Надменная, гордая поза стала привычной Ракову, как ватник и кирзовые сапоги…
* * *
   Георгий ведет машину по кочкастому узкому волоку. Ругается – плохо вычищен волок, и поэтому машина металлически крякает, жалуется на дорогу. Впереди, в рассветной тайге, качается сигнальный огонек титовского трактора – то припадет вниз на метр, то взлетит выше тонких елок; зло гонит машину Федор, рывками, словно пинает ее ногой, нажимающей акселератор.
   Георгий вылезает из кабины, выбирая тропочку получше средь кочек и пней, заметенных снегом, вразвалочку идет к машине Титова.
   – Почему рвешь машину? – тихо спрашивает Раков.
   Титов молчит. Из-под высокой шапки крендельками лезут вьющиеся рыжие волосы, папироса переломлена в губах.
   – Почему рвешь машину?
   – Больше не буду, Гоша!
   – Вернись, выбери тонкомерные хлысты!
   – Ладно! – кивает Титов и прячется в кабину. Мотор машины чуть напрягается, позади струйкой бьется дымок выхлопа – трактор плавно трогается с места, но в это время по лесосеке разносится басовитый голос:
   – Стой, Титов!
   Из расщелины трелевочного волока выходит бригадир Григорий Семенов, спешит навстречу Титову. Их пути пересекутся на повороте волока в первую лесосеку, где вчера Федор оставил тонкомерные хлысты, но Семенов, видимо, думает, что трактор раньше проскочит сверток, и поэтому бежит:
   – Стой!
   Машина замирает.
   «Сейчас схлестнутся!» – думает Георгий Раков и спешит к ним.
   – Говоришь, хлысты надо выбрать! – Федор перекатывает папиросу из угла в угол губ, ухмыляется. – А если не схочу, тогда как?
   – Выбери тонкомер, Титов!
   – Погоди, Григорий Григорьевич! – торопливо говорит Раков. – Ты, Федор, поезжай своей дорогой!
   Титов лязгает рычагами, сцеплением – машина рывком поворачивается, дергается, ошалело задрав мотор, точно с высокой горы, кидается вперед. Не по волоку, а по целине, по пням и сухостойным сосенкам ведет трактор Титов.
   – Федор! – кричит Раков, но Титов не слышит его и все жмет и жмет ногой на газ, хрустит шестернями передач. В эту минуту Георгию кажется, что сквозь толстый металл блока видно, как слились в темную линию поршни, как шатуны мнут, терзают мягкую оболочку подшипников, как судорожно цепляются друг за друга шестерни дифера. Стонет, корчится двигатель, загнанный злой рукой Федора. Раков, срывается с места, через пни, сухостой, глубокий снег бежит к трактору, остановившись, поворачивается к нему лицом. Машина на предельной скорости приближается к нему; она сейчас катится под гору, и гусеницы слились в сплошную снежную полосу, а по бокам снег дыбится двумя фонтанами, и сухой, жесткий треск сливается с воем мотора – трактор ломает старые деревья, небольшие пни. Георгий крестом раскидывает руки, прищуривается, но стоит неподвижно, высоко вскинув голову. Титов затормаживает в метре от Георгия, но Раков все не двигается.
   – Убавь газ, выключи сцепление!
   Раков открывает дверь кабины, следит за тем, как Федор снимает ногу с акселератора, как хрумкает сцепление, и только после этого говорит:
   – Жалко, что некем заменить! Тебя нужно снять с машины! Предупреждаю: если еще повторится это, сам поговорю с директором по радио!
   Федор по-прежнему молчит, по он замечает, что бригадир Семенов торопливо идет к машине и просит Ракова:
   – Пусти, Георгий!
   Трактор уползает на волок. Раков и Семенов долго смотрят на уходящую машину. Бригадир жадно курит, глубоко затягивается дымом, а выпускает через ноздри, долго задерживая в легких. Он курит так, слоило боится, что папиросу отнимут. Раков недовольно косится на него:
   – Куришь! Не выдержал!
