— Что это? — невежливо спросил он и тут же рассмеялся.
   — Один из недостатков этого города, — говорил в это время Хармид, — в том, что здесь не бывает драматических представлений. У римлян и то есть грубое подобие эллинского театра.
   — Зато здесь немало красивых, выразительных танцев, — заметила Дельфион, из чувства долга защищая город, в котором она более или менее обосновалась и добывала средства к жизни, но в ее тоне слышался легкий оттенок эллинского превосходства, раздражавший Барака. — И довольно забавные марионетки. Очень недурны и певцы в храме Тацит — они учились в Эфесе. А празднества просто великолепны.
   — Нельзя иметь все сразу, — проговорил Барак, сдвинув набок свой венок. — Нет в мире богаче города, чем наш, и даже Александрия не сравнится с ним. В мореплавании у нас нет соперников. Наши люди плавали на юг по океану, в страны, где у мужчин и женщин все тело покрыто волосами, а также на север, в края бесконечных туманов. И за сотни лет было всего два истинно великих полководца — Александр и Ганнибал.
   Лизитель хотел сделать какое-то язвительное замечание, но в разговор вмешался Хармид.
   — Существует прямая аналогия между Александром и Ганнибалом, — сказал он серьезно. — Я не говорю о стратегическом таланте, который каждый из них проявил во время походов. Нет, я имею в виду их человеческую сущность, как бы различны ни были характеры этих двух людей. Александр с его мечтой об уничтожении расовых преград и объединении Востока и Запада, мечтой о человеческом единении — она так подходила к его великолепно очерченной голове в винных парах дионисии[25]. Ганнибал не предается подобным мечтам, но его ум одержим теми же идеями. Вот почему он смог завоевать столь пылкую преданность к себе. Он не один раз, как вам известно, говорил своим воинам в Италии, что, если они победят, он отменит все привилегии в Пуническом государстве и примет ливийцев, кельтов, нумидийцев, назамонов, лотофагов и всех прочих как соотечественников… В конце концов вполне возможно, что предприятие, на которое он теперь решился, — величайший шаг на его жизненном пути, независимо от того, что ждет его, удача или поражение. Теоретически, как космополит, я его одобряю, но практически, как эстет, приделаю еще один запор к двери своего дома.
   — Что ты хочешь сказать? Не понимаю, — пробормотал Барак, мотая головой, чтобы стряхнуть с себя хмель. — Что он намерен сделать?
   — Если он достигнет цели, — произнес Хармид, глядя на мягкий янтарный свет, отраженный на желтом стекле его бокала с хиосским вином, — он найдет твердую опору, чтобы сокрушить Рим, то есть опору для преобразования мира. Таково мое мнение, сложившееся после долгих размышлений. Но будь я проклят, если начну метать бисер моих идей перед компанией пьяных олухов…
   — Мне кажется, я поняла твою мысль, — произнесла Дельфион, положив руку ему на плечо. Она подняла золотой кубок с цветочным орнаментом и отлила немного своего неразведенного вина, как бы принося жертву. — За счастье Ганнибала!
   — Это прекрасно! — воскликнул Барак, вскочив с места. — Но что вы говорили тут о Ганнибале? Послушайте, мечтой моей юности было бежать в его армию, в Италию. А когда я вырос и моя мечта могла осуществиться, война окончилась позорно, полным разгромом для нас… — Он с унылым видом упал на подушки. — Не люблю об этом думать.
   — Давайте послушаем игру на флейте, — предложил Лизитель, зевая. — И что это за вздор насчет единения человечества? Хармид, ты похож на киника, ораторствующего на перекрестке. Я ожидал, что ты кончишь восхвалением бедности и обойдешь нас с протянутой рукой.
   — Разумеется, вздор! — сказал Хармид. — Ты меня неправильно понял, и вдобавок ты сильно отстал от жизни. Ведь ты не на Марафонском поле, и я не сомневаюсь, что ты очень этому рад. После Александра — философия стоиков. Благородный жест теперь должен быть сделан именно в их духе. Для меня лично благородный жест, историческое решение, так же как и благородные линии и пропорции тела нашей прелестной хозяйки, представляют чисто эстетический интерес — не так ли, Дельфион? Хоть ты меня понимаешь!
   — Твой юнец хлещет вино, в то время как ты разбираешь свинство с эстетической точки зрения, — сказал Лизитель.
