– Ой, мамочки! Не надо, Петя! – просит Дарья, но Удочкин не обращает на ее просьбу внимания и продолжает думать: «Наверное, когда любят – звезды отражаются в глазах! Правильно!»
– Он хороший! – громко говорит Петр, замедляя шаги.
– Молчи, молчи! – сжимает его руку Дарья и вдруг вскрикивает: – Ой, мамочки, что это такое!
Ее крик жутко отзывается в ушах Петра, он вздрагивает и оборачивается и еще больше пугается – в трех шагах от него и Дарьи в свете луны блестит какой-то непонятный, странный предмет. Этот предмет двигается и на ходу не то бренчит, не то позванивает. Потом предмет превращается в фигуру незнакомого человека, еще более странную оттого, что это человек. Он весь блестит в свете луны, этот странный предмет.
– Здравствуй, Петр! – говорит странный человек голосом бригадира Семенова.
– Ой, Григорий Григорьевич, что с вами! – стонет Дарья.
Впереди гремят, волнуются голоса, хрустит лед, на тропинке одна за другой стремительно появляются фигуры лесозаготовителей, на удлиненных лунными тенями ногах бегут к бригадиру. Широко взметывая ноги, летит как на крыльях Георгий Раков; прижав руки к бедрам, неслышно несутся Виктор и Борис, трясется в стариковской рысце Никита Федорович, а позади шагает механик Изюмин. Они подбегают и останавливаются перед Семеновым, несколько мгновений молчат и смотрят на него внимательно, изучающе. А Георгий Раков спрашивает:
– Обь?
– Она!
– Бобину принес?
– Принес!
И уже после этого отрывочного разговора Раков спокойно здоровается:
– Здравствуй, Григорий!
– Здравствуйте, товарищи!
Никита Федорович проталкивается вперед, оглядывает бригадира – он даже присаживается, чтобы было удобнее, трогает рукой телогрейку, раструбы бродней, согнутым пальцем постукивает по бренчащей коже и уж тогда, пожевав губами, говорит:
– Вот погляди, какая история… Он, парни, весь обледенел, ровно сосулька. Он, как говорится, шатается, словно выпивший… Его надо, ребята, в избу тащить и поить водкой. Не то он совсем скочерыжится!.. Давай, ребята, веди!
– Ты как доктор, Никита Федорович! – улыбается Григорий, но слова произносит невнятно, через слог.
– Веди, веди, ребята!
– Ведите, черт с вами! – сдается бригадир, повисая плечами на руках лесозаготовителей. – Хоть немного прокачусь… А Федор где? – спрашивает он, заметив, что тракториста нет среди них.
– Он раньше ушел! Он шустрый! – торопливо отвечает Никита Федорович. – Двигай ногами, двигай!
Гремит обледеневшая одежда, смачно чавкают бродни. Бригадира Семенова ведут в барак, подхватив под руки, лесозаготовители Глухой Мяты. Идущий позади Никита Федорович рассуждает:
– Ему, должно быть, не шибко холодно. Лед, он тоже для сугрева хорош! Вот ты возьми тетерева, как говорится, он почему под снежной корочкой прячется? Да потому, что там теплынь… Птица, она тоже понимает, ты ее, парень, не бери голыми руками… Вот и говорю – лед тоже для сугрева годится!
8
Глава пятая
1
– Он хороший! – громко говорит Петр, замедляя шаги.
– Молчи, молчи! – сжимает его руку Дарья и вдруг вскрикивает: – Ой, мамочки, что это такое!
Ее крик жутко отзывается в ушах Петра, он вздрагивает и оборачивается и еще больше пугается – в трех шагах от него и Дарьи в свете луны блестит какой-то непонятный, странный предмет. Этот предмет двигается и на ходу не то бренчит, не то позванивает. Потом предмет превращается в фигуру незнакомого человека, еще более странную оттого, что это человек. Он весь блестит в свете луны, этот странный предмет.
– Здравствуй, Петр! – говорит странный человек голосом бригадира Семенова.
– Ой, Григорий Григорьевич, что с вами! – стонет Дарья.
Впереди гремят, волнуются голоса, хрустит лед, на тропинке одна за другой стремительно появляются фигуры лесозаготовителей, на удлиненных лунными тенями ногах бегут к бригадиру. Широко взметывая ноги, летит как на крыльях Георгий Раков; прижав руки к бедрам, неслышно несутся Виктор и Борис, трясется в стариковской рысце Никита Федорович, а позади шагает механик Изюмин. Они подбегают и останавливаются перед Семеновым, несколько мгновений молчат и смотрят на него внимательно, изучающе. А Георгий Раков спрашивает:
– Обь?
– Она!
– Бобину принес?
– Принес!
И уже после этого отрывочного разговора Раков спокойно здоровается:
– Здравствуй, Григорий!
– Здравствуйте, товарищи!
Никита Федорович проталкивается вперед, оглядывает бригадира – он даже присаживается, чтобы было удобнее, трогает рукой телогрейку, раструбы бродней, согнутым пальцем постукивает по бренчащей коже и уж тогда, пожевав губами, говорит:
– Вот погляди, какая история… Он, парни, весь обледенел, ровно сосулька. Он, как говорится, шатается, словно выпивший… Его надо, ребята, в избу тащить и поить водкой. Не то он совсем скочерыжится!.. Давай, ребята, веди!
– Ты как доктор, Никита Федорович! – улыбается Григорий, но слова произносит невнятно, через слог.
– Веди, веди, ребята!
– Ведите, черт с вами! – сдается бригадир, повисая плечами на руках лесозаготовителей. – Хоть немного прокачусь… А Федор где? – спрашивает он, заметив, что тракториста нет среди них.
– Он раньше ушел! Он шустрый! – торопливо отвечает Никита Федорович. – Двигай ногами, двигай!
Гремит обледеневшая одежда, смачно чавкают бродни. Бригадира Семенова ведут в барак, подхватив под руки, лесозаготовители Глухой Мяты. Идущий позади Никита Федорович рассуждает:
– Ему, должно быть, не шибко холодно. Лед, он тоже для сугрева хорош! Вот ты возьми тетерева, как говорится, он почему под снежной корочкой прячется? Да потому, что там теплынь… Птица, она тоже понимает, ты ее, парень, не бери голыми руками… Вот и говорю – лед тоже для сугрева годится!
8
Гремя заледеневшей одеждой, броднями, похожий на водолаза, Григорий вваливается в душное тепло барака. Забежавший вперед Никита Федорович расстегивает на нем телогрейку, и она вместе с рюкзаком не ложится на пол, а встает шалашиком.
– Садись на пол! – распоряжается Борщев. – А ну, Георгий, подсоби!