   – Курю, Георгий!
   – Слабак! – говорит тракторист.
   Тайга полнится светом, воздухом, лучи солнца, как в сито, просеиваются сквозь сосны; зеленой, яркой становится тайга, а снег на ветках – голубой снизу, синий посередине, розовый сверху – напитывается запахом весны.
   Протяжный, зычный крик «Бойся!» несется по тайге. Кричащий тянет последние буквы; оборвав, начинает опять и поет еще протяжнее. Это кричит вальщик леса Борис Бережков. Солнцу, тайге, всему миру с вызовом кричит юноша: «Бойся!» – предупреждая, что через мгновение вздрогнет земля от тяжелого и хрусткого удара подрезанной Борисом сосны. Припадет дерево к земле, и долго-долго будет стонать, перекатываясь, эхо.
   – Бойся!
   Кричит юноша, и в крике – смелое предупреждение миру: уважай Бориса Бережкова! Крепки его мускулы, остры глаза, сердце как мотор трактора – быстро гонит оно кровь по толстым, здоровым артериям, напитывает каждую клеточку тела здоровьем, энергией. Уважай, земля, Бориса Бережкова! Не отдашь сама – руками, молодым умом возьмет то, что даровано человеку на земле. Уважай, земля! Такими же руками, как у него, заброшен с твоей груди кусочек металла на Луну.
   – Бойся!
   За городьбой сосняка все выше и выше лезет солнце. Желтые полосы, квадраты, круги заплатками ложатся на чистый снег. Трактор Георгия Ракова рвется к многоводью солнечных лучей, повстречавшись с ними, заливается светом от гусениц до крыши кабины. Фары озорно подмигивают клетчатыми, как у стрекозы, глазами. Праздничное ликование переполняет водителя.
   – Готовьсь! – отвечает он на призывный крик Бережкова.
   Из переплетения густых ветвей выскакивает Борис. Канатоходцем, балансируя руками, бежит по сосновому стволу, повисшему высоко над землей; сияет, хохочет, машет руками. Совсем молод он – мальчишка мальчишкой.
   – Молодец, Борис! – кричит ему Раков и колобком выкатывается из кабины.
   Не только Бориса хвалит он за силу и ловкость, за улыбку, а и себя, счастливого погожим утром, работой, солнцем. Слышится в крике тракториста: «Молодец, Борис!» – «Я тоже молодец! Разве не видишь, как я ловко выбрался из кабины, как бросился к соснам, как проворен и силен!»
   – Чокеруем!
   Сильными руками в брезентовых рукавицах они распутывают склубившийся колкий трос, потом, приглядевшись в неразберихе веток, стволов, пней, ныряют в колючие иглы, накидывают петли-удавки на горловины сосен. Лабиринтно сложна чокеровка тракторного воза, неопытный человек и за час не разберется, где и за что цеплять тросы, но Борис Бережков и Георгий Раков понаторели – пяти минут не проходит, как весело обмениваются они:
   – Готов?
   – Готов!
   Раков вскакивает в кабину; мотор машины набирается силы, упорства, тросы звенят, со свистом вырываются из веток и натягиваются лучами. Барабан тракторной лебедки грохочет – машина, не двигаясь, наваливает воз на горбатину погрузочного щита. Крепко держатся сосны за землю, цепляются растопыренными ветвями за бугорки, за подрост, за каждую яминку. С болью отрываются сосны от родного места, а трактор дыбится разъяренным скакуном. Наткнувшись на пологую площадку щита, хлысты тягостно долго лезут на него, трещат, но вдруг раздается металлический удар – щит падает на упоры. Со стороны трактор похож на низкорослого человека, забросившего за спину связку хвороста; звяк железа напоминает облегченный вздох. Присмиревшие, с обломанными ветвями, лежат сосны на сутулине трактора. Позади машины пустота – перемешанный снег, изорванная, искореженная земля.