   Мальчишка Главков, спрятавшись за подушкой и оказавшись вне поля зрения своего хозяина, принялся за вино. Услыхав, что о нем говорят, он попытался разом допить вино, оставшееся в его кубке, и пролил половину на свой полотняный хитон. Хармид вскочил и схватил его за ухо.
   — Как всегда, никакого уважения к моим счетам за стирку белья, юное ты чудовище! — кричал он.
   — Давай зададим ему порку, — предложил Лизитель. — Я сделал бы это, будь он мой.
   Главков захихикал.
   — Ты пьян! — прошипел Хармид, тряся его.
   — Ведь ты умер бы от скуки, если бы не с кем было возиться, — усмехнулась Дельфион. — Но я бы не сказала, что ты хорошо следишь за ним.
   — Я буду водить его на цепи, — огрызнулся Хармид.
   Флейтистка начала играть на двуствольной флейте. Дельфион вышла, и Барак, воспользовавшись тем, что два других гостя были поглощены беседой о Главконе, выскользнул вслед за нею. Дельфион услышала его шаги и остановилась.
   — Там! — указала она на другой боковой проход и вопросительно подняла брови; стоя рядом с ним, она казалась еще более стройной и непонятной со своей теплой бледностью и ироническим спокойствием. Он опять растерялся.
   — Ты красивее… — начал он дерзко, чтобы превозмочь свою робость, но громкий звук его голоса снова сделал его нерешительным. Он умолк и не мог вспомнить, что хотел сказать. Тогда он подзадорил себя: ведь она всего лишь коринфская куртизанка, пусть даже и дорогостоящая, — и отбросил сомнения. Он-то знает толк во всем, что касается купли-продажи. Он протянул к ней руку, но спьяну не рассчитал расстояния, которое их разделяло, и вместо того чтобы обнять ее и крепко прижать к себе, лишь неловко поймал ее руки. Она легко вырвалась.
   — Нет, вернись туда, — сказала она. — Мы, может быть, побеседуем в другой раз.
   Но оскорбленное тщеславие подхлестнуло его желание, а также укрепило уверенность в том, что он может заплатить любую цену.
   — Они дураки. Я шутя мог бы купить их всех вместе взятых. В два счета. — Он щелкнул пальцами. — Я сын Озмилка. Я уезжал в имение отца, прожил там почти год. Ты не представляешь себе, что значит после жизни там увидеть такую женщину, как ты. Там не было никого, кроме нескольких неумытых туземных девок с сальными волосами. Я никогда еще не видел такой женщины, как ты. Это просто поразительно…
   — Лучше вернись к другим, — спокойно сказала Дельфион и хотела уйти.
   Он грубо схватил ее руку, не замечая, что причиняет ей боль. Дельфион поморщилась и попыталась сбросить его руку; но он продолжал ее держать, сжимая все крепче, чувствуя, что должен отстоять свое мужское достоинство. Он был уверен, что Дельфион не может не восхищаться его силой.
   — Я заплачу тебе, сколько спросишь, — проговорил он хрипло. — Я сын Озмилка!
   — Пусти меня, — сказала она сердито. — Я не позволю, чтобы со мной так обращались в моем собственном доме. Ты делаешь мне больно. Пусти!
   — Я куплю тебе кучу вещей, — упорствовал он. — Я не из тех скупцов, что вначале обещают золотые горы, а потом жалеют гранатовое зернышко. Я не какой-нибудь жалкий эллин. Я плачу за то, что беру.
   Дельфион не слушала его, чувствуя боль в руке. Она ударила его по запястью. Он рассмеялся и еще сильнее сдавил ее руку; в отчаянии она взяла его за подбородок и оттолкнула его лицо. Барак был так изумлен, что отпустил ее.
   — Что такое? Начинаем злиться, а? Ты слишком много себе позволяешь. Я сын Озмилка, а ты только гулящая девка…
   Дельфион ударила его по губам.
   — Помни, что это мой дом!
