Факел брошен в кучу деревянных стружек вокруг бочек со смолой позади щитов, расписанных соснами и звездами. Бык на жертвенном камне мертв; мертва коза; и баран мертв. Языки пламени вздрагивали от громких взвизгов рожка. Ярко-красный дракон пламени вступил в смертельную схватку с богом и проглотил его, почив вместе с ним. Дым устремился ввысь, приняв формы деревьев, дев, снопов пшеницы. Орел взвился прямо к солнцу. Голуби хлопали крыльями над оживающим городом. Ветер подул с северо-востока. Небо было того же цвета, что и золотые искорки.
   Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный. Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками, танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы любви. Бог воскрес!
 
 
   Я верно рассчитал удар, — думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи, подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился перед тем, как выступить в поход на Италию, — простой статуи, высеченной из красного гранита, и лампады перед нею.
   И он громко сказал богу: «Только правда дорога для меня. Только правда в людях. Жизнь — это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому правда — это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости».
   Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у него к горлу.
   Я становлюсь жестче с годами, — подумал он и почувствовал себя вдруг тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног, сильно давя на нее пятками. Ему казалось, что теперь он уже не может так просто доверять своим порывам. Было время — словно орлы взлетали с его чела, когда он ополчался против сил тьмы. — Теперь я похож на крестьянку: подсчитываю, сколько снесено яиц, проверяю закрома и запасаюсь на зиму.
   Но сквозь путаницу его мыслей пробивалось ясное сознание необходимости. Мои отношения с богом неправильны или, во всяком случае, не совсем правильны, ибо мне не хватает истинного счастья. Возможно, наступает час, когда наш аппетит становится столь ненасытным, что только смерть в силах его удовлетворить. Но я должен умереть, пронзенный копьем при последнем звуке флейты. И все же я иду верным путем.
   Три часа стоял он коленопреклоненный, а когда поднялся, к нему пришло знание, непреклонное, как застывшие линии культовой статуи. Казалось, бог раскрыл ему свои объятия и он вошел в бога, в застывшие линии. Это нельзя было выразить словами. Звучание хора голосов, слияние многих красок в одну, разгадка многих контуров при вспышке света. И во всем этом растворилось его одиночество; прямо через дверь бога он прошел на другую сторону, вошел в жизнь своего народа и соединился с ним воедино. В стройной гармонии слились голоса, и краски открывали так много оттенков, и от шара света ритмически расходились лучи. Это было больше чем любовь, это было движение времени и удары молотов в кузнице.
   В конце галереи зашуршали покровами тени, и Келбилим поднял к нему свое озабоченное, невопрошающее лицо.
   — Разбуди меня на заре! — приказал Ганнибал и стал подниматься впереди Келбилима по лестнице. — Ах, мой друг… — Он обернулся и на минуту положил руку на плечо Келбилима, опираясь на него всей своей тяжестью. Келбилим легко выдержал эту тяжесть, глядя на своего господина снизу вверх, с озабоченным, ни о чем не вопрошающим лицом.

5

   У них эти празднества проводятся лучше, чем у нас, — думала Дельфион, возвращаясь домой после Пробуждения Мелькарта. Даже Элевсинские мистерии, которые так сильно волновали ее в юности, представились ей теперь безвкусными: так, дешевое старье, к которому верховные жрецы относятся, скорее, как к достопримечательности. А этот праздник показал, что символы совершавшегося во время него обряда понятны и близки простому народу.
   Придя домой, она почувствовала сильную головную боль и приняла горячую ванну. Просидев в ней слишком долго, она прилегла на ложе, расслабленная, рассеянная. А тут еще бесконечные неприятности. Одна из девушек забеременела и винила в этом Пардалиску, «Она меня сглазила, — твердила бедняга. — Иначе этого не случилось бы. Я все время пила травы и шептала заклинания. Но Пардалиска побежала к колдуну. Она втирала мне, когда я спала, какое-то вонючее зелье, вот почему это случилось!»