   – Тяни! – машет рукавицей Борис.
   Трудолюбивым муравьем с закинутым на спину возом пробирается трактор по широкому, обрызганному солнечными пятнами волоку, гусеницы швыряют ошмотья снега, цепляются за землю. К нетерпеливо ожидающим пилам раскряжевщиков ведет машину тракторист…
   – Принимай! – зычно кричит он Михаилу Силантьеву. И в голосе – радость.
   Знатный человек Георгий Раков.

7

   Михаил Силантьев в очередь с Никитой Федоровичем раскряжевывают хлысты – день он, день старик. Обязанности раскряжевщика несложны: распилить хлысты, измерив их длинной палкой с зарубками, чтобы получились бревна разных сортов. В Глухой Мяте заготавливают пиловочник, стройлес, шпальник и рудничную стойку, но самая ценная древесина – судострой.
   Это – выгодный сортимент для предприятия и для раскряжевщика: моторист пилы получает зарплату с выработки, но главное для него – дать хорошую древесину. Он получит больше денег, если из хлыста выберет дорогие сортименты.
   Раскряжевщик должен быть знатоком древесины.
   Михаил Силантьев хорошо знает сортименты, но в тот день, когда работает Никита Федорович, судострой как будто попадается чаще, и в штабель по покотам то и дело катятся ровные, прямослойные бревна. Никита Федорович иногда на десять, а то и на пятнадцать рублей зарабатывает больше, чем Михаил.
   Силантьев любит и умеет зарабатывать деньги, ревнив к тем, кто получает больше.
   «Деньги не грибы – растут и зимой!» – говорит он бригадиру и ежедневно требует, чтобы Семенов подсчитывал выработку. Самая дорогая – с золотым обрезом, мраморной обложкой – записная книжка в Глухой Мяте принадлежит Михаилу: в нее он записывает заработок. Он не скрывает этого, говорит откровенно: «Меня не обманешь! Ночью разбуди – скажу, сколько заработал!»
   Суммы меньше ста рублей Михаил считает на бутылки водки, а меньше двадцати пяти рублей – на граммы.
   «Сегодня на две банки закалымил!» – хвалится он, подразумевая, что ему причитается получить пятьдесят рублей, так как полбутылка водки стоит двадцать пять рублей двадцать копеек. «Это разве деньги – на СПГ с прицепом не хватит!» – презрительно бросает он, и товарищи понимают, что у Силантьева нет и десятки, ибо СПГ – сто пятьдесят граммов водки – стоит семь рублей двадцать копеек, а прицеп – кружка пива – два рубля сорок копеек.
   Суммы больше ста рублей Силантьев считает на железнодорожные билеты: «Хреновина, а не деньги – до Омска не доедешь!» Железнодорожные тарифы он знает наизусть и помнит, сколько стоит билет от Владивостока до Хабаровска или от Новосибирска до мало кому известной станции Сковородино.
   Злой до заработков мужик Михаил Силантьев.
   Досада берет его, что Никита Федорович получает больше за тот же труд, что и он. Поэтому Михаил два вечера подряд читал книжку «Деловые сортименты», выпрошенную у бригадира, записывал в блокнот стандарты и ругался на чем свет стоит – автор книгу написал так, что язык скручивался фитилем, когда Силантьев вслух читал: «В целях неоставления на лесосеке ценных сортиментов и обеспечения транспортировки лиственных пород древесины по обоюдному договору со сплавными предприятиями…» Однако книжонка помогла мало – на третий день, работая по ее рекомендации, Силантьев отстал от Борщева на двенадцать рублей. Он вернул «Деловые сортименты» бригадиру, сказав: «Без штанов останешься с этой штукой!»
   Силантьев любит кино.