   Она быстро повернулась и, прежде чем Барак опомнился, исчезла за дверью в конце прохода. В бешенстве он сделал несколько шагов за нею. Показать сейчас же, что ей не пройдет даром такое обращение с сыном Озмилка? Или пойти собрать своих рабов и разгромить этот дом? Сколько бы она потом ни жаловалась, ее жалобы будут отклонены Сотней. Но взрыв чувств привел его в изнеможение. Он потерял власть над своим затуманенным вином разумом. Очнулся он лишь в столовой, расстроенный поражением и пылая яростью. Подойдя к столу, где девушка размешивала вино в чаше, он молча взял кувшин с неразбавленным вином и начал пить. Затем бросился на ближайшее ложе и уснул.

6

   Ганнибал обедал один. Он вытер пальцы кусочком хлеба и омыл их в чаше, которую держал перед ним молодой раб.
   — Келбилим, — проговорил он, не поднимая глаз, — я сказал Сфарагу, что дам ему вольную. Пришли его ко мне.
   Келбилим поклонился и исчез; через несколько минут с важным видом вошел Сфараг; его развязность мгновенно превратилась в раболепие. Он пал ниц на пергамский ковер.
   — Я сдержу свое слово, Сфараг, — сказал Ганнибал мягко, — хотя нет причины именно тебе оказывать предпочтение перед другими. Как ты воспользуешься своей свободой?
   Сфараг поднял голову — к нему вернулась его уверенность в себе.
   — С помощью моего господина я стану кондитером.
   — А ты не хотел бы получить маленький участок земли? Ведь ты занимался садоводством…
   — Нет, господин, я ненавижу земледелие и если смею высказать моему милостивому господину свою сокровенную мечту, — сказал Сфараг, нахально осклабившись, — то я почел бы себя счастливейшим человеком на свете, коли бы мне был дарован маленький капиталец, чтоб открыть кондитерскую. Совсем маленький капиталец, господин. Самый что ни на есть крохотный для такого богатого и благословенного небом господина! — Он сплюнул. — Прости, что я плюнул в твоем присутствии, господин, — сделал это для отвращения дурного глаза. Моя речь была дерзкой, но мог ли я сказать меньше?
   — Да, из тебя вышел бы отличный лавочник, — проговорил Ганнибал с улыбкой. — Ты делал бы первоклассные пирожные, целый день грыз бы сладости и стал бы толстый, как беременная слониха.
   — О нет, господин! — вскрикнул Сфараг, горделиво подняв голову. — Но я каждый день посылал бы лучшие пирожные, чтобы украсить стол моего господина. Меня вдохновляла бы мысль…
   — Ты получишь деньги, — прервал его Ганнибал, делая ему знак уйти. — Мы уладим это дело завтра утром. Передай, Келбилиму, что я сказал.
   Сфараг, снова полный смирения, выполз из зала.
   Что это за свобода, если она употребляется на столь никчемные цели? — размышлял Ганнибал. Раб может стать образцом духовной дисциплины и посрамить жизнь свободных, и тем не менее рабство есть зло. Только в товариществе нашел я добродетель, а товарищество — только в моей армии. В этой мысли была парадоксальность, которую он сначала не заметил. Для того ли обещал он Сфарагу свободу, чтобы проверить самого себя в тот миг, когда принял новое решение, чтобы увидеть, как далеко простирается его презрение и его доверие? Каковы же ценности, которые я стремлюсь обрести? — думал он. — Мир в войне; и товарищество в узах, которые несут разрушение. В том-то и заключается парадоксальность. Он видел солдат, достигающих единения и верности путем насилия и смерти, и это имело смысл и значение только как сила, снова превращающаяся в жизнь, преобразующая жизнь и добивающаяся мира. Но это еще не конец. Он слышал споры философов разных школ, воздвигающих триумфальную арку мудрости; однако из всех этих споров он вынес лишь ощущение того, что необходимость приходит в столкновение со свободной волей. Арка сломлена и завершена в вечном круговороте жизни. Мы свободны теперь или никогда не будем свободными. И, будто поборов искушение и отделавшись от чего-то дурного, Ганнибал почувствовал, как поднимаются в нем силы, словно торжествующий взлет песни, почувствовал устремленные на него десятки тысяч глаз, в которых он отражался. И этот миг, этот взрыв песни, этот мерный шаг боевых колонн был рождением нового мира, был преображением.