Они начинают снимать с Григория бродни. Второй ногой бригадир упирается в угол печки, а они, посинев от натуги, тянут один бродень, который сидит на ноге крепко. Из-за голенища уже бегут струйки воды, показался уже край портянки, но Раков и Никита Федорович все еще наливаются кровью. Бродень срывается с ноги разом, вдруг, и Раков, потеряв равновесие, летит спиной на пол, глухо ударяется. Всхохотнув, Никита Федорович говорит наставительно:
– Когда снимаешь сапог, всегда ногу отставляй назад! Не знаешь, что ли?.. А ну, потягали второй!
Дарья стоит с тряпкой в руках и сразу же подтирает воду. Другие заготовители следят за ними, весело хохочут над Раковым. С матраса поднялся Федор Титов, он тоже улыбается, а сам жадно оглядывает бригадира, соображая, выполнил он его наказ или нет. Когда Раков и Никита Федорович снимают с Семенова первый бродень, бригадир замечает Федора и кивает головой:
– Здорово, Федор! Ты не беспокойся – я все сделал… Потом расскажу.
Снимают, наконец, и второй бродень. Подтерев пол, Дарья опрометью бросается в другую комнату, приносит заранее приготовленные для бригадира сухие и выглаженные рубашку, кальсоны, брюки из сатина и уходит, чтобы Григорий мог переодеться. А Никита Федорович в это время ставит на горячую печку чайник, в заварник валит почти осьмушку чая. Виктор и Борис роются в чемоданах – достают домашнее сало, копченую рыбу. Все это положено ребятам впрок заботливыми матерями.
– Вот она, милушка! – говорит Никита Федорович, рассматривая на свет четушку водки, которую он сохранил запасливо на случай. – Лучше штуки для сугрева и не придумаешь!
Сильно размахнувшись, он ударяет бутылку донышком о ладонь, пробка, цокнув, как из шампанского, летит в потолок.
– Дарья, стакан!
Она приносит стакан. Никита Федорович наливает его до краев, отрезает от буханки хлеба здоровенную краюху, круто, горкой, солит ее (на это идет полсолонки, сделанной из втулки), затем мажет горчицей на полпальца толщины и уж поверх всего этого сыплет злой черный перец, тоже толстым слоем.
– Обязанности не знаешь, что ли, девка! – строго говорит он Дарье. – Где он, спрашиваю?
Огромную луковицу он режет всего на две части и ими прикрывает горбушку хлеба с мешаниной соли, перца и горчицы, которая теперь выглядит так аппетитно, что многие из наблюдающих за стариком сглатывают слюну. То, что делает Никита Федорович, – хлеб, соль, лук, горчица, перец – называется в нарымских краях граната. Есть еще бомба – это тоже хлеб, соль, перец, но к этому не четушка, а поллитра водки. Нарымские мужики после гранаты опьянения почти не чувствуют, а после бомбы, бывает, бегут за второй бутылкой: «То ли проняло, то ли нет, не пойму что-то!»
– Надо бы бомбу, да нету водки боле! – озабоченно говорит Никита Федорович Григорию. – Ты уж извиняй, нету боле!
– Хватит! – отвечает немного согревшийся Григорий и словно бы нерешительно смотрит на товарищей. – Наверное, и так лишку!
– Ты не барышись! – прерывает его старик. – В таком случае водка не укор, как говорится. Никто не осудит тебя, хоть ты и бригадир… Ну, с богом! Дай вам бог не приболеть, не простудиться!
– Дай бог, чтобы не последняя! – улыбается Силантьев, а сам не может оторвать взгляда от стакана с водкой. – Пей – дело обычное! Мы отвернемся, чтобы завидки не брали! – И он действительно отворачивается, продолжая шутить: – Ты, Федор, тоже отвернись! Мы тут с тобой любители!
Григорий подходит к столу, поднимает стакан, примерившись, несколько секунд думает, потом резко подносит ко рту и выливает водку одним движением.
– По-нашему! – одобрительно крякает Никита Федорович. – Теперь – гранату!
Хрустит лук. Здоровенные куски отхватывает Григорий от краюхи и даже не морщится. В былые времена от гранаты у него только злость просыпалась, от бомбы – вторая злость, а от двух бомб – веселел и, съев чугунок супа, подумывал о том, чтобы к двум бомбам приложить гранату – вот это бы рвануло! И частенько прикладывал, хотя сильно пьяным не бывал никогда.
Проглотив остатний кусок краюхи и крепко вытерев засаднившие от горчицы и перца губы, он садится за стол, пододвигает тарелку и набрасывается на щи решительно и зло и так аппетитно, что Никита Федорович от удовольствия сладко зажмуривается.
– Ешь на здоровье, Григорьевич! – ласково говорит он.
Бригадир Григорий Семенов ест щи, а в бараке настраивается такая обстановка, какая бывает в семье, где сидит за столом единственный баловень – сын, который бегал, гулял целый день и теперь, на диво родителям, ест все, что дают. Сидят они и любуются на сынка.
Так же любуются и так же довольны бригадиром лесозаготовители: замерз человек, умаялся до смерти, пробираясь ночью через Обь, тонул раз десять, а вот – возьми его за рубль двадцать! – весело улыбается, ест за четверых, так уписывает, что даже завидки берут. На щеках румянец, губы, стянутые в иные времена резинкой, сейчас распустились, уши ярче мака горят, просвечивают, как лепестки.
Сурова, жестока к людям нарымская холодная земля! Неласкова она к сынам своим, редко дарит солнцем, теплом, ароматом цветов и сластью ягод; порой так гневно, так зло глянет на сыновей своих, что не матерью кажется, а злой мачехой. Не балует земля нарымская детей ни лаской, ни словом нежным и добрым, не лелеет их в материнских объятиях, как иные, теплые края. В холоде, в суровости воспитывает сынов нарымская земля, оттого и вырастают они под стать ей – суровые, на скорую ласку неохочие, на улыбки скупые, на нежное слово неторопливые!..
Никто и не подумает из людей Глухой Мяты расспрашивать бригадира, как шел ночной тайгой, как тонул в Оби, как завязал в наледи неприметной речушки Кедровки. Сами знают, как бывает в таких случаях, как трудно человеку. Даже Виктор и Борис – молодые парни – не испытывают любопытства к тому, что лежит в памяти бригадира о весенней потеплевшей тайге.
Григория Семенова тоже не томит желание рассказать лесозаготовителям о своих приключениях – что было, то было, а чего не было, того не было. Главное, что все позади – Кедровка, Обь, еще три речушки, да мало ли еще что!..
– Отходит! Вот погляди-ка ты на него! – говорит Никита Федорович, и вместо глаз у него щелочки: так доволен за бригадира, что щурится котом, того и гляди замурлыкает. Самодовольно, важно ведет себя Никита Федорович, и не без оснований: он, а не кто другой, приготовил бригадиру гранату, он сам сберег для него четушку водки, а Дарью вчера надоумил сготовить чистое сухое белье, сменные штаны. Потому так и ведет себя Никита Федорович – заглавным, наиважнейшим человеком. Когда в тарелке обнажается дно, прикрикивает на Дарью:
– Не стой! Тащи еще!.. Тебе, поди, мало, Григорьевич!
