— Я встречусь с тобой в полдень у храма Деметры, — сказала Дельфион.
   Он взял ее за плечи и глубоко заглянул в глаза, проверяя ее. После этого он успокоился. Он знал, что она придет. Отстранив ее немного от себя, он прижался лицом к ее лицу. Его суровый и страстный поцелуй заставил ее дрогнуть, задохнуться от полного счастья.
 
 
   Вернувшись домой, Дельфион сразу созвала своих девушек, сказала им, что уезжает на неделю к друзьям, и назначила Пардалиску и Клеобулу ведать всеми делами по дому. Заодно она решила собрать несколько платьев и туалетных принадлежностей, чтобы взять с собой, и поднялась в свою комнату. Вскоре к ней зашел Хармид.
   — Я слышал от девушек, что мы лишимся тебя на неделю или больше?
   — Да, — ответила Дельфион, продолжая укладываться.
   — Как печально для нас! Но я рад, что захватил тебя. Можно мне сказать тебе несколько слов наедине?
   — Конечно!
   Дельфион кивнула помогавшей ей девушке. Та вышла, и Хармид плотно прикрыл за нею дверь.
   — Когда человека постиг такой удар, какой обрушился на меня, такое жестокое открытие подлости и полной развращенности мира, — сказал он, снова впадая в роль нищего старика, — он более не считает себя вправе рисковать. Самое тяжелое в моих переживаниях то, что они лишили меня веры в собратьев, заставили мыслить на языке этого чудовищного извратителя всех ценностей — золота…
   Собрав все свое терпение, Дельфион ждала, когда он доберется до сути дела, и продолжала укладывать вещи.
   — Конечно.
   — Я знаю, что мои замечания не стоят того, чтобы их слушали, хотя они исходят из глубины моего кровоточащего сердца, — продолжал Хармид с большим удовлетворением. — Я всего только бедный, старый, дряхлый эстет, разорившийся из-за доброты своей души. Даже Главков против меня… Ну ладно, не буду тебе надоедать рассказами о своих бедах. У меня к тебе маленькая просьба, но для меня это дело не маленькое. Как тебе известно, я лишился всех своих предметов искусства, составлявших прежде мою коллекцию на родине, — коллекцию, возбуждавшую зависть и алчность многих куда более знаменитых любителей искусства, чем я. Теперь все потеряно, расхищено, растеклось по рукам этих свиней римлян. Так вот, как я уже говорил, от всех этих предметов у меня осталось всего несколько, случайно оказавшихся со мной благодаря тем чувствам, которые меня с ними связывают.
   Хармид вытащил из кармана три вещички: перстень со скарабеем и два гравированных овала из ляпис-лазури.
   — Они принадлежали моей матери. Будь так добра, спрячь их. У тебя, несомненно, есть где-нибудь тайное местечко, где ты хранишь свои ценности.
   — Разумеется, — сказала Дельфион. Она взяла вещички и, так как торопилась, попросила его: — Помоги мне.
   Дельфион держала свои драгоценности в шкатулке из кедра, спрятанной в верхней части стены над ее кроватью, в углублении за балкой. Обычно она принимала все меры предосторожности, когда снимала шкатулку: запирала дверь на замок, чтобы никто не вошел, а затем пододвигала к стене сундук и ставила на него табурет.
   — Принеси тот столик. Он выдержит мой вес. — Она бросила на столик старое платье. Хармид подал ей руку, помог взобраться на столик и поддерживал ее, пока она, стоя на цыпочках, дотянулась до шкатулки. Ей удалось приподнять немного крышку и бросить внутрь перстень и камни; затем она спрыгнула на пол.
   — А теперь поставь столик на место. Брось это платье на пол. Я не то что не доверяю девушкам, но лучше не вводить их в соблазн.
   — Ты благоразумна не по возрасту, — пробормотал Хармид. — Поражаюсь твоей житейской мудрости. Ах, если бы у меня было ее хоть немного, я теперь не был бы всеми презираемым нахлебником, бродячим рассказчиком избитых анекдотов. Но это неважно. Ты сняла бремя с моего сердца. Теперь я знаю, что по крайней мере эти единственные реликвии более счастливой жизни в безопасности от все оскверняющего мира. — Слезы блеснули на его все еще красивых ресницах. — Можно старику поцеловать тебя, мое любимое дитя? В знак глубокой благодарности! — Он целомудренно поцеловал ее в лоб и в губы. — Мне как-то стало легче на душе. Мир, может быть, не так уж низок. Помни всегда, мое очаровательное дитя, что ты скрасила последние часы несчастного, но не вовсе недостойного человека…
   Дельфион кончила собирать свои вещи.