   Прежде чем наниматься на работу, он дотошно выспрашивает, сколько раз в месяц и новые ли демонстрируются картины, хороший ли звук и не получится ли так, как было на амурских промыслах, – картины гнали раз в месяц и до того старые, что он знал наизусть реплики героев. В Томской области Михаилу предлагали три леспромхоза, но он выбрал Зачулымский: в поселке была стационарная киноустановка. Михаил особенно любит три фильма – «Веселые ребята», «Волга-Волга» и «Карнавальная ночь». Он их готов смотреть сто раз.
   Когда Силантьева назначили в Глухую Мяту, он заявил: «Не поеду!», а на вопрос «почему?» не ответил. Не признаваться же было, что ждет фильм «Верные друзья», который из-за переездов своевременно не посмотрел. Но директор Сутурмин, знающий Силантьева, спокойно подтянул счеты, погремел костяшками; прищурив одни глаз, сказал: «Две с половиной тысячи обеспечено! Впрочем, вы свободны – найдем другого человека!»
   Две с половиной тысячи даже для Силантьева хороший заработок! Он примирительно улыбнулся Сутурмину, а Сутурмин – ему, и они так и расстались – с понимающей, сочувственной улыбкой.
   И вот теперь Михаил кряжует хлысты в Глухой Мяте.
   Привязанный кабелем к проволоке, висящей над эстакадой, ходит он по бревнам, то прикладывает мерную палку к хлыстам, то звенит пилой. Если посмотреть на него издалека, может показаться, что Силантьев делает городки и складывает их в «змейку» – трудную фигуру, на которую похож раскряжеванный хлыст. А если отойти еще дальше да к тому же забраться на сосну, то может показаться, что Силантьев вырезает не только городки, но и палки – это он выбирает из хлыстов длинномерные бревна судостроя, пиловочника, рудстойки. Прежде чем начать рез, Михаил окидывает бревна оценивающим взглядом, соображает, что можно взять, и только после этого набрасывает мерку.
   Вот два хлыста. Из первого он вырезает долготье, дрова, а вот второй посложнее – в ровной, звонкой стволине не меньше двадцати метров, а сучки начинаются высоко, чуть ли не у самой макушки, и Михаил думает, что из нее выйдут два бревна судостроя. Он набрасывает палку – так и есть! Два толстых, кубометристых бревна может выпилить он, если комель свеж, если на нем нет напенной гнили – опасного порока древесины.
   Взяв пилу наизготовку, как автомат, Михаил обходит хлыст со стороны комля, нагибается и видит желтую крестообразную трещинку, а вокруг нее – вялую, податливую на ощупь мякоть. Напенная гниль! Он шепотом ругается, но духа не теряет: от комля можно отвалить еще порядочный кусок дерева; не нарушив размеры бревен судостроя, можно сделать так называемую откомлевку. Щелкнув выключателем, он прижимает визжащую пилу к дереву, волнообразными движениями водит ее, и через полминуты комель отваливается. Михаил выглядывает на срез – гниль проникла далеко.
   – Сволочь! – тихо ругает сосну Силантьев и настороженно смотрит на бригадира, работающего рядом электросучкорезкой.
   Семенов увлечен – быстро переходит от хлыста к хлысту, инструмент в его руках поет почти без передыха, по проводу с воем и скрежетом катается кольцо, к которому привязан кабель сучкорезки. Ему некогда наблюдать за Силантьевым.
   – Сволочь! – опять шепчет Силантьев, затем торопливо подходят к хлысту, кряжует его на два бревна судостроя и, когда бревна ударяются об эстакаду, скатывает их вниз, к Петру Удочкину.
   Выражением лица, фигурой и движениями Михаил сейчас похож на мальчишку, за спиной матери ворующего конфеты из сахарницы с узким горлышком. Мальчишка уже просунул руку, зацепил пальцами порядочную жменю, но чувствует, что рука не лезет обратно. Он с трудом протискивает ее, замирая от страха, что мать обернется… Так и Силантьев – он катит бревно, а сам ногой прикрывает торец, чтобы Петр не заметил крестообразных полос. Силантьев норовит положить бревно так, чтобы оно уперлось гнилым концом в соседний штабель. Если это удастся, он на другом конце поставит свое клеймо – три палочки, и бригадир вечером сосчитает лишние кубометры судостроя, дорогого сортимента.
