Несмотря на свое замешательство, Барак был убежден, что он один знает, как взяться за разрешение экономических проблем Кар-Хадашта. Его бунтарские планы не давали ему покоя. У него не было никого, кому он мог довериться, и он уповал на то, что Ганнибал начнет наступление против олигархии и сломит могущество Сотни. Если будет произведена необходимая чистка, то, несомненно, наступит время людей с идеями. Когда ему приходилось присутствовать при политических спорах, его так и подмывало вмешаться и защищать Ганнибала; но осторожность и сомнения вынуждали его молчать. Внезапно овладевший им скептицизм заставлял его критически относиться к любым идеям, кроме его собственных. Ганнибал, наверно, один из тех стариков, которые хотят все захватить в свои руки, — больше ничего. Никому нельзя доверять.
   Однажды вечером он проезжал верхом через Магару, возвращаясь после осмотра имения, которым интересовался Озмилк. Поровнявшись с домам, принадлежавшим Ганнону, политическому главарю антибаркидов, Барак услышал стук молотков, взрывы грубого смеха и пронзительные вопли. Барак остановил лошадь и увидел, что за оградой сада Ганнона медленно поднимаются вверх два деревянных столба с распятыми на них рабами. Один столб был плохо укреплен и завалился набок. Распятый на нем человек издал ужасающий крик, а когда столб снова подняли, Барак увидел, что он мертв. Этот несчастный оказался счастливее своего собрата, в котором все еще теплилась жизнь. Бараку были видны крупные капли пота на щетине над верхней губой и зеленовато-серая бледность напряженного лица, искаженного предсмертной судорогой.
   Он поехал дальше, оставив позади два столба, торчащие посреди гранатовых деревьев фруктового сада Ганнона. Рабы становились непокорными в такие беспокойные времена. А хозяева были напуганы и становились более подозрительными. Неделю назад три раба умертвили своего господина на одной вилле в Тении, держа его голову в наполненной водой ванне. Неудивительно, что после этого события каждый замечал странное выражение в глазах своих рабов.
   Продолжая свой путь через город, Барак повернул на север и вскоре оказался на улице, где находился дом Дельфион. И прежде он не однажды проезжал мимо ее дверей, но никогда ее не встречал. Он никогда не задумывался над тем, что стал бы делать, столкнувшись с нею. Так и на сей раз — почти не думая о ней, он по привычке сделал крюк и направился этой дорогой домой. Барак был расстроен, но все еще надеялся, что ему в конце концов удастся убедить отца благосклонно принять его планы. Он заметил Дельфион лишь когда оказался рядом с нею. Она была в плаще из тонкой шерстяной ткани, голову ее покрывал капюшон; позади шла одна из ее девушек, молодое существо с оливковой кожей, большим ртом и кошачьими глазами. Барак увидел девушку раньше, чем Дельфион, и злорадно улыбающееся кошачье личико вызвало у него смутное воспоминание; потом он узнал Дельфион и неловко соскочил с лошади.
   Дельфион вздрогнула и быстро подняла правую руку, как бы защищаясь от удара, затем откинула капюшон. Барак остановился, и мгновение она глядела на него. Ей было досадно, что у нее вырвался этот испуганный жест. Тем, что он заставил ее так глупо вести себя, Барак вызвал в ней еще большую неприязнь, чем даже своим поведением в ее доме. Поэтому она бросила на него ледяной взгляд и прошла мимо. Девушка-кошечка слегка склонила головку и показала Бараку язык, с вызывающим видом проследовав за своей хозяйкой. Когда Барак поглядел вслед удаляющейся паре, девушка сложила руки за спиной и одной рукой сделала ему пригласительный знак.
   Барак остолбенел. Он был так изумлен неожиданной встречей, что даже не успел напустить на себя достойно-безразличный вид. Он хотел поздороваться с Дельфион, взять примирительный тон, улыбнуться и попросить вновь допустить его в круг ее друзей. В нем в эту минуту не было влечения к ней; ему только хотелось возместить свою неудачу и получить возможность показать, что он ровня просвещенному эллинскому обществу Дельфион. Но то, что она так холодно отвергла его намерения и, как ему казалось, не обратила внимания на его исключительную любезность, вызвало в нем бешеную ненависть. Дельфион олицетворяла собою в ту минуту всю его оскорбленную самоуверенность, задушенные жизненные силы; и он чувствовал, что задохнется от злобы, если не сможет отплатить ей соответствующим образом.
   — Милостыню во имя самой Танит… — затянул нищий со скрюченной рукой, преградивший ему путь; Барак вскочил в свое красиво расшитое седло и молча вонзил шпоры в бока коня. Нищий с воплем откатился к стене, сжимая ногу здоровой рукой.

