— Наша империя погибла, — сказал Ганнибал мягко. — Нам едва ли удастся сохранить потерянные рынки.
   — Не в этом дело. Вернее, не только в этом, — возразил Эсмуншилен хрипло, словно с усилием. — Мой сын погиб при Заме[9], и не в этом дело. Но мы не можем больше терпеть унижения.
   — Сдается мне, — проговорил Ганнибал, — никто не жаловался на унижения и высокомерие в те времена, когда рынки расширялись, а золото и серебро текло к нам рекой. И все же ты говорил как мужчина.
   Эсмуншилен что-то пробормотал и закрыл глаза. Ответил Азрубал:
   — Человек много может снести такого, чего он вовсе не должен сносить. Но есть грязь в глине, из которой мы сотворены, и трудно человеку, находящемуся в неведении, понять, несет ли он несправедливую кару или она ниспослана ему небом в наказание. Однако наступит час, когда он не сможет более гнуться, не сломавшись; полагаю, что именно это хотел сказать мой друг.
   — Все ясно. Что тут еще говорить, — устало произнес Эсмуншилен.
   Азрубал медленно продолжал:
   — Мне не на что особенно жаловаться. Мои богатства множатся. Боги улыбнулись мне. Земля ежегодно приносит мне сто зерен на одно. У меня три сына, и я редко теряю теленка. Но чувствую, что не могу больше мириться с положением, которое сложилось у нас. Я все еще помню свои юные годы, когда свирепствовал голод и тягот было не меньше, чем теперь. Тогда мы говорили лишь, что должны удвоить жертвоприношения Танит пнэ Баал[10] и Ваал-Хаммону[11]. Теперь мы говорим, что жизнь стала совершенно невыносимой. И каждый объясняет это по-своему.
   Ганнибал улыбнулся ему:
   — Ты хорошо говорил, Азрубал. Благодарю тебя. Сколько тебе лет?
   После минутного замешательства Азрубал ответил, понизив голос:
   — Скоро пятьдесят, господин.
   — Как и мне, — улыбнулся Ганнибал. Но он снова чувствовал себя молодым. Взглянув на Герона, он знаком предложил ему говорить.
   Герои встал, прислонился спиной к стене, потерся плечом о камень и заговорил очень громко:
   — Разумеется, наша торговля упала. В западных морях нет места для двоих — Рима и Кар-Хадашта. Нас вытесняют особенно после того, как мы потеряли серебряные рудники в Испании. Либо мы будем и дальше катиться вниз, либо найдем средства ответить ударом на удар. Но мы не можем бороться, пока знатные пьют нашу кровь. Они выжмут из нас все соки, а потом нагрянут римляне или нумидийцы. Если вместе с нами погибнут и кровопийцы из знати, это будет плохим утешением. Мы должны уничтожить знать, чтобы выжил Кар-Хадашт, чтобы мы могли набраться сил и возобновить войну против Рима.
   — Вам нужно хорошо организованное государственное управление, — сказал Ганнибал.
   — Да. И это означает уничтожение Сотни, — резко выкрикнул Герои и вдруг умолк, прислушиваясь; глаза его забегали по залу. — Ты видишь, господин, — воззвал он к Ганнибалу, — я доверился тебе.
   — Ты хочешь сказать, что, если я не скажу «да», ты подвергнешь свою жизнь опасности? У тебя вовсе не такой уж расчетливый ум, как ты хочешь показать, верно, Герои? Ты смелый человек.
   — Я не хвастун! — гневно крикнул Герон, ударив себя кулаком в грудь. — И не намерен пускаться в споры о том, что такое судьба человека. Я в хороших отношениях с богами — по крайней мере, так считаю. Но, просыпаясь на заре, я начинаю думать, и все кажется мне ясным, пока меня не терзает пустота всего и это наше упорство в заблуждениях. Не думай, пожалуйста, будто я виню других за собственные ошибки. Мой зять рассчитывает заключить договоры с Косом и Родосом… Короче говоря, я отдал себя в твои руки. Да, да, — закончил он нерешительно, — я согласен: значение для нас имеет то, что человек может вынести.