– Не откажусь! – улыбается бригадир, вынимая ложку из тарелки, чтобы не мешала Дарье долить. – Проголодался!
– Это, как говорится, правильно!
Любуются лесозаготовители на Григория Семенова, радуются, что полегчало человеку. Федор Титов морщит губы, причмокивает, словно помогает бригадиру глотать большие куски мяса. И даже Георгий Раков ведет себя необычно – нет на лице надменности, глядит на бригадира, не задирая небритый, похожий на кончик башмака подбородок; Виктор Гав и Борис Бережков точно забыли о книгах, сидят как в театре, вертят головами, чтобы не пропустить ничего интересного.
– Кажется, хватит! – сытым голосом произносит Григорий и отваливается от тарелки, от стола. Лицо у него красное, как перезревший помидор, а от сытости и водки замаслился, подобрел, словно умылся благодушием. В уме, наверное, шибко радуется бригадир Семенов, что вернулся в Глухую Мяту, что на лавке лежат две бобины, вкладыши, баббит и другие ценности.
– Георгий, сообщи цифры! – просит он Ракова и по привычке хлопает себя по карманам – ищет зеленый, перетянутый резинкой блокнот. А его нет – остался в мокром пиджаке.
– Дарья! Принеси! – строжает Никита Федорович Борщев.
Дарья опрометью бросается в другую комнату, незамедлительно приносит блокнот, хотя нельзя назвать блокнотом то, что видят в ее руках лесозаготовители, – пожухла бумага, размокла, корочки свернулись лепестками, и грязные струйки текут на стол из разбухших страниц.
– Пропал блокнот! – досадливо восклицает бригадир. И действительно, превратился в труху блокнот бригадира, не годится он теперь для записей, а когда Григорий развертывает его, то убеждается, что и прочесть-то ничего нельзя: размыла то ли обская, то ли кедровская вода синие чернила, которыми вел записи Григорий Семенов и даже в секрете от товарищей писал кратенький дневник Глухой Мяты… Многое записано в блокноте: пьянка Федора Титова, невыход его на работу на второй день, рассказы Силантьева о прежней привольной жизни и многое другое. И о Дарье Скороход есть записи в блокноте.
– Пропал блокнот! Это уж махни рукой! – соглашается с Григорием Никита Федорович. – Надо другой!
Пожалуй, он прав! Другой блокнот нужен! Поднимает голову бригадир Григорий Семенов, оглядывает товарищей, видит их улыбки, их радость за него и соглашается в душе, что стоит завести другой блокнот.
– Заведем другой! – твердо решает бригадир Семенов. – У меня припасен!
Он достает из чемоданчика запасной блокнот, с хрустом раздвигает страницы, нацеливается карандашом на Георгия Ракова.
– Сколько заштабелевано?
– Пятьсот шестьдесят шесть.
Приготовившийся уж было клюнуть бумагу графит замирает на лету, останавливается; недоверчиво округлив рот, бригадир повторяет цифру, названную Раковым:
– Пятьсот шестьдесят шесть! Не может быть!
– Не врем же! – отвечает Раков, обращаясь к товарищам. – Не врем, бригадир!
Мелко помаргивает ресничками Никита Федорович, хранит на лице важность, значительность – не врут, не обманывают они; надувает резиновые щеки Михаил Силантьев, катает смешинку в полных губах с довольным видом – нет, не обманывают они бригадира; честно, откровенно глядит длиннолицый Удочкин – мы правду говорим, товарищ бригадир; нет сомнения и у парней-десятиклассников – правда это, Григорий Григорьевич; и только трудно понять, что думает механик Изюмин, – отгородился книгой от бригадира и лесозаготовителей.
– Ясно! – говорит Григорий Григорьевич и ставит прямые, непреклонные цифры в блокноте. Стоило, очень даже стоило, оказывается, заводить новый блокнот!
– Трелевка на завтра есть?
– Кубометров пятьдесят.
– Хватит! Ну, ребята, скажу прямо, я точно именинник! Теперь уверен – выберем Глухую Мяту!
– Теперь должны бы! – соглашается Никита Федорович. – Дарья, убирай со стола!
Совсем хорошо сейчас Григорию Семенову. От сытной еды, от огромного стакана водки, от внимания товарищей и оттого, что споро шли дела в его отсутствие, он испытывает душевную размягченность, даже нежность к людям Глухой Мяты, и поэтому он думает о них ласково, добрыми словами, которые не произносит. Не нужно лесозаготовителям ласковых слов; взгляда, полуулыбки достаточно, чтобы понять бригадира.
– Да, Федор, тебя ведь поздравить надо! – вспоминает вдруг Семенов.
– С чем, Григорий Григорьевич? – вытягивает к нему шею Федор.
– Племянник родился! Ульяна говорила – хороший мальчуган и уже пять килограммов тянет. Поздравляю, Федор! Мать здорова!
– Спасибо! – немного смущается от всеобщего внимания Титов. – Сеструха у меня отчаянная!
– Бой баба! – радуется случаю Никита Федорович. – У меня ведь, парни, с ней побоище вышло, что тебе Отечественная война… Хотите послушать, расскажу байку!
– Рассказывай! – соглашается Федор, обрадовавшись тому, что Никита Федорович отвлечет от него внимание. Непонятную неловкость, скованность испытывает он оттого, что бригадир ласково и дружески обратился к нему, что не забыл узнать о племяннике, что, вероятно, и не думает сердиться на него Гришка-кенгуру, хотя крепко насолил ему Федор, попортил кровушку вволю. От этого и неловко Федору… А может быть, и не поэтому? Может быть, Федор смущается оттого, что механик Изюмин в тот миг, когда Семенов поздравил Федора с племянником, оторвался от книги, выгородился на свет божий и внимательно, пристально посмотрел на Титова немигающими, выпуклыми глазами. И Федор прочел в его глазах откровенное: «Вот уже и размяк, распустил сопли от мягкого слова! Эх ты! Говорил же я – безвольный ты человек, Федор!» Вот что прочел Титов на лице механика, и от этого тоскливо засосало под ложечкой. Он выругал себя за то, что назвал бригадира Григорием Григорьевичем. А механик опять отгородился книгой, оставил Федора с глазу на глаз с бригадиром Семеновым. Поэтому и рад Федор предложению Никиты Федоровича – отвлечет от него внимание.