2

   От богатых и до рабов все в Кар-Хадаште ожидали драматических перемен, которые — все были в этом уверены — не преминут произойти в момент, когда Ганнибал вступит в должность. Людей волновали разные чувства — от восторга до ненависти, — однако никто не сомневался в том, что будет свидетелем необыкновенных событий. Но ничего такого не произошло.
   — Сначала надо осмотреться, — сказал Ганнибал Карталону, предложившему внести на утверждение Народного собрания новые законы, тщательно разработанные им с использованием всех перлов красноречия греческого права. Ганнибал занимался текущими делами — спокойно и основательно проверял деятельность различных государственных учреждений и их методы работы, а также рассматривал те жалобы граждан, которые почему-либо привлекли его внимание. Советы Пяти, оправившись от полученного на выборах первого удара, всячески ставили ему палки в колеса. Стоило Ганнибалу затребовать какой-нибудь документ, как ему отвечали, что он либо затерян, либо уничтожен, либо никогда не существовал; какое бы дело ни захотел он расследовать, ему отвечали, что этим делом занимался чиновник, который недавно скончался. Если шофет не верит, он может пойти на кладбище и посмотреть воздвигнутый на могиле чиновника надгробный камень. Как отвечать на вопросы, если единственного человека, который что-либо знал об этом деле, теперь уже нет в живых? В довершение всего оказалось, что за последний год было несколько пожаров и ограблений, в результате чего исчезли почти все важные документы и счета; только этим должностные лица объясняли полную невозможность представить желательные шофету сведения. Каждое должностное лицо, от великих мужей из Советов Пяти до мелкого таможенного инспектора, делало все от него зависящее, чтобы препятствовать и мешать начатым Ганнибалом расследованиям.
   У них были для этого основания. Но несмотря на саботаж, Ганнибал стал проникать во все части системы управления. Он подозревал, что обнаружит коррупцию и, как следствие этого, полную непригодность всей системы управления, но он никак не думал, что государственный аппарат до такой степени превращен в орудие власти и обогащения правящих семей. Он, так же как и его отец, был очень мало связан с внутренними делами Кар-Хадашта, его общение с правителями города ограничивалось почти исключительно вопросами, касающимися внешней политики. А теперь ему стало ясно, что коррупция разъела весь государственный аппарат снизу доверху. Главкон целью Сотни было сохранение господства правящих семей и обеспечение такого порядка, при котором все налоги и подати ложились бы на плечи мелких торговцев, промышленников, земледельцев и ремесленников. Для того чтобы создать столь выгодное положение правящим семьям, требовалась обширная сеть государственных агентов и должностных лиц; и все они были крепко спаяны, ибо каждому предоставлялись широкие возможности для хищений и взяток. Эта система, очевидно, была постепенно усовершенствована в течение последних столетий, со времени создания Совета Ста четырех.
   Вот почему этот Совет должен быть уничтожен. Ганнибал сразу принял это решение. Труднее было найти правильную исходную позицию для атаки, подходящий момент для ее начала. Он не обсуждал этого вопроса с Карталоном, который разом потерял бы голову и начал бы с того, чем, по убеждению Ганнибала, следовало кончать. Начать с призыва к народу, принять закон о лишении Совета Ста четырех полномочий означало бы сыграть на руку богатым; они подняли бы обычный крик: «Остерегайтесь злоумышленного тирана!» Нужно было поступить иначе: осторожно маневрировать, довести общественное мнение до крайней степени накала, вызвать взрыв негодования против Совета. Тогда тактика богатых провалится и закон о лишении Совета полномочий представится необходимым ввиду создавшегося положения.
   Чиновник казначейства Балишпот, патриций, использовавший свой пост для того, чтобы на следующий год пройти в Сотню, был одним из самых отъявленных саботажников. «Проведи специальную проверку его счетов, — приказал Ганнибал вольноотпущеннику Келбилиму, исполнявшему теперь обязанности его домоправителя и секретаря. — Не сомневаюсь, что откроются упущения и разные злоупотребления». Через несколько дней Келбилим, в ведении которого находились писцы шофета, доложил, что Балишпот не только был преступно небрежен в контролировании работы сборщиков податей, подчиненных его ведомству, но и, несомненно, присваивал себе немалую часть налоговых поступлений, предназначенных для уплаты контрибуции Риму.
   Ганнибал улыбнулся, кивнул и распорядился послать Балишпоту официальное извещение с приказом предстать перед судом шофета.