   Он со страхом и вместе с тем вызывающе окинул взглядом зал. Балшамер, нетерпеливо ожидавший, когда ему можно будет начать говорить, воскликнул полупрезрительно-полусочувственно:
   — Ты не единственный, Герон. Не нужно быть таким гордым и… таким пугливым. Я присоединяюсь к твоим словам, хочу лишь добавить, что им недостает политической теории. Что толку служить хорошему делу, если не умеешь убедительно обосновать его? Все мы здесь демократы, и все единодушны, по крайней мере в том, против чего боремся, — заключил он, искоса взглянув на Азрубала.
   — Так выслушаем же обоснование твоих доводов, — сказал Ганнибал.
   — Нет, нет! — воскликнул Балшамер, взмахнув рукой. — Пусть этим занимаются другие. Я не настолько самоуверен, чтобы пытаться убедить такого человека, как ты, господин. Мы пришли сюда лишь затем, чтобы услышать твой ответ. Что мы можем сказать? Ты сам уже все взвесил и рассудил.
   Однако его тщательно подготовленную длинную речь неожиданно прервал Герсаккон, который не встал с места, а лишь умоляюще поднял руку.
   — Да простит нам Танит пнэ Баал, — произнес он быстро и отрывисто. — Мне горестно было слушать… Да, мы грешили. Пока мы в этом не признаемся, не может быть надежды. Мы грешили, говорю я, и если не раскаемся и не исправимся, мы обречены. Следы крови на руках у всех нас, и их не смыть никакими приношениями, никакими очистительными жертвами, если их будет приносить каждый в отдельности. Мы грешили все как один и все как один должны спастись или погибнуть. Мы встречаемся в братствах, словно мы братья, вместе сидящие у очага согласия, в то время как вокруг себя видим алчность и слышим раскаты лживого хохота.
   Он остановился, и его красивое лицо выразило смущение.
   — Пусть будет так. Я столь же грешен, сколь и другие, ибо мой ум помрачен. Ганнибал, к тебе мы взываем: просвети нас, укажи нам путь!
   Все беспокойно заерзали, кроме улыбающегося Хармида и приземистого человека в глубине зала, так же бесстрастно слушавшего Герсаккона, как и других. Земледелец протестующе забормотал, что урожаи, которые он собирает, не дают ему оснований для жалоб, корабельщик искоса бросил на Герсаккона долгий взгляд, а стеклодел язвительно усмехнулся. Балшамер упомянул было о том, что он поборник греческого просвещения и хотел даже изложить обществу учение Эвгемера[12], но снова вернулся к политике:
   — Мы должны признать, что постигшее нас бедствие становится все более страшным, — сказал он. — Выступавшие здесь, стремясь доказать свое материальное благополучие, отклонились от существа дела. Наш город с высокого положения империи пал сразу до положения вассала. Нам отказано в праве вооружаться и защищать себя. Римляне с присушим им вероломством, которое мы всегда считали их характерной чертой, оставили нас без помощи и отдали на растерзание нумидийцам. А если мы поднимем руку для защиты, они воспользуются этим, чтобы уничтожить нас. Наши правители думают лишь о том, как бы захватить побольше и удержать в своих руках те немногие источники богатств, которые еще остались у города. Нужда увеличивается. Налоги растут чуть ли не день ото дня и неизменно ложатся на плечи неимущего люда: на небогатых землевладельцев, ремесленников, мелких торговцев.
   Балшамер говорил с большим достоинством и вдруг горячо воскликнул:
   — Мы пришли сюда не просить, Ганнибал! Мы пришли требовать то, на что имеем право. Мы, народ Кар-Хадашта, в течение многих поколений беззаветно поддерживали Баркидов. Мы призываем величайшего из Баркидов продолжать свое дело!
   Ганнибал склонил голову. Его сердце было исполнено счастья, но время говорить еще не наступило. Мелькарт подаст ему знак тогда, когда он окончательно вступит в общение с миром. И снова возродятся великая схватка и великое единение. Не напрасно он вернулся на родину.