   У другой девушки появились нарывы на теле, и она не могла участвовать в мимах, а повариха запила и лила вино не только в себя, но и во все блюда, которые готовила.
   Не люблю я мирскую суету, — решила Дельфион. Эта суета нарушала покой, нарушала всегда. Придя с улицы, Дельфион никогда не могла сразу восстановить душевное равновесие. Она много лет жила уединенно у вдовы, да и впоследствии редко выходила за стены просторного прекрасного дома с большим садом, принадлежавшего ее первому любовнику. В Коринфе она тоже почти не покидала дома, лишь изредка ходила на празднества или в храм и жила столь бережливо, что за пять лет скопила довольно большую сумму и откупилась на волю. Ее светлое представление о себе самой и о своей жизни становилось ничтожным, блеклым и мелким, как только она входила в сколько-нибудь длительное соприкосновение с бессердечным торгашеским миром.
   Однако горе ее было глубже, чем она сама себе признавалась, хотя она несколько раз посещала храм Деметры и Коры[49], где совершались греческие обряды, и давала обеты. Суету улиц и вечные перебранки в доме еще можно было не принимать близко к сердцу, а при некоторой настойчивости и вовсе изгнать из своего внутреннего мира. Ее тревожило совсем другое — растущая неспособность сохранить душевную гармонию, на которой основывалось ее представление о себе. Теперь, когда она попыталась разобраться, какое воздействие оказало на нее празднество в честь Мелькарта, то с мучительным беспокойством поняла, как сильно она сама изменилась.
   Ее ум работал отчетливее, чем когда-либо, но томили тревожные мысли, и волнение в ней все усиливалось. Более всего она ценила в себе дар интуитивного отражения своих переживаний, способность подчинять свои индивидуальные порывы общей цели, способность познавать мир не умозрительно, не втискивая события в заранее заготовленные формы, а путем интенсивного восприятия ритма танца, движений, когда обрывки жизни соединяются в систему равновесия, которая сочетается с духом в познании совершенства. В следующее мгновение это исчезало, но это было. И так же, как дух низводился до уровня материального круговорота жизни и излучался в исчезающих очертаниях нового видения, так изменения материи, изменения форм поднимались, вращаясь до вспышки, в мир высшего единения и предопределенных гармоний. Прощальный взмах руки в танце; взлет пронизанного судорогой тела, песня на эолийский лад[50], услышанная в некий миг, когда ширококрылая чайка снимается с пенистого гребня волны и свет кажется зеленым сквозь грань воды; сверкающее сходство девственной груди с лилией.
   Но извлечь эту символику из жизни можно только сочетая покорность и независимость. Мужчина, вошедший в ее тело, — это была движущая сила Адониса, отраженная в золотистых глазах Афродиты. До тех пор пока он не пытался разрушить эту иллюзию, она была ему благодарна, и выражалась эта благодарность в ее ласковой покорности. Если бы вдобавок он смог увлечь ее остроумием или ученостью, тем было бы лучше; это было бы приятным сюрпризом. Но главное — чтобы он только не препятствовал ей отрешиться от него в божественный момент, в момент, когда она во власти дум о себе, как о Пеннорожденной[51]. Непристойность шутки или мима была всего лишь показом в форме сатировской драмы[52] разобщения и соединения плоти, которая открыто доходит до экстаза в трагическом общении. Вожделение становится чистым духом через возрождение в жертвенном козле.
   Ее решение искать счастья в Кар-Хадаште, хотя оно и окупилось в материальном отношении, изменило ее взгляды на жизнь. Теперь она направляла внимание посетителей на девушек, не желая участвовать в представлениях в какой-либо роли, исключая роль устроительницы увеселений. Ее потребность ясного мышления, а также склонность к рачительному ведению хозяйства немало способствовали тому, что она стала бояться давать волю чувствам, игре воображения. Но она не сознавала, что в ней жил страх до тех пор, пока Барак не оскорбил ее. После этого она несколько недель заставляла себя, несмотря на чрезвычайно сильное внутреннее сопротивление, принимать ухаживание троих посетителей, вместо того чтобы искусно направить их на Пардалиску или Клеобулу. И в результате это только усилило, а не уменьшило ее недовольство и сомнения; обеты, данные Деметре, не помогли.