– А побоище была такая, как говорится, односторонняя, – увидев, что не прочь послушать его историю размякшие душой люди, начинает Никита Федорович. – Прихожу я в магазин, становлюсь в очередь, потому как будут давать байковые одеяла. Ну, конечным образом, стою один среди женского сословия, мужиков – ни единого, а кто если из ихнего брата зайдет, то ухватит без очереди штучный товар – поллитру, конечным образом, и уходит, как говорится, с ехидцей на меня прицелившись… Я, однако, стою, как мне старуха наказала два одеяла купить – одно, значит, нам, другое – дочке, на тот случай, ежели замуж выскочит… Да, стою, значит, терплю, на баб – ноль внимания! А обочь меня ихняя Фенька, Титова то есть, – кивает Никита Федорович на Федора. – Стоит и с меня глаз не сводит, интересуется, вишу, моим стремлением два одеяла закупить. Я, чтобы от греха подальше, сразу об этом заявил. Мне, говорю, товарищи женщины, надо два их, проклятущих, и ни на одно меньше, чтобы им сдохнуть, этим одеялам!.. Ну, Фенька – вам человек известная. Их, как говорится, титовская порода на поселке всем вдоль и поперек знакомая… Ты, Федор, не обижайся! – обертывается он к трактористу и мягко, просяще добавляет: – Мне тогда и рассказу не будет, ежели без характеристики, сам понимаешь!
– Рассказывай! – машет рукой Федор, только теперь сообразив, что байка старика не только не отвлечет от него внимания, а, наоборот, привлечет. Но делать нечего – сам назвался, – и Федор готовится спокойно встретить дальнейшее.
– В общем, как говорится, порода у них характерная, нервная! Сердцем титовская порода хорошая, добрая, а вот языком – не приведи господи!.. Ты, Федор, только не обижайся! Сам знаешь, мы с твоим отцом наилучшие приятели были. Одной водки, если посчитать, цистерну выпили! До водки Федькин батек был до того лихой мужик, что никакого спуску ей не давал. Где ее ни увидит, уничтожит с корнем!.. Ты на это тоже не обижайся, Федор! Я в ту пору, когда молодой был, ее тоже глотал ведрами. Это я теперь слаб стал!.. Так что ты не обижайся, Федор! – просит старик Титова. Лесозаготовители улыбаются, а Михаил Силантьев, зная, что иначе старик не кончит рассказа, направляет его на потерянную тропочку мысли.
– Ты, Никита Федорович, не забудь про Феньку-то! – напоминает он.
– Не забуду, не обеспокаивайся! – невозмутимо отвечает он. – Ты меня только не сбивай… Так вот, как говорится. Фенька зыркала на меня глазами, зыркала и вдруг начинает это выступать, хотя слова я ей не давал. Тебя, говорит, Федорович, никак старуха уволила с работы, ты, говорит, прямо признавайся, что уволила, и никаких, дескать, тут. Признавайся, говорит! Я, конечным делом, спокойно ей отвечаю: с какой такой, дескать, работы она меня может уволить, когда я при государстве состою…
Никита Федорович замолкает, пощипывает бородку.
– Вот тут-то я маху и дал! Обидел меня, видно, бог умишком, что не сообразил я, куда Фенька тянет… Только я это скажи, про государство-то, она так и осела от смеха… Потом, правда, просмеялась и говорит: «Ты, говорит, не о государстве, ты лучше о домашней работе подумай! Что ты раньше со старухой в постели сотворял. Тебя, говорит, старуха, наверное, с нее-то и уволила, коли тебе, говорит, два одеяла надобно… Ты, Дарья, отвернись, соромщина получается! – вдруг спохватывается Никита Федорович, увидев стоящую в дверях женщину.
Но поздно – все поняла уже Дарья и, прикрывшись руками, рванулась в другую комнату, а в бараке началось невообразимое: Михаил Силантьев, задрав ноги к потолку, не смеялся, а чуть не лопался в крепких щеках; Федор Титов, не слышавший раньше эту историю, катался по матрасу, а парни хохотали дико, исступленно. Не так был смешон рассказ старика, как его вид – обескураженный, раздосадованный.
– Вот так бывает, как говорится! – беспомощно разводит руками Никита Федорович, но его голос тонет в смехе.
Рассказ старика – разрядка для лесозаготовителей. В их смехе – и радость оттого, что живым и здоровым вернулся бригадир, что пятьсот шестьдесят шесть кубометров леса взято в Глухой Мяте, что все идет хорошо и завтра оживет трактор Георгия Ракова и что недалеко то время, когда вернутся они в поселок, где живут их сестры, матери, жены, дети, где их дом.
Хорошо, весело, душевно смеются лесозаготовители Глухой Мяты, что рядом с шестидесятой параллелью, в нарымской стороне.
Просмеявшись, ждут от старика продолжения, но он только разводит руками, словно говорит: «Какое тут может быть продолжение. Не купил я, конечно, одеял!»
– Ну ладно, товарищи! – поднимается бригадир Григорий Семенов. – Спать пора! Завтра – рабочий день.
– Это правильно, парень, – отзывается Никита Федорович и, привстав, похлопывает Григория по плечу. – Молодец ты! Право слово, молодец!
– Ну, ну! – смущается бригадир. – Дело есть дело!
И в это мгновение Виктор Гав приподнимается с матраса.
– Григорий Григорьевич! – звонко произносит он. – А ведь мы мотали бобину!.. Жалко – провода не было…
– Виктор! – тянет его за рукав Борис, но все уже сказано…
– Они и вправду мотали! – подтверждает Раков. – Сам видел, как ночь просидели.
Бригадир Семенов широко улыбается – рад.
– Садись на пол! – распоряжается Борщев. – А ну, Георгий, подсоби!
Они начинают снимать с Григория бродни. Второй ногой бригадир упирается в угол печки, а они, посинев от натуги, тянут один бродень, который сидит на ноге крепко. Из-за голенища уже бегут струйки воды, показался уже край портянки, но Раков и Никита Федорович все еще наливаются кровью. Бродень срывается с ноги разом, вдруг, и Раков, потеряв равновесие, летит спиной на пол, глухо ударяется. Всхохотнув, Никита Федорович говорит наставительно:
– Когда снимаешь сапог, всегда ногу отставляй назад! Не знаешь, что ли?.. А ну, потягали второй!
Дарья стоит с тряпкой в руках и сразу же подтирает воду. Другие заготовители следят за ними, весело хохочут над Раковым. С матраса поднялся Федор Титов, он тоже улыбается, а сам жадно оглядывает бригадира, соображая, выполнил он его наказ или нет. Когда Раков и Никита Федорович снимают с Семенова первый бродень, бригадир замечает Федора и кивает головой:
– Здорово, Федор! Ты не беспокойся – я все сделал… Потом расскажу.
Снимают, наконец, и второй бродень. Подтерев пол, Дарья опрометью бросается в другую комнату, приносит заранее приготовленные для бригадира сухие и выглаженные рубашку, кальсоны, брюки из сатина и уходит, чтобы Григорий мог переодеться. А Никита Федорович в это время ставит на горячую печку чайник, в заварник валит почти осьмушку чая. Виктор и Борис роются в чемоданах – достают домашнее сало, копченую рыбу. Все это положено ребятам впрок заботливыми матерями.