   Балшамер сел с невольным вздохом. Хармид, поняв, что очередь теперь за ним, сказал небрежным тоном:
   — Находясь здесь лишь в качестве наблюдателя, ограничусь несколькими словами, чтобы не испортить впечатления от блестящей речи моего друга. В той мере, в какой я могу позволить себе говорить от имени живущих здесь эллинов, одобряю всей душой цели этой делегации. Полагаю, что один я из здесь присутствующих бывал в Риме. Это базарный город выскочек, мужланов и ростовщиков. Я грек и друг вашего города и не могу не приветствовать любые усилия подорвать могущество Рима. Смею еще добавить, что меня, ученика стоиков, как сказал бы мой друг Балшамер, глубоко интересуют возможности сочетания демократия с имперской экспансией. И посему — мои наилучшие вам пожелания!
   Ганнибал дружелюбно кивнул ему и пристально взглянул на приземистого человека:
   — А ты, мой добрый друг, чьего имени я не знаю?
   — Что? — ошеломленно отозвался тот.
   — За тобой слово, Намилим, — сказал Балшамер.
   Намилим подумал немного и встал.
   — Мы пойдем за нашим господином Ганнибалом на смерть! — сказал он резко и внезапно умолк. — Это все, — добавил он, понизив голос. — Говорит Намилим, хранитель святыни и зеленщик, секретарь Братства Котона[13], в некотором смысле представитель всех торговых людей Кар-Хадашта. — Он тяжело сел.
   Час настал. Ганнибал поднялся и, повелительным жестом руки дав понять, чтобы его подождали, быстро вышел из зала. Он был так взволнован, что не мог там больше оставаться; ему хотелось расправить члены и побыть одному. Он провел по лицу ладонью и, пройдя короткую галерею, вернулся в сад. Люблю ли я этот город? — спросил он себя. Ведь он прожил в Кар-Хадаште лишь годы своей ранней юности. Нет, только людей он любил, узы верности, связывающие его с ними. Но люди, среди которых прошла вся его жизнь и которых он вел за собой, не были его соотечественниками — то были кельты из Испании, ливийцы, лигуры, нумидийцы и греки. Куда бы ни увлекали его эти узы, он пойдет. Центр тяжести переместился. Теперь он снова в своем родном городе, и здесь он снова сможет созидать; он разрушил и сокрушил бы все до основания и на развалинах зла воздвиг бы новое здание. Закрыв глаза, Ганнибал протянул руку к колонне и прислонился к ней. Он представил себе спускающийся уступами склон горы, рыбачьи хижины на сверкающем побережье, пятна пшеничных полей на отлогих скалах, и совсем близко оливы — низкорослые, крепкие деревца с искривленными стволами и скрюченными ветвями, и тропу, ведущую на плоский гребень горы, и темные массивы сосен. Он вдыхал их аромат, а глубоко внизу волны набегали на янтарные скалы. И вдруг, на прибрежной дороге появляются воины его авангардных частей, усталые и запыленные, со слипшимися от пота волосами; они не подозревают, что он стоит на склоне холма, устремив на них взор. Но вот один воин заметил его и указал рукой вверх. Весть облетела все ряды, ускорила их шаг, выпрямила спины… Мне не было тогда еще и тридцати лет, — подумал он, — теперь мне пятьдесят, а мир не изменился. Скольких из моих воинов теперь уже нет в живых, сколько искалечено, пропало без вести, а мир все продолжает свой торг. Ему слышались отголоски трубного зова, доносившегося из окутанного туманом прошлого; отогнав от себя видения, он вернулся в зал.
   — Не хочу оставлять вас в неизвестности, друзья мои, — сказал он. — Я принимаю ваше предложение выставить свою кандидатуру на пост шофета.
   Члены делегации, которые тихо и взволнованно разговаривали друг с другом, встали, шумно выражая свою радость. Балшамер хотел даже упасть в ноги Ганнибалу и поцеловать край его одежды, но вовремя вспомнил, что полководец не одобряет подобных знаков поклонения. Вместо этого Балшамер откашлялся и попытался восстановить в памяти, какая из греческих муз была покровительницей истории; он хотел сочинить эпиграмму по поводу знаменательного события. Между тем Ганнибал продолжал:
   — Я позволяю предать мое решение гласности. Отныне чем скорее будут развиваться события, тем лучше. Смысл моих действий, несомненно, поймут в тех кругах, которые незачем называть. — И он по-мальчишески расхохотался. — Благодарю вас всех. Азрубал! Сдается мне, ветер дует с северо-запада. Надеюсь, ты уже собрал свой виноград и маслины?