   У дверей послышалась возня, и вошла Архилида с красным, мокрым от слез лицом и задранной до плеч туникой. За ее спиной показалась хихикающая Пардалиска.
   — Войдите обе! — сказала Дельфион резко. Эти домашние дрязги, которые прежде позабавили бы ее, теперь вызывали лишь раздражение; и чем больше она раздражалась, тем больше возникало дрязг. Пардалиска становилась сущим демоном; в этой девушке было чертовски много жизненных сил, которым можно было бы найти гораздо лучшее применение. Архилида глотала слезы; ее лицо распухло, глаза почти исчезли между вздувшимися щеками, покрытыми пятнами.
   — Это она во всем виновата! — крикнула Архилида, указывая пальцем на ухмыляющуюся Пардалиску. — Это она сделала меня беременной, а вовсе не мужчины! Она заколдовала меня! Я разорву ее на части!
   — Не надо так волноваться, дитя мое, — сказала Дельфион, стараясь сохранить спокойствие. — Ты право же могла бы еще некоторое время участвовать в зрелищах. Но я буду вызывать лишь одну из вас, а другая пусть отдыхает, сколько хочет. Я найду другую девушку на твое место.
   — А я не хочу, чтобы на мое место взяли другую девушку! — взвизгнула Архилида. — И я не могу работать больше! Уже заметно! Взгляни!
   — Пока еще совсем незаметно.
   — Нет, заметно, и это убьет меня. Раз она могла наколдовать мне ребенка, она может и заставить его убить меня, когда наступит время. Моя мать так умерла.
   — Ты хочешь сказать, что я заколдовала твою мать, — надменно произнесла Пардалиска, — а ведь я даже не знала о ее существовании.
   В ответ Архилида снова принялась рвать на себе одежду и бухнулась на пол.
   — Поднимается, как тесто, — рыдала она. — Мне приснилось прошлой ночью, что меня закрыли в печке. Пардалиска меня закрыла.
   — Разве я не умница? — глумилась Пардалиска. — В следующий раз ты скажешь, я виновата в том, что ты родилась со свиным рылом вместо носа.
   — Веди себя как следует, — сказала Пардалиске рассерженная Дельфион. — Зачем ты ее мучаешь?
   — А когда я вижу, что она кладет гвозди в мою постель, тогда я ее тоже мучаю? — Пардалиска выпрямилась и сложила руки за спиной. — Вот что она делала! Вомбакс говорит, что она просила его принести ей лягушку. Зачем, спрашивается, ей понадобилась лягушка? — заключила она с насмешливым торжеством.
   — И подумать только, что как-то раз я дала ей свое коралловое ожерелье, — стонала Архилида, скрипя зубами, — и свой лучший милетский амулет!
   Дельфион вздохнула. В конце концов ей все же придется отправиться на невольничий рынок, хотя уже одна мысль об этом внушала ей отвращение. Правда, самой ей не пришлось, когда ее продавали, проходить через все эти страшные унижения, она не стояла голая, с побеленными ногами[53] и с ярлыком на шее и покупатели и другие любопытные не щупали ее и не проверяли ее зубов. Ее поставили в особый сарай вместе с кучкой невольников высшего класса — красавиц рабынь и рабов, обученных медицине и инженерному делу. Но невольничий рынок остался в ее памяти как что-то зловещее, и она предпочитала держаться от него подальше.
   Хлопнув в ладоши, Дельфион призвала Клеобулу, ласковую девушку с кроткими карими глазами, казавшимися незрячими, и велела ей взять Архилиду на свое попечение.