3

   Весна приближалась. Герсаккон поднял глаза на далекие фиолетовые горы, и его сердце переполнилось отчаянием. Ему казалось, что он сел на мель в океане жизни и бессмысленно на ней толчется. Он прошел к молу и стал глядеть на море, на первые корабли, входившие в отливающие зеленым блеском прибрежные воды; но стоило ему вернуться домой, как им снова овладела какая-то скованность. Как быть с Дельфион? Он будет терзаться ревностью, если сойдется с нею, зная, что она доступна ухаживаниям других, что он пришел к ней после стольких других. Ревность, которая мучит его и теперь, станет еще более невыносимой, если он сделается любовником Дельфион. Однажды ночью, перед тем как уснуть, он вдруг принял решение жениться на ней; но утром эта мысль показалась ему безумной. Он никогда не сможет забыть, отогнать подозрения и сомнения, если не будет держать ее взаперти и сам караулить у двери. Да и фамильная гордость все еще была достаточно сильна в нем, чтобы яростно воспротивиться такому соблазну. Даже если бы они уехали куда-нибудь далеко, в Гадир например, то не прошло бы и нескольких месяцев, как все вокруг начали бы перешептываться о ее прошлом. Но хотя Герсаккон приводил самому себе все эти доводы, чтобы удержаться от любовной связи с Дельфион или от женитьбы на ней, он подсознательно понимал, что существовали более глубокие и сложные причины, которые удерживали его от этого.
   В действительности он использовал все доводы за и против связи с Дельфион лишь для того, чтобы заглушить в себе какой-то непонятный страх. Он испытал этот страх в ту ужасную минуту, когда Дельфион сказала ему, что у него жестокие глаза, а потом снова, когда она сказала, будто он пришел к ней, чтобы обидеть ее, но ему это не удалось. Едва ли Дельфион сама ясно представляла себе смысл этих слов. Она говорила полушутя, отзываясь на что-то в нем, чего она боялась и, быть может, желала, но едва ли понимала.
   Герсаккон снова отправился к Динарху. Остановившись перед дверью, он услышал доносящийся из-за нее звук голосов и отворил ее, не постучав. Ему стало стыдно, что он так сделал, но все же он вошел. Динарх стоял, прислонившись спиной к узкому подоконнику, и беседовал с двумя женщинами, сидевшими перед ним на табуретах. Его глаза были закрыты, он говорил не спеша и выспренне. Герсаккон тихо затворил за собой дверь, отказавшись от намерения извиниться. Он отошел к стене и стал слушать.
   — …Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными! Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством. Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это — познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей.
   Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на изможденном лице горели желанием.
   Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился к Герсаккону.
   — Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. — Свет слабо мерцал на его щеках. — Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя.
   — Я не знаю, зачем пришел, — сказал Герсаккон злобно.
   — Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего тебя. — Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до него сидела худенькая девушка. — С той минуты, как я узрел твое лицо в последнее твое посещение, — продолжал Динарх, — я стал сомневаться, смогу ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть, терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения, которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я предложить тебе сострадание?
   — Все равно, говори! — промолвил Герсаккон упавшим голосом.
   Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась.
   — Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе, сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума. Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не узнает потустороннего мира. Ты — душа, которая была вынуждена пропустить несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад, снова упасть в первозданные глубины.
   В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум. Шелест папируса заставил его очнуться.
   — Отец, — пробормотал он напряженным голосом. — Да, я могу называть тебя так, ибо ты открываешь мне Путь… Я кое-что хочу поведать тебе. Это правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я хотел бы поселиться в усадьбе с женой — может быть, эллинкой. Я извожу себя из-за того, чего не существует, — это действительно так. Я даже спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли, меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства. Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом.
   — Ты отклоняешься от сути, — донесся до него из темноты голос Динарха.
   — Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того, как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала: «Гляди, зажило». Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его, как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. — Он задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: — Прекрати это, будь ты проклят!
   Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно:
   — Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся холодными движущимися тенями. Его голос стал громким.
   — Нет, я не могу тебе объяснить.
   Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел, что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся.
   — Что я говорил?
   Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым, декламационным тоном, как бы заканчивая беседу:
   — Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им. Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро.
   — Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? — вскрикнул Герсаккон.
   — А ты все выносишь? — спросил Динарх, бросив на него пронзительный взгляд.
   Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен. Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.