   — Завтра я должен закончить пересадку миндальных деревьев из питомника, — ответил Азрубал. — Я сегодня распорядился вырыть для них ямы. — Он самодовольно улыбнулся. — Они любят солнце и легкий грунт и не хотят расти во влажной и жирной почве.

2

   Гости расходились порознь. Хотя борьба против знати теперь должна была пойти в открытую, они старались не привлекать к себе излишнее внимание. Сначала из дома выскользнул зеленщик; за ним отправились земледелец и корабельщик; после безуспешных попыток завладеть вниманием Герсаккона откланялся и стеклодел. Балшамеру не терпелось рассказать какую-то историю из своей студенческой жизни в Афинах, но, боясь слишком засидеться, он заторопился и опрокинул столик, а потом многословно объяснял домоправителю, что это случилось не по его вине. Хармид задержался, чтобы сопутствовать Герсаккону, который после недавнего возбуждения впал в уныние.
   — Дорогой мой, — начал Хармид, взяв Герсаккона под руку и выходя с ним на улицу, ведущую к городским воротам. — Что на тебя нашло? Когда мы в последний раз так сердечно беседовали с тобой, ты интересовался главным образом старинной керамикой моей страны. Правда, это было три месяца тому назад. Но сегодня ты поразил меня. В самом деле, ты говорил то же, что мне доводилось слышать в грязных закоулках портовых кварталов в канун празднеств.
   — Да, я изменился, — произнес Герсаккон. — Но зачем нам говорить об этом? Кто я такой, чтобы тратить на меня слова?
   — А, значит, ты несчастлив в любви? — улыбнулся Хармид, стараясь вспомнить все, что он слышал о друге. Красивое лицо Герсаккона, похожее на чуть треснувшую от времени, но прекрасно вылепленную живую маску юности, на мгновение омрачилось, а затем вновь обрело свое обычное очарование.
   — Хорошо еще, — продолжал Хармид, — что Ганнибал живет не в такой дали, как Магара[14]. Ненавижу носилки, двуколки с осликом или эти колесницы из расписной кожи, которые так грохочут, чуть только заставь их двигаться быстрее черепахи. Не могу ли я чем-нибудь быть тебе полезен? Я имею в виду твою несчастную любовь. — Он сжал руку Герсаккона. — Ты вышел из дому без слуги? — продолжал он, ища глазами своего мальчишку-слугу.
   Не поднимая опущенных глаз, Герсаккон ответил с усмешкой:
   — Быть может, ты и прав, мой сицилийский друг, но часто бывает так, что когда мы правы, мы дальше от истины, чем когда ошибаемся. Нет, я не страдаю из-за бессердечия возлюбленной или от неверности в любви.
   — И все же ты несчастлив.
   Когда они подошли к воротам, Герсаккон спросил:
   — Каковы будут последствия решения Ганнибала? Я хотел бы узнать твое мнение.
   — Никаких последствий не будет, — отозвался Хармид с живостью. — Мир не меняется. Даже такой великий человек, как Ганнибал, не в силах его изменить. Лишь в искусстве видим мы обновление. Время от времени возникают новые, великие произведения искусства, и только изредка совершаются человеческие подвиги, которым присуща незыблемость и завершенность произведений искусства. Вот к чему, надеюсь, приведет решение, о котором мы только что узнали.
   Герсаккон остановился и глухо проговорил:
   — Какая же тогда польза от него? Мне теперь все безразлично, единственно, чего я хочу, — это перемены. Почему ты так уверен, что ее не будет? Есть много любопытных взаимосвязей между символом и действительностью, у них много общих признаков. Я представляю себе, как они сходятся, сливаются, да, даже соединяются.