– Вот она, милушка! – говорит Никита Федорович, рассматривая на свет четушку водки, которую он сохранил запасливо на случай. – Лучше штуки для сугрева и не придумаешь!
Сильно размахнувшись, он ударяет бутылку донышком о ладонь, пробка, цокнув, как из шампанского, летит в потолок.
– Дарья, стакан!
Она приносит стакан. Никита Федорович наливает его до краев, отрезает от буханки хлеба здоровенную краюху, круто, горкой, солит ее (на это идет полсолонки, сделанной из втулки), затем мажет горчицей на полпальца толщины и уж поверх всего этого сыплет злой черный перец, тоже толстым слоем.
– Обязанности не знаешь, что ли, девка! – строго говорит он Дарье. – Где он, спрашиваю?
Огромную луковицу он режет всего на две части и ими прикрывает горбушку хлеба с мешаниной соли, перца и горчицы, которая теперь выглядит так аппетитно, что многие из наблюдающих за стариком сглатывают слюну. То, что делает Никита Федорович, – хлеб, соль, лук, горчица, перец – называется в нарымских краях граната. Есть еще бомба – это тоже хлеб, соль, перец, но к этому не четушка, а поллитра водки. Нарымские мужики после гранаты опьянения почти не чувствуют, а после бомбы, бывает, бегут за второй бутылкой: «То ли проняло, то ли нет, не пойму что-то!»
– Надо бы бомбу, да нету водки боле! – озабоченно говорит Никита Федорович Григорию. – Ты уж извиняй, нету боле!
– Хватит! – отвечает немного согревшийся Григорий и словно бы нерешительно смотрит на товарищей. – Наверное, и так лишку!
– Ты не барышись! – прерывает его старик. – В таком случае водка не укор, как говорится. Никто не осудит тебя, хоть ты и бригадир… Ну, с богом! Дай вам бог не приболеть, не простудиться!
– Дай бог, чтобы не последняя! – улыбается Силантьев, а сам не может оторвать взгляда от стакана с водкой. – Пей – дело обычное! Мы отвернемся, чтобы завидки не брали! – И он действительно отворачивается, продолжая шутить: – Ты, Федор, тоже отвернись! Мы тут с тобой любители!
Григорий подходит к столу, поднимает стакан, примерившись, несколько секунд думает, потом резко подносит ко рту и выливает водку одним движением.
– По-нашему! – одобрительно крякает Никита Федорович. – Теперь – гранату!
Хрустит лук. Здоровенные куски отхватывает Григорий от краюхи и даже не морщится. В былые времена от гранаты у него только злость просыпалась, от бомбы – вторая злость, а от двух бомб – веселел и, съев чугунок супа, подумывал о том, чтобы к двум бомбам приложить гранату – вот это бы рвануло! И частенько прикладывал, хотя сильно пьяным не бывал никогда.
Проглотив остатний кусок краюхи и крепко вытерев засаднившие от горчицы и перца губы, он садится за стол, пододвигает тарелку и набрасывается на щи решительно и зло и так аппетитно, что Никита Федорович от удовольствия сладко зажмуривается.
– Ешь на здоровье, Григорьевич! – ласково говорит он.
Бригадир Григорий Семенов ест щи, а в бараке настраивается такая обстановка, какая бывает в семье, где сидит за столом единственный баловень – сын, который бегал, гулял целый день и теперь, на диво родителям, ест все, что дают. Сидят они и любуются на сынка.
Так же любуются и так же довольны бригадиром лесозаготовители: замерз человек, умаялся до смерти, пробираясь ночью через Обь, тонул раз десять, а вот – возьми его за рубль двадцать! – весело улыбается, ест за четверых, так уписывает, что даже завидки берут. На щеках румянец, губы, стянутые в иные времена резинкой, сейчас распустились, уши ярче мака горят, просвечивают, как лепестки.
Сурова, жестока к людям нарымская холодная земля! Неласкова она к сынам своим, редко дарит солнцем, теплом, ароматом цветов и сластью ягод; порой так гневно, так зло глянет на сыновей своих, что не матерью кажется, а злой мачехой. Не балует земля нарымская детей ни лаской, ни словом нежным и добрым, не лелеет их в материнских объятиях, как иные, теплые края. В холоде, в суровости воспитывает сынов нарымская земля, оттого и вырастают они под стать ей – суровые, на скорую ласку неохочие, на улыбки скупые, на нежное слово неторопливые!..
Никто и не подумает из людей Глухой Мяты расспрашивать бригадира, как шел ночной тайгой, как тонул в Оби, как завязал в наледи неприметной речушки Кедровки. Сами знают, как бывает в таких случаях, как трудно человеку. Даже Виктор и Борис – молодые парни – не испытывают любопытства к тому, что лежит в памяти бригадира о весенней потеплевшей тайге.
Григория Семенова тоже не томит желание рассказать лесозаготовителям о своих приключениях – что было, то было, а чего не было, того не было. Главное, что все позади – Кедровка, Обь, еще три речушки, да мало ли еще что!..
– Отходит! Вот погляди-ка ты на него! – говорит Никита Федорович, и вместо глаз у него щелочки: так доволен за бригадира, что щурится котом, того и гляди замурлыкает. Самодовольно, важно ведет себя Никита Федорович, и не без оснований: он, а не кто другой, приготовил бригадиру гранату, он сам сберег для него четушку водки, а Дарью вчера надоумил сготовить чистое сухое белье, сменные штаны. Потому так и ведет себя Никита Федорович – заглавным, наиважнейшим человеком. Когда в тарелке обнажается дно, прикрикивает на Дарью:
– Не стой! Тащи еще!.. Тебе, поди, мало, Григорьевич!
– Не откажусь! – улыбается бригадир, вынимая ложку из тарелки, чтобы не мешала Дарье долить. – Проголодался!
– Это, как говорится, правильно!
Любуются лесозаготовители на Григория Семенова, радуются, что полегчало человеку. Федор Титов морщит губы, причмокивает, словно помогает бригадиру глотать большие куски мяса. И даже Георгий Раков ведет себя необычно – нет на лице надменности, глядит на бригадира, не задирая небритый, похожий на кончик башмака подбородок; Виктор Гав и Борис Бережков точно забыли о книгах, сидят как в театре, вертят головами, чтобы не пропустить ничего интересного.
– Кажется, хватит! – сытым голосом произносит Григорий и отваливается от тарелки, от стола. Лицо у него красное, как перезревший помидор, а от сытости и водки замаслился, подобрел, словно умылся благодушием. В уме, наверное, шибко радуется бригадир Семенов, что вернулся в Глухую Мяту, что на лавке лежат две бобины, вкладыши, баббит и другие ценности.