   — Я рада, что сослужила тебе службу. Проси Клеобулу обо всем, что захочешь. Не стесняйся и ни в чем не ограничивай себя и Главкона… Я вернусь через неделю.
   Она окинула комнату прощальным взглядом. Все казалось ей нереальным. И в то же время трезвая, деловая сторона ее натуры безошибочно подсказала ей, как Пардалиска сумеет воспользоваться ее отсутствием.
   — Присматривай за Пардалиской, — сказала она Хармиду напоследок и сошла вниз.

7

   Герсаккон снова почувствовал выросшую между ним и Динархом преграду. В общении между ними слова потеряли силу и не вызывали ответного отклика. Жизнь Герсаккона опять стала блужданием в потемках. Однако его вера, что это больше, чем слепое повторение пережитого, не ослабела; он просто винил себя в том, что ему не удавалось понять сущность бытия. По временам он поднимался над своими терзаниями и начинал воспринимать город как единое целое, как поток темной и сверкающей мощи, в котором полные глубокого смысла перемены были созвучны именам богов. Я стремлюсь к Логосу[73], — решил он.
   Герсаккон совсем не считал, что политическая борьба отображена и сосредоточена в Ганнибале безотносительно к его собственным духовным и религиозным сомнениям, однако он знал, что не мог бы принять участие в борьбе только из-за возникновения обыденных конфликтов. Он считал борьбу необходимым и все же несовершенным средством. Несовершенным не потому, что она была не закончена, но потому, что ей не хватало одного главного условия. Какого? Этот-то вопрос и мучил его. Был ли это только упущенный стратегический момент, не постигнутая социальная перспектива? Или это был орган, не развитый до состояния активного действия? (Но если так, почему это меня терзает?) Дитя во чреве матери имеет зачатки глаз, но не обладает зрением и не страдает от этого, движимое всей своей волей, всем существом к тому мигу решающего изменения, когда глаза станут видеть. Или это были лишь его собственные неуравновешенность и несовершенство?
   Как только он доходил до этого тупика, куда заводили его общие вопросы, он обнаруживал, что отброшен назад, к своим личным проблемам. Перед ним возникал образ Дельфион, в ее глазах то таилась злорадная измена, то была глубокая страсть. Внезапно вернулась давняя мысль: я должен узнать зло, чтобы преодолеть его; я должен умереть, чтобы возродиться. Чары стали более могучими, и он сознавал, что в душе призывает все образы жестокости и насилия. Он посещал храмы и наблюдал жертвоприношения. Холодный ужас, требующий мужества, чтобы увидеть и познать все, чередовался с судорожным признанием поражения, в котором знать — означало страдать. В сменяющихся образах он видел себя одновременно жрецом и жертвой, убийцей и убиенным, ножом и агнцем. Чувство беспощадной жестокости вздымалось в нем как доля чувства бесконечной жалости. Он не мог отделить одно от другого, и как двуединое это было для него действительностью. Жертва разрезала надвое и воссоединила вселенную.
   Некоторое время он думал стать жрецом, чтобы самому иметь в руках жертвенный нож. Может быть, таким путем обретет он мир. Его сновидения наполнились кошмарами льющейся потоками крови, бесконечных преследований, объятий, переходивших в смертельную схватку. Однажды вечером он столкнулся в темном проходе своего дома с одной из молодых рабынь. Она прижалась к стене. Он увидел страх в ее глазах. На него напало слепое безумие, и он обеими руками схватил ее за горло. Девушка не вскрикнула, и, может быть, это спасло его. Казалось, он стоял бесконечно долго, сжимая большими пальцами ее горло, не в силах отпустить ее; вся его воля растворилась в усилии не нажать сильнее. Возможно, это продолжалось всего несколько секунд. Он отпустил ее и пошел дальше. Его сновидения стали еще более страшными. Он знал теперь, почему боялся объятий Дельфион.