4

   Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца; подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и сурьмой, «чтобы приворожить желанную». Акация тянулась к солнцу своими великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины скорпионы — их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и распевающих свои печальные песни.
   Я верно рассчитал удар, — размышлял Ганнибал; около него не было никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой. Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса[45], а затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
   Пройдя через летнюю столовую в заднюю часть дома, Ганнибал отворил дверь в маленькую комнату, еще не прибранную. Он запретил кому-либо входить сюда и все медлил приняться за уборку сам, хотя ненавидел всякий беспорядок.
   Он нашел то, что искал, под какой-то узорчатой тканью и самнитским мечом[46]. Это был миниатюрный портрет на слоновой кости — женское лицо, удлиненное, с широко расставленными, серьезными глазами; в ушах — кольца, тяжелые ожерелья ниспадают с шеи на широкую, не полную грудь. Иберийка из Кастуло[47], на которой он был женат. Он вспомнил ее прощальный взгляд, руки, расстегивающие пряжку его пояса, ее спокойные движения. Это было все; этого было довольно: она жила. Он поставил портрет на столик. Хотел было взять его с собой, но вместо этого достал самнитскую бронзовую статуэтку воина в доспехах, в высоком, украшенном пером шлеме. Грубоватая работа, но выразительная. Ганнибалу нравилось, как тяжело стоит воин на своих босых ногах: это давало ощущение земли. Ганнибал усмехнулся. В конце концов, это была именно та твердость, которую он хотел получить от портрета своей иберийки жены. Но поблекшая миниатюра не давала живого представления об образе этой женщины, о ее крепком торсе и животе. Бронза была ближе его разбуженной памяти.
   Он верно рассчитал удар. Толки об этом шли одновременно с приготовлениями к принесению в жертву первых плодов. Ганнибал хотел, чтобы наступление пришлось на ту пору, когда оживает природа. Первые зеленые плоды, сорванные с деревьев, первые неспелые колосья пшеницы будут принесены в жертву среди возрастающего возбуждения и трезвона об этой его новой войне. Он завершит удар, когда умы будут очищены и разгорячены шествием бога. Пробуждением Мелькарта.
 
 
   Огромный погребальный костер раскладывался, согласно ритуалу, в открытой местности, на склоне холма. Процессия двигалась по городу, останавливаясь в определенных местах, где под тоскливый напев флейт и рожка, сопровождаемый боем барабанов, произносились заклинания. Голуби Танит стенали; жрицы с позолоченными сосками двигались по спиралям вечности, и глаза их, горящие зелеными изумрудами, были обведены чернотой, чтобы отвратить окружающих демонов. Голуби Танит стенали. Звучали кимвалы с невидимых башен в небе, обновляя жизнь солнца, и влюбленные лежали среди розовых вьюнков.
   Толпы на улицах, у окон, на стенах и крышах омывались волнами тишины и шума. Казалось, острия зеленых побегов весны вот-вот уколют ноги; где бы кто ни стоял, он стоял на священной земле. Верховный жрец Мелькарта торжественно шествовал под колпаком в виде львиной головы и с суковатым жезлом в руке. Позади него восемь юношей в пурпурных мантиях несли похоронные носилки; слышались вздохи флейт и всхлипывания женщин. Бог умер.[48]
   Бог, который умер, проследовал через безмолвный Кар-Хадашт. Все огни погасли. Ворота жизни захлопнулись, стенание голубей ушло за пределы жизни. Только спирали танца не переставали плести нить жизни, сохраняя надежду для рода людского. Только паутина солнечного света и тени пены. Не следует ли и людям вернуться назад, к изначальным истокам, исчезнуть за пределы человеческой значимости, подчинившись извечному свершению смерти бога? Юноша лежит на похоронных носилках. Жизнь истекает кровью под ласковое журчанье флейт.
   Процессия приблизилась к погребальному костру, монотонно прозвучали ритуальные слова, рука тяжело поднята, трепетные звуки флейт, сопровождаемые эхом из хаоса, возвысились угрожающе, поднялись на грань отчаяния, рассыпались смехом и успокоились в трехдольном ритме. Спирали танца вдруг стали сходиться в одной точке. Глаза-изумруды оттаивали и распускались цветами. Невнятное гнусавое пение вознеслось ввысь вместе с поднявшимся над толпой телом бога.