   — Последи, чтобы ей дали к обеду жареной куропатки, — сказала Дельфион, вспомнив, что Архилида любит куропатку. Пардалиска медлила уходить, лениво вертясь на пятке; затем своей гибкой, вызывающей походкой подошла к Дельфион.
   — Я знаю одну девушку, она живет в переулке позади нашего дома, — сказала она, с самоуверенным видом усевшись возле Дельфион и обняв ее за плечи. — Я думаю, она подойдет. Ты так красива сегодня, честное слово! Ну разве Архилида не дурочка? Ты позволишь поцеловать тебя под ушком?
   — Что это за девушка? Ты думаешь, ее семья согласится? Я ее видела?
   — Это очень милая девушка, у нее есть брат, — они близнецы, представь себе! Их почти нельзя различить. Я спросила, чем они отличаются, а она сказала, что и сама не знает… Или что-то в этом роде. Не помню точно, что она сказала, только это было очень смешно, и мы обе хохотали так, что нам пришлось держать друг друга, чтобы не упасть, — вот почему она мне так нравится. Она моя большая поклонница. Она называет свою кошку Пардалиской вместо Облибобли — так, кажется, она ее раньше называла. Она и твоя большая поклонница, конечно.
   — Где же она меня видела?
   — На улице два-три раза. Она прошла мимо нас на углу, когда мы выходили в последний раз. У нее еще была капуста в руках.
   — Нет, я что-то не помню. Но все равно, можешь привести ее, если хочешь, и я посмотрю, если только ее мать согласна. Приведи и мать тоже.
   — Ее мать противная, — сказала Пардалиска, презрительно фыркнув. — Но я скажу ей, что она может прийти. — Она живо вскочила. — Я мигом вернусь. Дам только бедняжке помыть ноги. Разумеется, она пока еще ничего особенного собой не представляет. Но из нее можно кое-что сделать. Главное, у нее стройные ноги.
   Дельфион вздохнула и откинулась на подушки. Какое, все-таки облегчение, что не придется идти на невольничий рынок. Хотя Дельфион было всего двадцать четыре года, она вдруг почувствовала себя старой и как-то выбитой из колеи. А все эта Пардалиска. Дельфион приподнялась, намереваясь пойти посмотреться в зеркало, по снова легла, недовольная собой. Через несколько лет у нее будет достаточно денег, чтобы купить маленькое имение где-нибудь в Аттике или Арголиде. Она стала размышлять о своих планах, о юридических формальностях, о способах защиты от оскорблений, о том, как наладить новое хозяйство. Всякий раз, когда она думала о будущем, неожиданно возникали досадные препятствия; она не может успокоиться до тех пор, пока не обдумает заранее все возможные затруднения.
   За дверью раздался голос запыхавшейся Пардалиски. Она что-то быстро говорила, убеждая кого-то войти. Занавеси раздвинулись, и вошла Пардалиска, таща за руку девушку. Другую руку девушки держала почти лысая женщина, что-то бормотавшая себе под нос. У девушки были голубые глаза ливийки и правильные черты лица; она казалась испуганной и немного рассерженной.
   — Это Хоталат, — сказала Пардалиска, подталкивая девушку вперед. — Ей надо надушиться, разумеется; и ее серьги ужасны. — Затем, переходя с греческого на пунический: — Не бойся, Хоталат!
   Девушка подойдет, если она не глупа. Дельфион с усилием встала и приступила к переговорам. Ей было лень говорить на пуническом, который она не очень хорошо знала.
   — Ей придется научиться нашему языку, если я возьму ее. Она достаточно смышленая?
   — Конечно, — ответила Пардалиска. — Она уже знает несколько слов. Я научила ее. Поздоровайся с госпожой, Хоталат, — обратилась она к девушке на пуническом.
   — Хайре, о деспойна![54] — сказала девушка слабым, монотонным голосом.
   Пардалиска в восторге ударила себя по ляжке:
   — Ну-ка, повтори!
   Но Хоталат была не то слишком робка, не то слишком обижена. Зато ее мать разразилась тирадой, которую ни Дельфион, ни Пардалиска не могли понять.