   Внезапно вся его ненависть обратилась против Барака. Он почувствовал, что Барак — это и есть преграда на его пути. Злые голоса нашептывали ему, что испытание его смирения заключается в его подчинении животному импульсу убийства, который правит человеческим обществом. Он видел, что это общество не что иное, как организация для убийства, и, чтобы избежать хаоса, оно ловко отводило и направляло страсть к убийству в определенные, общепризнанные каналы. Таким образом люди были в состоянии спасаться от правды о своем мире. Они убивали, они покоряли нежные тела женщин, чтобы совершать над ними насилие, они проливали кровь невинных, зверей и птиц, которыми они пресыщали свои грешные тела, и сжигали мозг безумием. Принесение в жертву животного стало главным отображением человеческой жизни, ибо только в этом заключалась истина.
   Таким образом для заурядных людей смогла восторжествовать ложь. Исполненные злой воли к удовлетворению алчности и отстаиванию своих притязаний, они могли убивать, насиловать и жить в роскоши, насыщаясь кровью зарезанных ими невинных. Но для Герсаккона завеса была сорвана. Он не мог создать взаимосвязь, как это делали другие, однако острая тоска по миру, томившая его день и ночь, как будто требовала, чтобы он воссоздал распадающуюся связь или умер. Но как он мог воссоздать ее теперь, когда завеса спала? Единственно только, шептали ему голоса, убийством. Тогда он будет как все другие люди и в душе его будет мир.

8

   Он стоял спиной к ней; он не знал, какой дорогой она придет. Ей нравилась широкая мощь его спины. Он не замечал, что она тут, пока она не толкнула его тихонько. Он обернулся и сошел со ступеней храма, где ожидал ее, глядя поверх голов прохожих. Она дала монету мальчику, несшему ее сумку, и Диний — это было его имя — легко поднял сумку, и его восторженная улыбка превратила суровое спокойствие его лица в пылкую нежность. Они направились к ближайшим городским воротам, наняли там коляску и поехали к Южному озеру. Они почти не разговаривали. Слова были излишни, и это тоже делало ее счастливой. Так мало нужно слов, чтобы понять друг друга; и его сдержанное «ты мне нравишься» трогало сердце сильнее, чем самое горячее признание.
   У причала было много лодок, сдававшихся напрокат, и Диний сам захотел грести. Дельфион стояла на берегу, наслаждаясь ветром, солнечным светом, шорохом воды в камышах. Поодаль виднелись роскошные загородные виллы Тэнии с прекрасными садами, спускающимися к берегу озера, голубятни, статуи, домики лодочников и пристани вдоль всего берега. Перед нею расстилалась бескрайняя гладь озера, усеянная увеселительными судами и рыбачьими лодками. Она почувствовала вдруг отвращение к затворнической жизни, какую до сих пор вела; теперь она хотела, чтобы ее жизнь ничто не стесняло, она жаждала безграничных просторов света и воды.
   — Пойдем! — позвал ее Диний. Он получил лодку, оставил залог и навел справки о сдаваемых внаем летних домиках. Бросив сумку в лодку, он обнял Дельфион за талию, осторожно приподняв, перенес ее в лодку, к восхищению лодочников, и сел на весла. Лодочники проводили их веселыми прощальными криками.
   Она сидела на носу, держа руку в воде, а Диний умело работал веслами. Приятно было смотреть, как с ритмичной легкостью раскачивалось его тело — назад, а затем снова вперед, к ней. Да, он всего только несколько раз поцеловал ее, а ей казалось, словно она принадлежит ему давным-давно. Он называл ей различных водяных птиц, выпархивавших из тростников, и каждое название казалось новым знаком земли, новым выражением ее восхищения богатством вселенной. Все это было и раньше, но раньше она жила как в тюрьме и ее интересы были другие. Она едва могла вспомнить, что прежде являлось движущей силой ее жизни. Но что бы это ни было, теперь только настоящее имеет для нее значение. Она зачерпнула рукой воды, словно желая завладеть всеми столь изменчиво-яркими ее оттенками, ее переливами и журчанием. И не было грусти утраты, когда вода убегала между ее пальцами. Кругом было очень тихо; здесь всегда будет тихо. Единственно важным теперь было сохранить эту свободную связь между своим телом и далекими горизонтами света и воды.
   Диний выгреб далеко на середину озера, где они могли бы почувствовать себя совсем наедине — только светлая водная ширь вокруг. Он на минуту перестал грести и потянулся к ней, а она к нему. Лишь губы их соприкасались. Так они сидели, слившись в поцелуе, рот ко рту. Ей показалось, словно это их свадебный обряд; он женится на ней среди ветра, воды и света, вдали от всех, в слегка покачивающейся лодке. Снова на нее снизошел покой оттого, что не надо было ничего говорить и объяснять.