– Георгий, сообщи цифры! – просит он Ракова и по привычке хлопает себя по карманам – ищет зеленый, перетянутый резинкой блокнот. А его нет – остался в мокром пиджаке.
– Дарья! Принеси! – строжает Никита Федорович Борщев.
Дарья опрометью бросается в другую комнату, незамедлительно приносит блокнот, хотя нельзя назвать блокнотом то, что видят в ее руках лесозаготовители, – пожухла бумага, размокла, корочки свернулись лепестками, и грязные струйки текут на стол из разбухших страниц.
– Пропал блокнот! – досадливо восклицает бригадир. И действительно, превратился в труху блокнот бригадира, не годится он теперь для записей, а когда Григорий развертывает его, то убеждается, что и прочесть-то ничего нельзя: размыла то ли обская, то ли кедровская вода синие чернила, которыми вел записи Григорий Семенов и даже в секрете от товарищей писал кратенький дневник Глухой Мяты… Многое записано в блокноте: пьянка Федора Титова, невыход его на работу на второй день, рассказы Силантьева о прежней привольной жизни и многое другое. И о Дарье Скороход есть записи в блокноте.
– Пропал блокнот! Это уж махни рукой! – соглашается с Григорием Никита Федорович. – Надо другой!
Пожалуй, он прав! Другой блокнот нужен! Поднимает голову бригадир Григорий Семенов, оглядывает товарищей, видит их улыбки, их радость за него и соглашается в душе, что стоит завести другой блокнот.
– Заведем другой! – твердо решает бригадир Семенов. – У меня припасен!
Он достает из чемоданчика запасной блокнот, с хрустом раздвигает страницы, нацеливается карандашом на Георгия Ракова.
– Сколько заштабелевано?
– Пятьсот шестьдесят шесть.
Приготовившийся уж было клюнуть бумагу графит замирает на лету, останавливается; недоверчиво округлив рот, бригадир повторяет цифру, названную Раковым:
– Пятьсот шестьдесят шесть! Не может быть!
– Не врем же! – отвечает Раков, обращаясь к товарищам. – Не врем, бригадир!
Мелко помаргивает ресничками Никита Федорович, хранит на лице важность, значительность – не врут, не обманывают они; надувает резиновые щеки Михаил Силантьев, катает смешинку в полных губах с довольным видом – нет, не обманывают они бригадира; честно, откровенно глядит длиннолицый Удочкин – мы правду говорим, товарищ бригадир; нет сомнения и у парней-десятиклассников – правда это, Григорий Григорьевич; и только трудно понять, что думает механик Изюмин, – отгородился книгой от бригадира и лесозаготовителей.
– Ясно! – говорит Григорий Григорьевич и ставит прямые, непреклонные цифры в блокноте. Стоило, очень даже стоило, оказывается, заводить новый блокнот!
– Трелевка на завтра есть?
– Кубометров пятьдесят.
– Хватит! Ну, ребята, скажу прямо, я точно именинник! Теперь уверен – выберем Глухую Мяту!
– Теперь должны бы! – соглашается Никита Федорович. – Дарья, убирай со стола!
Совсем хорошо сейчас Григорию Семенову. От сытной еды, от огромного стакана водки, от внимания товарищей и оттого, что споро шли дела в его отсутствие, он испытывает душевную размягченность, даже нежность к людям Глухой Мяты, и поэтому он думает о них ласково, добрыми словами, которые не произносит. Не нужно лесозаготовителям ласковых слов; взгляда, полуулыбки достаточно, чтобы понять бригадира.
– Да, Федор, тебя ведь поздравить надо! – вспоминает вдруг Семенов.
– С чем, Григорий Григорьевич? – вытягивает к нему шею Федор.
– Племянник родился! Ульяна говорила – хороший мальчуган и уже пять килограммов тянет. Поздравляю, Федор! Мать здорова!
– Спасибо! – немного смущается от всеобщего внимания Титов. – Сеструха у меня отчаянная!
– Бой баба! – радуется случаю Никита Федорович. – У меня ведь, парни, с ней побоище вышло, что тебе Отечественная война… Хотите послушать, расскажу байку!
– Рассказывай! – соглашается Федор, обрадовавшись тому, что Никита Федорович отвлечет от него внимание. Непонятную неловкость, скованность испытывает он оттого, что бригадир ласково и дружески обратился к нему, что не забыл узнать о племяннике, что, вероятно, и не думает сердиться на него Гришка-кенгуру, хотя крепко насолил ему Федор, попортил кровушку вволю. От этого и неловко Федору… А может быть, и не поэтому? Может быть, Федор смущается оттого, что механик Изюмин в тот миг, когда Семенов поздравил Федора с племянником, оторвался от книги, выгородился на свет божий и внимательно, пристально посмотрел на Титова немигающими, выпуклыми глазами. И Федор прочел в его глазах откровенное: «Вот уже и размяк, распустил сопли от мягкого слова! Эх ты! Говорил же я – безвольный ты человек, Федор!» Вот что прочел Титов на лице механика, и от этого тоскливо засосало под ложечкой. Он выругал себя за то, что назвал бригадира Григорием Григорьевичем. А механик опять отгородился книгой, оставил Федора с глазу на глаз с бригадиром Семеновым. Поэтому и рад Федор предложению Никиты Федоровича – отвлечет от него внимание.
– А побоище была такая, как говорится, односторонняя, – увидев, что не прочь послушать его историю размякшие душой люди, начинает Никита Федорович. – Прихожу я в магазин, становлюсь в очередь, потому как будут давать байковые одеяла. Ну, конечным образом, стою один среди женского сословия, мужиков – ни единого, а кто если из ихнего брата зайдет, то ухватит без очереди штучный товар – поллитру, конечным образом, и уходит, как говорится, с ехидцей на меня прицелившись… Я, однако, стою, как мне старуха наказала два одеяла купить – одно, значит, нам, другое – дочке, на тот случай, ежели замуж выскочит… Да, стою, значит, терплю, на баб – ноль внимания! А обочь меня ихняя Фенька, Титова то есть, – кивает Никита Федорович на Федора. – Стоит и с меня глаз не сводит, интересуется, вишу, моим стремлением два одеяла закупить. Я, чтобы от греха подальше, сразу об этом заявил. Мне, говорю, товарищи женщины, надо два их, проклятущих, и ни на одно меньше, чтобы им сдохнуть, этим одеялам!.. Ну, Фенька – вам человек известная. Их, как говорится, титовская порода на поселке всем вдоль и поперек знакомая… Ты, Федор, не обижайся! – обертывается он к трактористу и мягко, просяще добавляет: – Мне тогда и рассказу не будет, ежели без характеристики, сам понимаешь!
– Рассказывай! – машет рукой Федор, только теперь сообразив, что байка старика не только не отвлечет от него внимания, а, наоборот, привлечет. Но делать нечего – сам назвался, – и Федор готовится спокойно встретить дальнейшее.