   — Что она говорит? — спросила Пардалиска девушку.
   Хоталат ответила не сразу.
   — Деньги. Она хочет денег.
   Ее мать снова что-то яростно затараторила на своем непонятном языке, и Хоталат наконец перевела на пунический:
   — Деньги. Она хочет денег. И она объясняет, что это из-за воды в источнике, в Утике, у нее вылезли волосы.
   — Но я еще не решила, возьму ли девушку, — сказала Дельфион.
   — Возьми, возьми ее! — вскричала Пардалиска. — Гляди, какие у нее славные ушки и круглые колени! — Она приподняла тунику девушки. — У нее маленькая родинка здесь, на спине, но совсем бледная и похожая на козлиные рога. Ну разве это не замечательная примета? Право же, нельзя упускать такую чудесную примету. Она слишком хороша. — И Пардалиска нетерпеливо потрясла сжатыми кулачками и погладила Хоталат по лицу.
   — Сними с нее тунику, — сказала Дельфион.
   Пардалиска проворно взялась за дело, но ей помешала мать девушки; она отпустила руку дочери лишь после того, как договорилась о цене. Наконец Пардалиска отступила на шаг, любуясь своей подопечной.
   — Я ведь говорила, что она хороша, — заявила она, склонив голову набок.
   Да, девушка была хороша.
   — А она действительно хочет, чтобы ее купили? — спросила Дельфион.
   — Разумеется, хочет, — воскликнула Пардалиска с негодованием. — Ты думаешь, она сумасшедшая? Я ведь сказала тебе, что она моя подруга. Она ждет не дождется, чтобы ее купили?
   — А как отец?
   — Он умер, отравившись тухлой рыбой, — бойко ответила Пардалиска. — Уже давно. Уверяю тебя, Дельфион, голубушка, я все уже разузнала.
   — Пусть девушка сама скажет. — И Дельфион обратилась к Хоталат по-пунически: — Ты поняла? Ты хочешь, чтобы я тебя купила?
   Девушка энергично закивала.
   — Если только я могу взять с собой свою кошку.
   Договорились, что завтра сделку скрепят законным договором, где будет предусмотрен особый пункт, строго запрещающий матери являться в дом, после того как она получит деньги. Хоталат не хотела уходить. Она всхлипывала и цеплялась за косяк двери, но мать ни за что не желала отпустить ее руку, пока не будут уплачены деньги, и Хоталат пришлось отправиться на ночь домой.
   С этим покончено, — думала Дельфион, в то время как Пардалиска сжимала ее в объятиях и обещала за месяц сделать Хоталат презентабельной и пригодной к исполнению своих обязанностей.
   — Придумай для нее какое-нибудь эллинское имя, — сказала Дельфион. — Мы не можем называть наших девушек варварскими именами.
   Надо будет представить ее как девушку из Македонии. Дельфион уже придумала для нее подходящую одежду, украшения для волос, позы Афродиты, в роли которой она будет специализироваться.
   — Ее можно использовать и в ролях Ганимеда[55] в качестве твоего дублера, — проговорила Дельфион, сжав губы.
   — О, какая ты умница! — вскричала Пардалиска, обнимая ее.
 
 
   Хотя Дельфион почувствовала облегчение и даже приятное возбуждение, беспокойство вернулось; и вдруг она поняла его причину. Держа в одной руке зеркало и взяв другою гребень, частый с одной стороны и редкий с другой, она увидела на банке с нардом отпечаток своего пальца и внезапно ощутила, как ее тело холодеет от страха, словно охваченное порывом ледяного ветра. Случилось так, что в самой сущности абстрагированного ритуала возникло понятие личности, настойчиво утверждающей совершенно новое средоточие жизненного опыта. Несомненно, в какой-то период жизни Дельфион, как и в прошлом человека вообще, этот ритуал был самой могучей силой для нового осознания личности, свободы; но наступило время, когда внешние формы стали слишком тесны и превратились в препятствие для стихийного проявления личности и свободы. Требовались новые формы, а возможно, и старые формы, но видоизмененные, нужна была другая фаза развития; иначе внутренний круговорот жизни становится уничтожающим себя вихрем. Она не могла бы так продолжать.