   – Хочу помочь! – говорит Михаил Удочкину. – Тяжелое бревно – тебе одному не взять! – и радуется, что не Борщев, а Петр, доверчивый и простоватый человек, работает сейчас на штабелевке, – будь бы на его месте Никита Федорович, обман раскрылся бы еще до того, как старик увидел бы торец: бородатый черт гниль узнает нюхом, не заглядывая, по его выражению, под хвост бревну.
   – Спасибо! – благодарит обрадованный вниманием Удочкин, помогая Силантьеву положить бревна так, как надо, – комлем к соседнему штабелю.
   – Тебе спасибо! – с усмешкой отвечает Михаил, и его лицо теперь снова похоже на лицо мальчишки, который уже вытащил руку из горловины сахарницы, конфеты сунул в карман и старательно-честными глазами смотрит на мать, которая, удивившись нетребовательности сына, его покладистости при виде конфет, решает вознаградить выдержку: «Возьми, мой мальчик, несколько конфеток! Ты сегодня хорошо ведешь себя!» И он второй раз запускает пальцы в сахарницу.
   Вернувшись на эстакаду, Силантьев сам себе подмигивает, напевает.
   Он очень доволен собой, этот Михаил Силантьев!

8

   От распределительного щитка передвижной электростанции в тайгу и на эстакаду тянутся черные змеи – кабели. Грозные смертельной силой электрического тока, они впиваются жадными ртами муфт в пилы, в сучкорезки. Кабели, точно паутины, опутывают лесосеку.
   Двенадцать киловатт дает передвижная электростанция Валентина Семеновича Изюмина – вращает пильные цепи, диски сучкорезок, пилоточный станок, освещает ночью эстакаду. Без станции механика Изюмина в тайге люди немощны, как младенцы.
   Механик Валентин Семенович Изюмин вот уже час кряду сидит на холодке, возле станции; согнув широкие плечи, читает книгу. Временами отрывается, внимательно оглядывает эстакаду, мельком прислушивается к тому, как на разные голоса – меняется нагрузка – поет мотор, и опять читает, углубленный.
   Гремит эстакада.
   Преувеличенно широкий, похожий на гардероб, идет по ней бригадир Семенов, в руках держит электросучкорезку – большой тяжести инструмент. Точно игрушечную лопаточку, вскидывает сучкорезку Семенов, жестом фокусника подбрасывает и на лету щелкает выключателем. Станция Валентина Изюмина сникает, захлебывается мотором, но рычажок автоматического регулятора шире открывает подачу горючего, и мотор поет по-прежнему четко. Семенов срезает большой сук – опилки летят веером, дерево тонко поет.
   Механик наблюдает за бригадиром. Смотрит любопытно, пристально, с непонятной, легкой усмешкой; чем-то сейчас похож он на человека, рассматривающего хорошо знакомую машину, которая обнажила перед ним блестящие, запутанные внутренности. Все ясно ему – какая шестеренка за какую цепляется, как сопряжено движение рычагов, как снуют руки-поршни. До глубинных тонкостей, до последнего винтика понимает человек машину и снисходительно улыбается непонятливости других, для которых машина – лабиринт, тайна.
   Словно рентгеном просвечен Семенов в глазах механика Изюмина; как солнечный луч призмой, разложил он бригадира на составные части, и никакой сложности но оказалось в нем, ничего неожиданного. Да и не семь цветов спектра, а всего три обнаружилось в Семенове. Легко и просто объясняет механик Изюмин бригадира: красный цвет – чувство долга, синий – непоколебимая уверенность в право на бригадирскую власть, зеленый – довольство жизнью, умение быть счастливым от малого. Прост, как грабли, бригадир Григорий Григорьевич Семенов для механика Изюмина. Стоит ему оторваться от книги, секунду понаблюдать за ним, как готово решение, написан рецепт. Точно гербовой печатью он прихлопывает диагноз: красный цвет – это бригадир, отказавшись от привилегии начальника, стал работать вместе со всеми; синий цвет – это Семенов приказывает Титову собрать хлысты; зеленый цвет – бригадир вдруг становится счастливым оттого, что проснулся на пять минут раньше будильника, который должен зазвенеть в половине седьмого.