   Он дико огляделся, и глаза его загорелись при виде священного знака Танит, начертанного красной краской над возвышавшимися перед ними воротами. Минуту он стоял неподвижно, полуоткрыв рот, потом вздохнул с тоской.
   — Не могу тебе этого объяснить, — сказал он. Лицо его вдруг просияло, и он впервые взглянул Хармиду прямо в глаза. — Но что-то обязательно случится.
   — Этот негодный мальчишка опять куда-то пропал, — заворчал Хармид и свистнул. Мальчик тотчас же прибежал.
   — Мне хотели дать белого щенка с двумя черными пятнышками, — затараторил он.
   — Ты знаешь, что я говорил тебе про людей, у которых есть щенки с двумя черными пятнышками! — крикнул Хармид и ущипнул его за ухо. — А теперь марш вперед, чтобы я видел тебя!
   Мальчишка заревел от боли и быстро засеменил впереди них.
   Они прошли мимо стражника в шлеме с облезлым плюмажем, бранившегося со старой глухой крестьянкой из-за корзины с луковицами. Один из негров, несших пурпурные с золотом носилки, споткнулся, женщина, сидевшая внутри носилок, взвизгнула, и ее локоть показался между парчовыми занавесками.
   — Позволь! — воскликнул Хармид и, подняв с земли гребень из слоновой кости в виде птицы, протянул его за занавески. — Как хороша! — сказал он Герсаккону. — Но я слишком стар для любовных приключений, пусть продолжает путь с моим благословением на своих пышных плечах. — Он глядел, как носилки двинулись дальше. — Вот оно там внутри, неизведанное наслаждение! Ее улыбка как награда. Я чувствую себя словно свидетель преступления; моя жизнь уносится вперед, опережая меня, утерянная навсегда, и я ничего не могу поделать. Но куда же опять девался этот проклятый мальчишка? — Он свистнул, и мальчик, ухмыляясь, выскочил из-под его локтя.
   Вокруг них бурлил пыльный водоворот городской жизни. Грузчики с тележками наезжали на опасливо озирающихся по сторонам кочевников с юга, которые, трепеща, отважились ринуться в эту ревущую западню. Негры в красных набедренных повязках расталкивали низкорослых финикийцев; мавры с хищным видом крались между палатками; пахло кожей, горячим маслом, чесноком, мочой и смолой. Несколько родосских матросов искали публичный дом, но не знали этого слова, и какой-то лоточник пытался всучить им ларец с инкрустацией из кусочков дерева или культовую фигурку, двигавшую руками и ногами. Один из матросов купил где-то страусовое яйцо, раскрашенное в зеленый и желтый цвет, а кто-то нечаянно разбил его, пятясь, чтобы пропустить осла, нагруженного мешками с сильфием[15]. Матрос свалил обидчика наземь, и началась потасовка.
   Хармид стиснул руку Герсаккона, увлекая его вперед.
   — Я вырос вблизи Гимеры[16], моя юность благоухала медом. Мне до сих пор не по себе в городах! — кричал он, стараясь, чтобы его было слышно среди стоявшего кругом шума. — Мне все еще кажется, что я рискую жизнью, когда вхожу в городские ворота. Виновата в этом моя кормилица; она только и делала, что шептала надо мной заклинания. Лишь необычайная сила духа спасла меня от ипохондрии. Ты заметил взгляд того синеглазого кочевника? Он раздумывал, бежать ли ему отсюда или всадить кому-нибудь нож меж ребер. Так же и я себя чувствую всегда. Геракл! Что опять случилось с этим малым? Теперь я совсем потерял его. Надо было мне догадаться, что он не сможет не поглазеть на драку.
   — А я здесь! — вскричал мальчишка с гордостью. — Я видел драку, Моряк напал на него, а он укусил его за лодыжку.
   — Ты, видно, что-то скрываешь от меня, у тебя, надо думать, страшное преступление на совести, — сказал Хармид, ущипнув его за ухо. — Уж больно хорошо ты себя сегодня ведешь. — Он повернулся к Герсаккону: — Ты, разумеется, пообедаешь со мной у Дельфион?