   Она откинулась назад, и он снова взялся за весла. Обогнув густые заросли камыша, он повел лодку к берегу. Как говорили лодочники, здесь в деревне жил торговец, сдававший внаем летние домики.
   — Ты умеешь плавать? — спросил Диний, привязывая лодку.
   Дельфион отрицательно покачала головой.
   — Тогда выходи! — Он поднял ее и поставил на мостик. — Жди меня на берегу, дорогая.
   Махнув ей рукой, он быстро зашагал по дороге, а Дельфион пошла вдоль берега. С правой стороны виднелись три домика. Она надеялась, что один из них, с башенкой, не сдан; он как будто пустовал. Она разглядела в саду кусты роз. Какая-то водяная птица, безусловно не из тех, которые называл ей Диний, выплыла из-за камышей, глянула на нее и взлетела в воздух. Дельфион нарвала полевых цветов. Вскоре появился Диний.
   — Я нашел этого плута! — воскликнул он. — Сейчас он придет.
   Диний обнял ее; они сидели на мостике причала и болтали ногами, ожидая хозяина. Наконец тот появился, громыхая связкой огромных ключей. К радости Дельфион, домик с башенкой был свободен, и Диний, поторговавшись, снял его. В домике было две комнаты — одна внизу, другая наверху — и башенка, почти пришедшая в ветхость. Получив деньги, хозяин стал рассказывать длинную и мрачную историю о прежнем жильце, который как-то раз устроил в доме пирушку, полез на башенку, чтобы полюбоваться полночным видом, и сломал себе шею. Комнаты были скудно обставлены и хранили следы частых попоек. На заднем дворе был маленький очаг.
   Когда от хозяина удалось отделаться, Дельфион спросила с беспокойством:
   — А что же мы будем есть?
   — Я купил еду и вино в деревне, — ответил Диний. — Женщина скоро принесет все. — Они помолчали, а потом он взял ее за подбородок и сказал: — Я думаю, мы достаточно долго ждали, а?
   В ответ она лишь положила руку ему на плечо и, нагнувшись, принялась развязывать ремешки сандалий.
   — Я хочу обмыть ноги в озере, — улыбнулась она.
   Но он не мог больше ждать.

9

   Барак получил бы огромное удовольствие от путешествия, если бы поехал на полгода раньше. В то время он испытал большое разочарование, оттого что поездка в Гадир была отложена на неопределенный срок; ему всегда хотелось увидеть греческие города в Сицилии, и прежде всего Сиракузы. Даже в нынешнем состоянии его духа бывали минуты, когда он в разъездах, беседах и делах забывал обо всем. Он не упускал случая изучать искусство кораблевождения, разговаривал с моряками и знал теперь о канатах, парусах, якорях, пробоинах в судах и о морских чудовищах столько же, сколько знали они. Он узнал многое о предсказании погоды, об опасностях, таящихся в море, если, например, свистеть или бросить за борт свои отрезанные волосы. Он даже научился вести судно по Полярной звезде и обсуждал рыночные цены со своими спутниками — купцами. Он играл в бабки и в кости и часто стал выигрывать, после того как вывел на чистую воду хитрого торговца бронзовыми изделиями из Тарента. Но ничто не могло спасти его от периодических приступов отчаянной ревности, когда он представлял себе Дельфион изменяющей ему с молодыми патрициями, у которых не было цербера в образе старого отца. «Беда с женщинами та, — поведал ему как-то ловкач из Тарента, рассказывая одну из своих бесчисленных историй о том, как женщины умирали от любви к нему, — что если они верны, то не могут как следует воспламенить мужчину, а от тех, кто это может, разумеется, нельзя ожидать верности, лишь только повернешься к ним спиной». Это ужасно, но это так, — подумал Барак и с трудом подавил готовый вырваться у него стон. «Другая беда заключается в том, — продолжал всезнайка из Тарента, — что мужчина всячески старается сделать из своей возлюбленной виртуоза любви, и чем больше он в этом преуспевает, тем более может быть уверен в ее измене». Барак не мог его больше слушать. Он ушел на нос корабля и, чтобы забыться, стал себя гипнотизировать, кивая головой в такт качающейся вверх и вниз палубе. Забывшись, он запутался в каких-то снастях и едва не свалился за борт.