   После этой ночи она стала видеть вещи яснее. Да, она снова соприкоснулась с действительностью во время обряда пробуждения Мелькарта. Поэтому она еще не совсем погибла, старые вехи направляли ее не только в пустыню. Постепенно приходящее к ней сознание того, что на ее жизнь воздействуют могучие силы, выражающиеся в жестах благословения, и страха, и обновления, было связано с памятью о Герсакконе. Что предлагал он ей? У нее было такое чувство, будто она предала его, уничтожила нечто драгоценное, проявила жестокую бесчувственность в обращении с ним. Не принес ли он ей нечто новое, еще неведомое вселенной, но уже возникающее в этот самый час в деяниях богов? А она в ответ предложила ему только затхлый хлам, старые уловки распутства, ритмы истощившейся поэзии.
   Она терзалась, падая в пропасть смирения и самоунижения, что было ей чуждо. Ей хотелось целовать его ноги, хотелось, чтобы ее топтали и надругались над нею в каком-то новом месте. У нее было ощущение бесконечной агонии и жертвенного подвига. На какое-то мгновение, когда она металась при тусклом мерцании светильника, вся в поту, кусая руки и чувствуя глубоко в груди гложущую боль, она вообразила себя умирающим богом — Адонисом с кровоточащей раной в боку, Аписом, распятым на Древе проклятия[56], Мелькартом, претерпевающим смертные муки в огне, Осирисом, растерзанным в клочья. И вдруг пришел покой, голуби взлетели из глубины глубин ее существа, вспыхнул благодатный свет — и она погрузилась в сон.

6

   Слухи о том, что Ганнибал вызвал на суд Балишпота, казначея, распространились еще накануне празднования воскресения Мелькарта; утихнув на время, толки об этом оживились, едва окончилось празднество. Ощущение неминуемой схватки усиливалось самим ритуалом празднества, в котором было все: смерть и воскресение, сон и пробуждение юного бога-героя Мелькарта, избавителя от злых чудовищ, странника, проникающего в неведомое в поисках новых источников жизни.
   Весенние костры, вливая силы в землю, воодушевляли сердца людей, вселяли мужество и надежду. Ритуальные единоборства на равнине вокруг озера подготовили почву для ожесточенных социальных битв: две команды молодых девушек боролись и фехтовали палками, пока-одна команда не сдалась и девушки не бросились врассыпную. Пляски и любовные объятия в зеленых кущах обещали гармонию по окончании борьбы. Город выжидал.
   Ганнибал, заседавший в судейской коллегии шофетов перед зданием Сената, вторично послал Балишпоту вызов. На этот раз Балишпот прислал письмо, в котором просил извинить его: он, мол, слишком занят, чтобы уделять внимание всяким пустякам. Ганнибал перешел к слушанию других дел, а на следующее утро послал к Балишпоту в третий раз. Балишпот ответил, что у него важное свидание с цирюльником. При огромном стечении народа, заполнившего всю Площадь Собрания, Ганнибал поднялся со своего места, сорвал пурпуровую кайму с мантии и объявил, что правосудию нанесено оскорбление.
   — Пока это пятно не будет смыто, город останется оскверненным! — воскликнул он звонким голосом. — Арестовать осквернителя города!
   Служители коллегии шофета, взяв в подмогу ветеранов последней армии Ганнибала, направились в дом, где находился Балишпот. Подняв эмблему шофета, они вошли и объявили Балишпоту, что он арестован. Его отвели на Площадь Собрания. Невзирая на страшную давку, толпа расступилась, образовав проход; Балишпот и его охрана проследовали к трибуналу, где, склонив голову, сидел Ганнибал.