   Ясен как божий день бригадир Семенов механику Изюмину!
   Не трудны механику и другие лесозаготовители.
   Незримым ходом часовой стрелки крутится рабочий день в Глухой Мяте. На эстакаде – пятачке вылущенной тайги – веселое шевеленье, гром, смех; тилипает одинокий топор, горланит сучкорезка, с визгом струятся по проволоке привязанные за кольцо кабели. На кончике эстакады, на самом краешке пристроился Никита Федорович Борщев; одной рукой держит топор, другой – здоровенную балясину. Лоб у него собран гармошкой морщин, борода дыбом, левый глаз хитренько прищурен. Никита Федорович вытесывает покота для штабельщиков, а чтобы скучно не было, рассказывает случай из собственной, борщевской жизни.
   – Спервоначалу Советской власти противобожеский лектор был куда угонистей… Тут уж, парень, палец в рот не клади! Откусит, как говорится, выплюнет, опять откусит, а снова не выплюнет, нет, не выплюнет! – самозабвенно крутит головой Никита Федорович. – Шустрый был лектор, занозистый. Вот такой случай был на моей жизни… Приносят однажды мужики старинную икону, кажут лектору и говорят: «Вот, гражданин лектор, этой иконе Егория Победоносца сто лет, а, гляди, блестит она, точно новая, – нет ни трещинки, ни царапинки! Объясни нам, как это может быть, если это не божья воля? В сельсовете, говорят, на стенку писанный красками портрет повешали, провисел он полгода и весь зажух, плесенью покрылся. Если не видели, гражданин лектор, можем вместе пройтиться!» – «Нет, – отвечает он, – видел и пройтиться не желаю, а вот икону с удовольствием посмотрю. Мне, говорит, этот богомаз старообрядческий прекрасно знаком, и даже знаю, что такими знатными красками пишет, что не только сто лет, а двести провисит икона!» Ну тут, конечным делом, заулыбались мужики. «Никакая это, хохочут, не краска, а святость иконы!..»
   Никита Федорович широко размахивается – лопатки спадают под телогрейкой, – прицеливается и бьет топором по балясине так ловко, что сразу выпадает здоровенный клин. Потом оценивающе оглядывает покот, такой ровный, словно его рубанком выстрогал, и продолжает:
   – Тут лектор как вроде бы обиделся, опечалился и жалобным голосом просит мужичков показать икону. «Я, говорит, может, и ошибаюсь, но будьте настолько вежливы, дайте мне ее в руках подержать!» Мужики посоветовались и дали иконку. Он сгреб рукой, на лик Егория даже и не посмотрел, а прямо хлесть на изнанку глазами. Посмотрел, улыбнулся скрытным манером и тихо так говорит: «Вы, мужики, дощечку с изнанки приподнимите да загляньте внутрь!..» Они сызнова, как говорится, посоветовались, зачем, дескать, лезть это в святую икону. Однако под дощечку полезли, потому как очень он их залюбопытил скрытной улыбкой… Ну, заглянули мужики под дощечку, а там вот что написано… Более тридцати лет прошло, а помню, что там старинными буквами было изображено… – Он вздымает в небо бороду, задумывается. – Такие слова там были… «Едет Егор во бою, на сером сидит коню, держит в руце копию, колет змия в жопию». Вот какие слова написал под дощечкой икономаз старинный… Мужички тут, конечным образом, заплевались. Им, парень, не по себе лекторова улыбка пришлась! – обратившись к Петру Удочкину, живо и задорно объясняет Никита Федорович и первым хохочет. – Улыбка им, как говорится, не понравилась… Хе-хе!