– В общем, как говорится, порода у них характерная, нервная! Сердцем титовская порода хорошая, добрая, а вот языком – не приведи господи!.. Ты, Федор, только не обижайся! Сам знаешь, мы с твоим отцом наилучшие приятели были. Одной водки, если посчитать, цистерну выпили! До водки Федькин батек был до того лихой мужик, что никакого спуску ей не давал. Где ее ни увидит, уничтожит с корнем!.. Ты на это тоже не обижайся, Федор! Я в ту пору, когда молодой был, ее тоже глотал ведрами. Это я теперь слаб стал!.. Так что ты не обижайся, Федор! – просит старик Титова. Лесозаготовители улыбаются, а Михаил Силантьев, зная, что иначе старик не кончит рассказа, направляет его на потерянную тропочку мысли.
– Ты, Никита Федорович, не забудь про Феньку-то! – напоминает он.
– Не забуду, не обеспокаивайся! – невозмутимо отвечает он. – Ты меня только не сбивай… Так вот, как говорится. Фенька зыркала на меня глазами, зыркала и вдруг начинает это выступать, хотя слова я ей не давал. Тебя, говорит, Федорович, никак старуха уволила с работы, ты, говорит, прямо признавайся, что уволила, и никаких, дескать, тут. Признавайся, говорит! Я, конечным делом, спокойно ей отвечаю: с какой такой, дескать, работы она меня может уволить, когда я при государстве состою…
Никита Федорович замолкает, пощипывает бородку.
– Вот тут-то я маху и дал! Обидел меня, видно, бог умишком, что не сообразил я, куда Фенька тянет… Только я это скажи, про государство-то, она так и осела от смеха… Потом, правда, просмеялась и говорит: «Ты, говорит, не о государстве, ты лучше о домашней работе подумай! Что ты раньше со старухой в постели сотворял. Тебя, говорит, старуха, наверное, с нее-то и уволила, коли тебе, говорит, два одеяла надобно… Ты, Дарья, отвернись, соромщина получается! – вдруг спохватывается Никита Федорович, увидев стоящую в дверях женщину.
Но поздно – все поняла уже Дарья и, прикрывшись руками, рванулась в другую комнату, а в бараке началось невообразимое: Михаил Силантьев, задрав ноги к потолку, не смеялся, а чуть не лопался в крепких щеках; Федор Титов, не слышавший раньше эту историю, катался по матрасу, а парни хохотали дико, исступленно. Не так был смешон рассказ старика, как его вид – обескураженный, раздосадованный.
– Вот так бывает, как говорится! – беспомощно разводит руками Никита Федорович, но его голос тонет в смехе.
Рассказ старика – разрядка для лесозаготовителей. В их смехе – и радость оттого, что живым и здоровым вернулся бригадир, что пятьсот шестьдесят шесть кубометров леса взято в Глухой Мяте, что все идет хорошо и завтра оживет трактор Георгия Ракова и что недалеко то время, когда вернутся они в поселок, где живут их сестры, матери, жены, дети, где их дом.
Хорошо, весело, душевно смеются лесозаготовители Глухой Мяты, что рядом с шестидесятой параллелью, в нарымской стороне.
Просмеявшись, ждут от старика продолжения, но он только разводит руками, словно говорит: «Какое тут может быть продолжение. Не купил я, конечно, одеял!»
– Ну ладно, товарищи! – поднимается бригадир Григорий Семенов. – Спать пора! Завтра – рабочий день.
– Это правильно, парень, – отзывается Никита Федорович и, привстав, похлопывает Григория по плечу. – Молодец ты! Право слово, молодец!
– Ну, ну! – смущается бригадир. – Дело есть дело!
И в это мгновение Виктор Гав приподнимается с матраса.
– Григорий Григорьевич! – звонко произносит он. – А ведь мы мотали бобину!.. Жалко – провода не было…
– Виктор! – тянет его за рукав Борис, но все уже сказано…
– Они и вправду мотали! – подтверждает Раков. – Сам видел, как ночь просидели.
Бригадир Семенов широко улыбается – рад.
Глава пятая
1
Капель в Глухой Мяте просыпается раньше людей.
С порозовевшей сосульки скользит прозрачная капелька; повиснув и покачавшись на острие, срывается и звонко, как о металл, ударяется о затвердевший снег. Когда капелька наливается, покачиваясь, в ней отражаются и барак, и небо, и тайга, и остаточек луны. Потом скользит вторая капелька, вытягивается, за ней еще одна и еще – и бегут наперегонки, и, истекая ими, светлеет, делается прозрачной розовая на заре сосулька, отливает радугой, а свет, пробившийся сквозь лед, семью цветами спектра разделяется на беленом стволе березы.
Капель отбивает чечеточный танец. Григорию Семенову капли выстукивают веселый мотив. Касаясь головой крыши барака, стоит он.
Улыбается Семенов. Не сутулится. И даже не торопится. Просто стоит у барака и смотрит. Любуется. Стучат, торкочут светлые, совсем еще розовые капли…
– На работу, товарищи! – кричит он в дверь барака.
Утром лесозаготовители идут в лесосеку плотной цепочкой друг за другом, как в военном строю. На плечах шевелятся топоры, поет, изгибаясь, пила, синий папиросный дымок втягивается в сосны. Девять человек – целое отделение с командиром впереди – идут по Глухой Мяте. Федор Титов тихонько напевает: «Дан приказ: ему – на запад…»
С фырком вылетает из кустарника рябчик, задев крылом за ветку, валится на бок, но выпрямляется и, кинувшись к земле, косо вздымается. Потревоженные птицей, качаются вершинки сосенок.
Деревья растут часто, меж стволинами просвечивает разноцветный снег, точно пролили синюю тушь, а потом разбавили розовой, зеленой, коричневой – и получилось красиво: опереньем павлиньего хвоста лежит снег под соснами.
Лесосека открывается перед лесозаготовителями веером хлыстов, прорежинами сосен, сквозь которые пробиваются лучи солнца.
– Начнем, товарищи! – из конца в конец лесосеки несется голос бригадира Семенова.
Мотив песни не покидает Федора Титова все утро: «Дан приказ: ему – на запад…» Песня звучит в ушах, слышится в гудении мотора, тайга пропиталась песней, как запахом смолы. От песни не уйти, не спрятаться – висит на кончике языка, прячется за зубами, клубится звуками рядом с сердцем. Песней насыщено утро до отказа, до предела, как тайга солнцем, и от этого Федору кажется, что солнечный зайчик забрался к нему в грудь – веселится там, озорничает, а иногда пробивается наружу беспричинной глуповатой улыбкой, от которой лицо Федора становится забавным.