   Герсаккон мгновение колебался, потом сказал:
   — Как тебе угодно.
 
 
   Хармид сразу почувствовал разницу в ритме, в гуле голосов, в пульсе города — может быть, потому, что он тосковал по прозрачному горному воздуху, аромату сосен и горных роз, по пастушеской свирели, с которой может соперничать разве только жаворонок. Он всегда воспринимал звуки городской жизни как нечто единое — громыхание и жалобный вой огромного голодного чудовища; так слепой моряк узнает состояние моря по изменению его шума. Казалось, будто валы на мгновение отступили в океанские глубины, а затем, вздуваясь, вновь понеслись вперед, еще более могучие и неукротимые. Все настойчивее становился стук молотка ювелира где-то поблизости — словно раздавались частые удары смертельно больного сердца города; треск и грохот упавшего с задка повозки бочонка прозвучал как сигнал бедствия. Из окна высунулась женщина с обнаженной грудью и что-то крикнула через дорогу; ребенок пухлыми слабыми кулачками колотил в запертую дверь; собака лаяла под повозкой. Хармид видел обыденные, не имеющие глубокого смысла подробности жизни города, освещенные необычайно резким светом, слышал случайные шумы, распадавшиеся и снова сливавшиеся в общий гомон. И он был уверен, что имя было произнесено.
   — Мы сейчас придем, — сказал он.
   Из разбитой амфоры на повозке, остановившейся у ворот, в щель между досками медленно сыпалось зерно; нищий с кольцом в носу небрежно подставил под струю руку, точно ему было невдомек, что зерна падают ему на ладонь. Бронзовые кувшины задребезжали на подносе, когда бородатый торговец перегнулся через край повозки.
   — Ты что, хочешь разорить меня? — взревел он.
   Мимо прошла девушка, позвякивая браслетами на лодыжках. Сверху, из окна кто-то бросил кожуру от граната. Шестиэтажные многоквартирные дома высились по обе стороны улицы, штукатурка с них местами обвалилась, а кое-где была засижена голубями; из одного окна свешивалась вниз плетеная клетка с перепелкой, из другого — желтое платье. У двери дома, на которой свисала миртовая ветвь, человек с волосатой грудью выкрикивал: «Горячее вино и жареные осьминоги!» — и почесывал под мышками. В переулке кувыркалась девочка с голубой лентой по талии и стеклянным браслетом на ножке. С задворков доносились запахи красильни.
   — Благородный господин, — шепнул какой-то человек, искоса взглянув на Хармида, — моя жена лежит дома на полу в родовых муках. Молю тебя, дай мне хоть самый маленький шекель[17].
   Изменился ли все-таки мир? Ошибается ли он? Его вдруг охватила уверенность, что он услышал имя Ганнибала. Человек перегнулся через бочку, нащупывая бирку; у него была болячка на верхней губе. Ганнибал. Это он сказал. Женщина подошла к двери, зевнула, вернулась назад по галерее и снова появилась, тяжело дыша. Она перебежала улицу и заговорила с человеком, грузившим на тележку грубо вылепленные фигурки Танит. Головы женщины и мужчины сблизились, они что-то зашептали друг другу. Девушка с ровно подрезанной челкой и зелеными глазами выставляла поднос с медовыми пряниками; она выпрямилась, посасывая большой палец. Кошка на подоконнике вытянула задние лапы; в доме взвизгнула девочка, которой прокалывали ушки. Из дома вышел человек, вытирая губы; он украдкой посмотрел вверх и вниз по улице и скользнул в узкий проход между домами. Кто-то сзади произнес имя. Ганнибал. Хармид быстро обернулся, но не увидел, кто это сказал. И снова ясно услышал имя. Возле стола снаружи лавки, где продавались лопаты и серпы, стоял курносый человек; он тыкал вниз растопыренными пальцами и судорожно вскидывал голову, словно стараясь что-то проглотить. Он разговаривал с толстым лысым человеком на втором этаже.
   — Это правда — насчет Ганнибала! — крикнул он.
   Хармид и Герсаккон свернули в боковую улицу и вышли на тихую площадь.