   Он встал и легкими, быстрыми шагами вышел в небольшой боковой зал. Неугасимая лампада горела перед нишей, где стояла бронзовая статуя Мелькарта. Величественный бог стоял там во всем своем могуществе. Ганнибал почувствовал, что его мысль получила нужную ему определенность. В товариществе, — произнес он тихо, молитвенно подняв руку. Он ощутил елей помазания на жизнь. Мир отступил, оставив лишь апофеоз могущества силы, и его жизнь была отдана этой силе. В душе его был покой.

Часть вторая
«Выборы»

1

   Хармид чувствовал, что нужно объяснить кому-нибудь, почему он остается в городе, который упорно называет Кархедоном, даже в разговоре с местными жителями; не было никого, кому бы он мог излить душу, кроме Дельфион, — ее ватрушки и вино всегда были превосходны.
   — Ведь ты не занята по утрам, дорогая? — спросил он. — Ты не возражаешь, чтобы товарищ по изгнанию коротал с тобой время? Для праздношатающегося странника, чье сердце ноет, всего хуже сознавать, что проклятая тоска еще больше усилится, если ему вдруг взбредет в голову шальная мысль вернуться домой. Почему я здесь? Ты должна помнить, что еще полгода назад со мной был Симий. Какой он замечательный парень! Смеется, как кентавр! И все же я считаю, что мне правильно посоветовали остаться здесь. Этот ход Ганнибала чрезвычайно интересен, если ты имеешь вкус к подобного рода вещам.
   — К каким вещам? — спросила Дельфион, опустив на стол свиток со стихами Филета[26]. Она убрала локон, выбившийся из-под золотой сетки на ее волосах.
   — К этим драматическим инсценировкам, разыгрываемым Судьбой; к охватывающему тебя волнению, когда ты видишь праведного мужа, которого собираются распять, как говорит Платон[27]; к испытываемому тобой потрясению, когда обнаруживаешь, что миф вдруг воплотился в человеке, с которым ты обедал…
   — Я думаю пробыть здесь только до конца будущего года, а потом уеду в Сиракузы.
   — Да, это правильно. Я хотел бы так много показать тебе там. Люблю этот город больше всех городов на свете. Но я уже говорил, что потерял веру в способность нашего народа к духовному возрождению. Ближайшее будущее принадлежит варварам. Существуют всего два серьезных соперника: Рим и этот город, Сципион и Ганнибал. Подумай, какое измельчание и показной блеск мы видим у римлян и какую глубину и деловитость у здешних людей. Это меня утешает и убеждает в том, что под руководством Баркидов тут мог бы развиться новый принцип государственности. Народ глубоко любит свой город и беззаветно предан ему. Отрицательные черты его — грубость вкусов и недостаточная развитость художественных ремесел. Но все изменится, когда изменятся устои жизни. Разумеется, это звучит малоубедительно, если подумать о Пергаме и Египте. Однако же я наполовину уверен…
   Вбежала Пардалиска, стройная девушка лет пятнадцати.
   — Хармид, твой мальчишка вытащил стремянку из сарая и залез на крышу.
   Дельфион, глядя вслед убегающему Хармиду, спрашивала себя, почему он так заботится о своей прическе и о чем, собственно, он толковал. Хармид ей нравился. Она попробовала читать, но почувствовала отвращение к этим стихам. Гораздо приятнее самый обыкновенный простонародный мим[28] или стихи любого из старых лирических поэтов. Да, она поняла, что сказал Хармид; ее вдруг стала раздражать жара, пустота и пыль этого города, который не унаследовал никакой поэзии, кроме храмовых литургий и заклинаний против укусов скорпиона. Она вздохнула и отбросила свиток. Почему не признаться, что душа ее полна горечи? Она начала тихо плакать. Страх мучил ее. Так было и так будет. Уверенность она обретала лишь в те минуты, когда погружалась в обдумывание своих денежных дел. Если и это не помогало, оставалось искать утешения в вине. Ее кожа грубела с каждым днем, а дремлющий ум был способен трудиться над чем угодно, только не над подведением домашнего баланса. И дальше — скатывание в бездну неряшества и запоздалого раскаяния.
   Она смахнула слезы, мягкими движениями пальцев помассировала кожу в уголках глаз и подошла к нише, где на столике лежало серебряное зеркало этрусской работы с выгравированным на тыльной стороне рисунком, изображавшим дико мечущихся Ареса и Афродиту[29]. Она повернула зеркало к свету и принялась рассматривать свое лицо. Хармид, возвратясь с вымазанным грязью, но ликующим Главконом на спине, подумал о том, какой безмятежный у нее вид.

