразились бешеной бранью, но так как Ганнон не давал сигнала, не было сделано никаких попыток начать свалку; между тем основная масса людей громкими криками выражала свое одобрение. Сам Ганнон вопил до хрипоты, что Ганнибал исказил суть вопроса. Наконец Ганнибал водворил тишину и тогда только обернулся, чтобы взглянуть на Ганнона.