   В Сиракузах было то же самое. Мгновение приятного возбуждения, свободы от мучительных страхов и их неизменное возвращение.
   Сиракузы имели две гавани, как и Кар-Хадашт. Город был расположен на полуострове и застроен прочными каменными домами. Барак стремился изучить способы кирпичной кладки, применявшиеся в Сиракузах, и выяснить, более ли они совершенны, чем те, которые практиковались на его родине. Но все, что осталось в его памяти об этой исследовательской экспедиции в Сиракузах, были плавающая в водоеме Аретузы рыба и отражение в воде желтоволосой девушки, напомнившей ему Дельфион и заставившей сильнее забиться его сердце. Все же Сиракузы произвели на него сильное впечатление. Городу была присуща какая-то устойчивость; казалось, он возник на основе более слаженной общественной жизни, чем Кар-Хадашт. Тем не менее, — думал Барак, — наследие Сиракуз не имеет особенно большой ценности, а в Кар-Хадаште остались источники молодости, которые могут дать поразительные плоды.
   Барак восхищался дверьми храма Афины из золота и слоновой кости, внутри храма он с удовольствием созерцал стенную живопись, хотя некоторые батальные картины вызвали у него раздражение. Он бродил по городу, глазея на храмы и укрепления, поднимался на холмы, чтобы любоваться панорамой, и не переставая считал по пальцам дни, остающиеся до отплытия домой. Данное ему поручение было несложно. Он должен был разыскать виллу важного римского купца и, удостоверившись, что разговаривает с самим купцом, передать пакет, который Озмилк повесил ему на шею и запечатал собственной рукой. Римлянин принял Барака очень любезно, но он дурно говорил по-гречески, и беседа не клеилась. Однако он казался весьма расположенным к Озмилку и «добрым гражданам» Кар-Хадашта, то есть к противникам Ганнибала, и, подчеркивая каждое слово, просил Барака передать отцу, чтобы тот не унывал. Барак предполагал, что в пакете был крупный вексель, а также несколько драгоценных камней. Относительно камней он не сомневался, так как тщательно прощупал пакет. Однако осторожный римлянин так и не открыл его в присутствии гостя.
   Барак был приглашен на обед, и за трапезой все много говорили, много пили и уединялись с уступчивыми флейтистками. Но они большей частью говорили по-латыни, и поэтому Барак чувствовал себя стесненно. Ему казалось, что если он позволит себе что-нибудь с одной из флейтисток, Дельфион сразу же об этом узнает и он потеряет последнюю надежду.
   Наконец наступил день отплытия. С гнетущим чувством пустоты и безразличия Барак смотрел, как на северо-западе исчезают из виду очертания города. Вначале сознание того, что корабль с каждым часом сокращает расстояние между ним и Дельфион, давало ему какое-то утешение. А через некоторое время мысль, что он все приближается к ней, делала разлуку еще более невыносимой, и ему казалось, что судно движется нестерпимо медленно. Налетел шквал, и Барак решил, что настал его последний час. Он принес клятвы Танит и написал эти клятвы на клочке бумаги, чтобы быть уверенным, что богиня их услышит. После этого, вконец измученный морской болезнью, он уже не обращал внимания на происходящее вокруг и о последних днях путешествия не помнил ничего, кроме того, что его тошнило и он испытывал страшную слабость.
   Ему стало лучше, когда на горизонте появилась земля, и он был готов поверить в любое доброе предзнаменование. Он еще раз взглянул на бумажку с написанными на ней клятвами, чтобы богиня знала: он о них не забыл. У него появилась надежда, что с Дельфион все будет хорошо, и он даже стал сожалеть, что так плохо использовал возможности веселого времяпрепровождения в Сиракузах. У него было там несколько приглашений, от которых он отказался, и он почти ничего не узнал о применяемых в этом городе методах производства. Теперь Барак старался наверстать потерянное время: он обсуждал проблемы мировой торговли зерном с купцом из Византии, направлявшимся в Лизос, на Атлантическом побережье; а также с одним фракийцем, видимо чрезвычайно интересовавшимся золотом. Фракиец был весьма сдержан на язык, невзирая на все попытки Барака вызвать его на откровенный разговор.