2

   Бараку было стыдно. Хармид и другие греки разбудили его в тот вечер и отвели домой; наутро вспомнив сцену с Дельфион, он покраснел и почувствовал, что никогда больше не сможет показаться ей на глаза. Он гнал от себя мысли о ней, но они упорно возвращались. Он то решал сходить к ней и извиниться, дать ей понять, что молодые пунийцы вовсе не так невоспитанны, как она, наверно, думает; то, поддаваясь приступам ярости, клялся выказать ей полное пренебрежение и хорошенько проучить ее. В конце концов, она всего-навсего товар, предназначенный для продажи, снабженный вместо этикетки интеллектом.
   Однако у Барака были и другие заботы. Его смущали политические события, которые приняли такой неожиданный оборот, пока он отсутствовал. Отец язвил насчет того, что произойдет с Ганнибалом до конца года, если он и дальше будет вести себя столь же безрассудно, но в чем заключалось его безрассудство — об этом Барак имел лишь смутное представление. Почему-то боготворимый им герой стал грозой аристократии Кар-Хадашта. Барак и не думал спорить с отцом и все же не мог отказаться от того образа, который хранил в своем сердце. Он мучился такой половинчатостью, и хотя эти мучения на долгие часы отвлекали его мысли от Дельфион, все же когда на него находили приступы стыда и жгучего желания, они были тем более сильными и непреодолимыми. Прежде всего надо было заставить эту гордую гречанку признать, что она глупо поступила, отвергнув сына Озмилка, что на самом деле она восхищается его высоким положением, его деловыми способностями, его физической силой. Когда отец поручал ему какие-нибудь финансовые расчеты, Барак думал о ней с бешенством: видела б она меня сейчас — она пожалела бы о нанесенном мне оскорблении. Или, вспоминая, как он работал на ферме, он загорался жаждой мщения и говорил себе: ей невдомек, что я могу без труда справиться с целым стадом быков.
 
 
   — Тебе придется на некоторое время отложить поездку в Гадир, — сказал ему отец. — Сначала надо покончить с создавшейся неопределенностью политического положения. — Он зловеще усмехнулся, опустив одно веко ниже другого. — С этим будет покончено… и не к нашей невыгоде.
   Барак понял, что отец имел в виду не только Ганнибала, но и Гербала, человека, который вот уже тридцать лет был его соперником. Озмилк и Гербал были конкурентами в производстве пурпура и вели длительную судебную тяжбу из-за земли, лежащей между их поместьями вблизи Нараггары[30]; они добивались одних и тех же государственных постов и возглавляли две главные купеческие группы в Сенате. То, что началось как случайное недоразумение, обострилось судебными процессами и вылилось в беспощадную борьбу одного против другого. Теперь между противниками было заключено перемирие «перед лицом общей опасности для Кар-Хадашта», как выразился Озмилк, когда они оба обнялись в портике Сената перед статуей Победы, вывезенной много лет назад из какого-то сицилийского города. Барак прекрасно знал, что это объятие скорее походило на последнюю схватку в смертельном бою, чем на примирение; но оно отвечало их цели — укреплению оппозиции против Ганнибала. В этом смысле оно было достаточно искренним с обеих сторон.
   И Барак снова впал в уныние. Он с превеликой радостью согласился бы на любой план уничтожения Гербала; по первому слову отца он собрал бы отряд рабов и сжег бы дом его врага. Но злодейские планы против Ганнибала повергли его в безмолвную печаль. Зачем понадобилось Ганнибалу вступать на арену государственной политики и смущать всеобщее спокойствие, когда все так хорошо складывалось? Разумеется, победа Рима над Кар-Хадаштом, особенно после долгих лет головокружительных триумфов Ганнибала в Италии, явилась страшной катастрофой. Самым худшим была потеря военно-морского флота и договор, запрещающий строить новые суда. Но со временем, несомненно, можно будет найти способ преодолеть это препятствие. Почему же тогда Ганнибал ввергает город в такое смятение и раздоры?