Притащив воз на эстакаду, от все той же беспричинной радости, от зайчика в груди Титов кричит Никите Федоровичу:
– Героям гражданской войны привет! Работаем, как говорится, конечным делом… – беззлобно и весело дразнит он старика его любимыми присказками, но Никита Федорович не обижен, отбивается.
– Дураков не сеют, не жнут, они сами родятся, как говорится, – шутит он и сам начинает смеяться – опять попала присказка!
Никита Федорович Борщев приход весны узнает ногами. Когда стушевываются, уходят на север морозы, отходят, истекают последними остатками боли ноги. Нет больше бессонья по ночам, не скорбят больше ноги. Натянув шерстяные носки, две пары портянок, припечатывает Никита Федорович каблук в пол, крутит ногами, как в танце. «Ишь черти! Им бы теперь хоть снова по девкам! Вот до чего неугомонные!»
Молодеют от весны ноги Никиты Федоровича, носят его по земле легко и быстро, точно малолетку жеребенка тростинки-ноги с лобастыми бабками. Хвалится Никита Федорович людям: «Я еще потолкаюсь промеж молодых, как говорится! Я еще хрустенек, как малосольный грибок! Ты, парень, не смотри, что мне семьдесят!» И не зря похваляется старик – редкий может сравниться с ним в работе. Не силой, не гибкостью мускулов берет старик, а умением, сноровкой, хитростью.
Молодо, сильно бьются сердца Виктора Гава и Бориса Бережкова, стучат в грудную клетку, как метрономы. Весенняя капель – призывный набат, зовущий в другой мир, в иную жизнь. Кажется парням, что капель отстукивает такты пароходных плиц, которые, взбаламутив мутную обскую воду, скоро потянут пароход «Пролетарий» к студенческому городу Томску.
Весна!
Кружатся ребячьи головы от распахнувшейся настежь перед ними жизни. Прилетевшие издалека, с гор Алтая и Средней Азии, весенние ветры манят за собой, и от этого сжимается, крохотится маковкой привычный мир Глухой Мяты, рядом с ним встает громадное, голубое – новая жизнь. От этого у парней диковато раздуваются ноздри, как у лося, когда выходит он на лесную прогалинку, чтобы вдохнуть запахи весны.
С порозовевшей сосульки скользит прозрачная капелька; повиснув и покачавшись на острие, срывается и звонко, как о металл, ударяется о затвердевший снег. Когда капелька наливается, покачиваясь, в ней отражаются и барак, и небо, и тайга, и остаточек луны. Потом скользит вторая капелька, вытягивается, за ней еще одна и еще – и бегут наперегонки, и, истекая ими, светлеет, делается прозрачной розовая на заре сосулька, отливает радугой, а свет, пробившийся сквозь лед, семью цветами спектра разделяется на беленом стволе березы.
Капель отбивает чечеточный танец. Григорию Семенову капли выстукивают веселый мотив. Касаясь головой крыши барака, стоит он.
Улыбается Семенов. Не сутулится. И даже не торопится. Просто стоит у барака и смотрит. Любуется. Стучат, торкочут светлые, совсем еще розовые капли…
– На работу, товарищи! – кричит он в дверь барака.
Утром лесозаготовители идут в лесосеку плотной цепочкой друг за другом, как в военном строю. На плечах шевелятся топоры, поет, изгибаясь, пила, синий папиросный дымок втягивается в сосны. Девять человек – целое отделение с командиром впереди – идут по Глухой Мяте. Федор Титов тихонько напевает: «Дан приказ: ему – на запад…»
С фырком вылетает из кустарника рябчик, задев крылом за ветку, валится на бок, но выпрямляется и, кинувшись к земле, косо вздымается. Потревоженные птицей, качаются вершинки сосенок.
Деревья растут часто, меж стволинами просвечивает разноцветный снег, точно пролили синюю тушь, а потом разбавили розовой, зеленой, коричневой – и получилось красиво: опереньем павлиньего хвоста лежит снег под соснами.
Лесосека открывается перед лесозаготовителями веером хлыстов, прорежинами сосен, сквозь которые пробиваются лучи солнца.
– Начнем, товарищи! – из конца в конец лесосеки несется голос бригадира Семенова.
Мотив песни не покидает Федора Титова все утро: «Дан приказ: ему – на запад…» Песня звучит в ушах, слышится в гудении мотора, тайга пропиталась песней, как запахом смолы. От песни не уйти, не спрятаться – висит на кончике языка, прячется за зубами, клубится звуками рядом с сердцем. Песней насыщено утро до отказа, до предела, как тайга солнцем, и от этого Федору кажется, что солнечный зайчик забрался к нему в грудь – веселится там, озорничает, а иногда пробивается наружу беспричинной глуповатой улыбкой, от которой лицо Федора становится забавным.
Притащив воз на эстакаду, от все той же беспричинной радости, от зайчика в груди Титов кричит Никите Федоровичу:
– Героям гражданской войны привет! Работаем, как говорится, конечным делом… – беззлобно и весело дразнит он старика его любимыми присказками, но Никита Федорович не обижен, отбивается.
– Дураков не сеют, не жнут, они сами родятся, как говорится, – шутит он и сам начинает смеяться – опять попала присказка!
Никита Федорович Борщев приход весны узнает ногами. Когда стушевываются, уходят на север морозы, отходят, истекают последними остатками боли ноги. Нет больше бессонья по ночам, не скорбят больше ноги. Натянув шерстяные носки, две пары портянок, припечатывает Никита Федорович каблук в пол, крутит ногами, как в танце. «Ишь черти! Им бы теперь хоть снова по девкам! Вот до чего неугомонные!»
Молодеют от весны ноги Никиты Федоровича, носят его по земле легко и быстро, точно малолетку жеребенка тростинки-ноги с лобастыми бабками. Хвалится Никита Федорович людям: «Я еще потолкаюсь промеж молодых, как говорится! Я еще хрустенек, как малосольный грибок! Ты, парень, не смотри, что мне семьдесят!» И не зря похваляется старик – редкий может сравниться с ним в работе. Не силой, не гибкостью мускулов берет старик, а умением, сноровкой, хитростью.
Молодо, сильно бьются сердца Виктора Гава и Бориса Бережкова, стучат в грудную клетку, как метрономы. Весенняя капель – призывный набат, зовущий в другой мир, в иную жизнь. Кажется парням, что капель отстукивает такты пароходных плиц, которые, взбаламутив мутную обскую воду, скоро потянут пароход «Пролетарий» к студенческому городу Томску.
Весна!
Кружатся ребячьи головы от распахнувшейся настежь перед ними жизни. Прилетевшие издалека, с гор Алтая и Средней Азии, весенние ветры манят за собой, и от этого сжимается, крохотится маковкой привычный мир Глухой Мяты, рядом с ним встает громадное, голубое – новая жизнь. От этого у парней диковато раздуваются ноздри, как у лося, когда выходит он на лесную прогалинку, чтобы вдохнуть запахи весны.