   Когда корабль приблизился в портовым укреплениям Кар-Хадашта, у Барака поднялось настроение. Он стал строить планы, как бы сразу же, не заезжая домой, отправиться к Дельфион. Только заглянуть к Дельфион на несколько минут — это принесет ему успокоение, и не беда, если и придется вести себя благоразумно и отложить любовное свидание на завтра. Ему даже взбрела в голову сумасшедшая идея, что Дельфион узнала о прибытии корабля и будет встречать его на пристани.
   Сердце у него упало, когда он увидел на пристани не Дельфион, а Магарсана, домоправителя, ожидающего прибытия корабля.
   — Последние три дня я приходил сюда каждое утро, — пояснил Магарсан. — Господин твой отец с нетерпением ждет тебя.
   Барак что-то пробормотал о том, что ему сначала необходимо повидать старого друга, всего лишь на несколько минут, но Магарсан не стал его слушать.
   — Господин твой отец желает видеть тебя немедленно!
   Барак не успел больше ничего придумать; его втолкнули в коляску, и она загромыхала по дороге к дому.
   Отец оказал ему необычайную, но не оцененную сыном честь, выйдя навстречу к самому порогу, чтобы приветствовать его. Он схватил сына за руку и ввел его в дом.
   — Сначала о письме, Ты вручил его? Что тебе велели передать мне?
   Барак, запинаясь, передал ему слова римлянина, и Озмилк некоторое время что-то соображал, выискивая в них какой-то скрытый предательский смысл. Он велел Бараку повторить слова римлянина и в конце концов решил, что все в порядке.
   — Ты хорошо себя показал, мой сын, — сказал он не без гордости.
   Бараку приятна была похвала отца, и он осмелился промолвить:
   — Во время плавания мы попали в шторм. Позволь мне сходить в бани и отдохнуть.
   — Завтра! — твердо сказал Озмилк. Он передал Барака Магарсану, который препроводил его наверх, в спальню, где уже были разложены его праздничные одежды. Молодой раб помог ему переодеться; вскоре снова появился Магарсан и повел его вниз. Барак чувствовал себя словно пленник. Однако ни слова не было сказано о Дельфион или о долгах, сделанных им в лавках ювелиров и золотых дел мастеров. Озмилк и его жена ждали в приемном зале, облаченные в богато вышитые одежды, на голове у Озмилка был конический головной убор, который он надевал только по праздникам. Барак стал позади родителей, а Магарсан позади него, и так, в сопровождении десятка рабов, они вышли из дому. Барак был слишком подавлен, чтобы о чем-либо спрашивать даже у Магарсана. Он сел во вторую коляску с Магарсаном и мрачно стал смотреть в окно. Какое бы это могло быть празднество? Его терзал страх, как бы Дельфион не узнала о его прибытии и не подумала, что если он к ней сразу не явился, значит, он ее забыл. Барак представил в своем воображении печальную картину: до сегодняшнего дня Дельфион не подпускала к себе какого-то настойчивого поклонника, но теперь, узнав, что Барак приехал домой и не повидал ее, она со злости отдается другому.
   Коляски катили по одной из главных дорог Магары, среди великолепных садов, разделенных вечнозелеными изгородями или каменными стенами и орошаемых каналами. Вдруг коляски остановились.
   — Где мы? — спросил Барак.
   — У дома Бостара, — ответил Магарсан.
   Выйдя из коляски, Барак увидел Бостара, его жену и дочь, которые вышли встретить семью Озмилка. Бостар был одним из богачей Кар-Хадашта. У него были капиталовложения в испанские серебряные рудники и торговый флот, хотя сам он теперь в значительной степени отошел от дел. К удивлению Барака, жена и дочь Бостара, очень толстая девочка лет одиннадцати, сели в его коляску, и к ним присоединилась также его мать. Магарсан пересел в первую коляску.
   Тут только Барак заметил, что в первой коляске находится маленькая девочка лет трех; но была ли она там все время или ее только теперь туда посадили, он понятия не имел. Он учтиво вызвался уступить свое место женщинам, но ему ведено было остаться, а дочку Бостара, которую звали Элишат, посадили рядом с ним. Она застенчиво ему улыбнулась.
   Коляски снова двинулись в путь. Барак был так изумлен поведением Элишат, что не мог даже думать о Дельфион. Девочка прижималась к нему, хотя ее мать сидела напротив, а когда он отодвинулся, насколько мог, в угол коляски, Элишат снова к нему прильнула.