   Однако, несмотря на свою ненависть к раздорам, Барак не мог не радоваться все усиливающемуся возбуждению в городе с приближением выборов. После года отсутствия он особенно остро ощущал на себе воздействие деловой жизни города, которая виделась ему теперь совсем в ином, свете и приводилась в движение импульсом и вихрем. Он хотел глубже окунуться в водоворот событий, откликнуться на случайный смех, услышанный за стеной, оказаться втянутым в свалку на улицах, не угождая никому и не требуя угождения, и выйти из этого круговорота с новыми идеями, над которыми можно было подумать в постели, прежде чем уснуть.
   Он любил ходить по базарам и улицам с рядами лавок, наблюдать торговца приправами, безмолвно и презрительно заводящего глаза перед покупателем, который сначала хулил его товар, а затем расхваливал, как пищу богов; девочку в трепетной тени — неся на ладонях два кувшина кислого молока с плавающими в нем кусочками масла, она проворно проталкивалась сквозь толпу; — молодых крестьянок с рожками заплетенных в косы волос и коралловыми ожерельями, унизанными монетами, камешками и раковинами; менялу, медленно и бесстрастно взвешивающего шекели; моряка, насыпающего бобы в свой пропахший потом войлочный колпак; надменного ливийца с поясом из красной кожи, выискивающего что-то, как собака, потерявшая след; сидящего на корточках кочевника в остроконечном тюрбане с болтающимися спереди и сзади концами — он вертит в руках монету, словно в ней заключена разгадка тайны городской жизни. Барак чувствовал, как из его размышлений вырастает какая-то бескорыстная любовь к Кар-Хадашту, и это еще более усиливало его замешательство. Ибо как связать любовь к родному городу с его бьющей ключом жизнью и борьбу Сотни против Ганнибала, в которую он был вовлечен?
   Разразилась зимняя гроза. Дождь налетал порывами, словно его бросали пригоршнями, потом начался стремительный ливень, образуя маленькие водовороты, и внезапно стих. Барак побежал ко входу в военную гавань. Он ожидал увидеть по обе стороны ворот стражников, которые занимали его воображение, когда он был мальчиком; но их не было. Смотритель удрал, ища укрытия от дождя. Впервые Барак осознал, что значило для города поражение при Заме. Это было для него как удар хлыстом средь отдававшегося эхом стука дождевых капель. В обширном, окруженном стеной порту, куда даже он, сын Озмилка, раньше мог попасть лишь с особого разрешения, причем его сопровождал рослый ливиец в начищенных до блеска бронзовых доспехах, ныне царило запустение. Он увидел лишь широкое кольцо заброшенных причалов и доков, где глухо барабанил дождь, — мавзолей утраченного величия, существующий лишь на утеху пауков, крыс и ящериц.
   Не обращая внимания на дождь, Барак прошел через главный вход в порт. Кто-то окликнул его слева из окна, но он не повернул головы. Да и что тут теперь можно было украсть? Заплесневевшие канаты и паруса, смолу, капающую из растрескавшихся бочек и баков, покоробившиеся доски и гвозди, красные от ржавчины, словно из них сочилась кровь Кар-Хадашта?
   В торговой гавани, где стояли купеческие корабли, все еще царили деловая сутолока и шум; но долго ли так может продолжаться, если мощный военный порт, корабли которого изгоняли ниратов из западной части Средиземного моря, был предан полному забвению?
   Барак подошел к мосту, ведущему на круглый остров, где находилось здание адмиралтейства; оно тянулось ввысь рядами колонн и завершалось стройной башней, с которой можно было обозревать торговую гавань и далекие морские просторы. Когда-то здесь на высоком шесте развевался яркий вымпел и оружие сверкало на стенах верхних валов; с вышки доносился звук трубы глашатая, возвещавшего о приказах адмирала. Теперь там не видно было никаких признаков жизни, только тюфяк свешивался из окна нижнего этажа. Барак повернулся и стал оглядывать вымытый дождем бассейн, казавшийся большой круглой колоннадой; вокруг него образовали фасад здания два яруса ионических колонн. В нижнем ярусе между каждыми двумя колоннами располагались причалы. В былое время почти все двести двадцать причалов заполнялись кораблями, там их ремонтировали, нагружали продовольствием, чистили, оснащали. Там прилежно трудились тысячи маляров, такелажников, носильщиков, на суда доставлялись связки блестящих копий, огромные амфоры с вином и ящики с зерном; часть его просыпалась на каменные плиты и, когда переставали сновать люди, его клевали голуби.