   Смеясь, Никита Федорович широко разевает рот, откидывает назад туловище и надолго заливается неслышным, вздрагивающим – в горле клокочет и шипит – смехом. Ему, видимо, жарко, он стягивает шапку, обнажив лысую голову. Лесозаготовители, бросив работу, тоже смеются, и Никита Федорович замечает это – он хватается за топорище, прикрикивает на Петра Удочкина:
   – Ты, парень, слушать слушай, а работать работай! – и ожесточенно машет топором.
   Но работа у него сегодня такая простая и легкая, что Никита Федорович молчать не может: помахав топориком, снова собирает на лбу морщинки, делает многозначительное лицо:
   – Не тот теперь лектор пошел! Недавно приезжал один из области, картинки на стенку навешал, лампочки позажигал и сытым голосом объясняет, что так, дескать, Земля вертится вокруг Солнца. Час целый объяснял, как она крутится. Ну, тут, конечным делом, поднимается Истигней Анисимов, дружок мой старинный, и спрашивает: «А скажи, товарищ лектор, вокруг чего Земля вертится ночью, когда Солнца нет?» Эх, как тут заржали мужики, аж клуб пошатнулся, а Истигней допекает его: «Мы, говорит, сорок лет назад узнали, что Земля вертится, ты, говорит, лучше, товарищ из городу, объясни нам, отчего моя внучка, уехавши к вам в область, в какую-то секту начала ходить и чуть не голая перед мужиками раздевалась. Спасибо, говорит, что я в прошлом годе в город наведался и дурь из нее ремнем выбил. И вот я спрашиваю, лектор, где ты прятался, когда она в секту шла? Ты, поди, лекцию читал…»
   Тук, тук! – бьет дятлом в балясину топор Никиты Федоровича; как шарниры, ходят под телогрейкой лопатки; снова вырубив большой кусок сосны, строжает голосом, осанкой:
   – Не туда гребут лектора! Лекция лекцией, а ты в нутро человека загляни! Лампочки зажигать – это полдела!
   Бригадир Семенов проходит по эстакаде; остановившись рядом с Борщевым, наклоняется к нему, чтобы не слышали другие, шепчет на ухо:
   – Вы извините, Никита Федорович, но мешаете работать. Вы человек опытный, умеете работать и говорить, а другие не могут.
   – Ты не сомневайся! – поднимает на него светлые стариковские глаза Борщев. – Я замолчу. Ты не сомневайся! – горячо обещает он и мирно улыбается…
   Мартовский погожий день стоит в Глухой Мяте. В безветрии застекленел воздух – ни марева, ни струйки не поднимается от неподвижной тайги, на снегу лежат резкие тени сосен, и от этого представляется, что на землю поставили рядком черные угольники. В стороне от трелевочных волоков снег глубок, тверд. Трудно идти в марте по снежной целине, а вальщики леса перепрыгивают с места на место белками, железная лопата и та туго вязнет в снегу.
   Механик Изюмин приближается к комариному, заунывному визгу пил вальщиков, сделав еще шаг, замирает с поднятой ногой: по тому, как облегченно поет пила, узнает он, что сейчас сосна провиснет, наклонится и пойдет к земле. И действительно, слышится крик: «Бойся!», доносится треск, стон, гулко, точно в барабан, бьет дерево мерзлую землю. Соседние деревья трясут вершинами. Катится стоголосое эхо.
   – Среднему образованию – салют! – шутливо приветствует механик Бережкова.
   – Соответственно! – широко улыбается Борис. Между парнями и механиком незаметно установились несколько легкомысленные отношения вышучивания, дружеского розыгрыша, подтрунивания друг над другом. Изюмин был неистощим на шутки, на выдумки, на иронию. Они отвечали тем же.