– Ты, Федор, перебрал! – замечает он. – Тут ведь такое дело, как говорится, немного не рассчитал, хватил лишнего – и готово! Шел бы ты спать, Федор!
   – Никите Федоровичу, папаше, привет!
   Спокоен, хранит обычную невозмутимость Раков.
   – Набрался, как свинья! – после внимательного изучения Федоровой физиономии и неверных движений презрительно заключает он.
   Титов глухо хохочет:
   – Ты смотри, нет, ты смотри! Гошка заговорил! – Затем фамильярно, дружески наклоняется к Ракову, берет за пуговицу: – Слушай, Гошка, знаешь, кто я перед тобой?.. Раб! Понял, раб! А раз раб, то хочешь – ударь меня по морде! Ударь!
   – Пошел к дьяволу.
   – Правильно! Гони! Я кто – кирюха!
   Один глаз Федора опять прищурен, чтобы не двоилось. Федор натыкается на стену, скользит по ней и вдруг трезвеет.
   – Ага! Боевой листок! Замечательно!
   Федор подходит к стене, широко раскинув руки, упирается ими по обе стороны от листка.
   – Я… Федька… Похож… Здорово похож!
   Федор снимает руки со стены, поворачивается как-то боком и замирает – on пытается рассчитать движения, чтобы сорвать боевой листок, и всем понятно это; он немного отклоняется назад, зрячим глазом находит край листа, нацеливается на него, но, прежде чем сделать движение к стенке, оборачивается к бригадиру:
   – А я сейчас его сорву! Слышишь, бригадир, сорву… Возьму и сорву!
   Петр Удочкин зажмуривается. Ему страшно. В памяти возникает далекое, школьное воспоминание – товарищ Петра вот так же сорвал классную стенную газету, в которой Петр нарисовал его. Последующее в памяти Удочкипа было ужасным. Товарища обсуждали на собрании, водили к директору, за четверть по поведению поставили двойку, а на школьной линейке вывели из строя. Петр боязливо открывает глаза в тот момент, когда Титов делает стремительное движение к стенке.
   – Не надо! – вскрикивает Удочкин.
   Петр, видимо, не замечает, что одновременно с движением Федора к стене механик Изюмин вскакивает с места, прыжкам преодолевает расстояние от печи до Титова и на лету хватает руку Федора. Тот теряет равновесие, поворачивается лицом к механику.
   – Э, голубчик, это не положено! – улыбаясь прямо в лицо Федора, говорит Изюмин.
   Петр Удочкин во все глаза смотрит на Изюмина и не может оторваться – красив он, притягателен до того, что становится сладко, томительно, и он не замечает, как его собственное лицо повторяет выражение лица механика: так же круто изгибается левая бровь, глубокая складка залегает на лбу, и все это покрыто ослепительной, немного искусственной улыбкой. Лицо Петра, как в зеркале, повторяет лицо механика.
   – Боевые листки срывать нельзя! – терпеливо, как маленькому ребенку, поясняет Изюмин Федору. – Тебе надо ложиться спать!
   Внимательно разглядывает механика бригадир Семенов, и ему вдруг кажется, что где-то он встречал этого человека. Где-то видел Григорий его ясные глаза, короткую верхнюю губу. Где-то видел. Но где – вспомнить не может…
   – Спи, Федор! – настаивает механик.
   Титов делает сладкое, умильное лицо, обнимает Изюмина с пьяной порывистостью:
   – Ты мне друг? Друг!.. Дай я тебя, Валя, поцелую! – и действительно целует.
   Механик смеется, разводит руками, точно восклицает: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Затем за руку ведет Федора к матрасу, усаживает, командует:
   – Снимай сапоги… Теперь рубаху!.. Вот и хорошо! Спи! – Он отвертывается от Федора, достает из кармана платок и быстро вытирает то место, куда поцеловал Федор. Затем возвращается к печке. Он проходит мимо людей – высокий, подтянутый, стройный, и Никита Федорович уважительно говорит:
   – Вот, как говорится, человек тоже выпил, а не пьяный… Уметь надо выпить, как и в любом деле!..
   Бригадир Семенов сидит неподвижно. Он о чем-то думает.

6

   Как звенья тракторной гусеницы, похожи друг на друга рабочие дни в Глухой Мяте. И точно так же, как гусеница на катки, плавно наматывается время на чередование дня и ночи. Расчерчен на клетки часов, разделен на две половинки рабочий день. В восемь часов начало, затем обед, два перекура по полчаса – и все. Плавно, неторопко течет гусеница времени, оставляя высокие штабеля на берегу Коло-Юла, прореживая густой сосняк.
   Похожи рабочие дни в Глухой Мяте, словно близнецы, но есть и различие. Оно – в людях, которые бывают то веселые, то грустные, то энергичные, то отчего-то расслабленно-ленивые. Внешне похожи как две капельки воды дни Глухой Мяты, но внутренне различны так, что порой кажется – другие люди пришли в сосновый бор…
   Спокойный, уравновешенный человек Георгий Раков, а вот сегодня не таков. Недовольный чем-то, сумрачный пришел на лесосеку, молча завел трактор, молча забрался в кабину и рывком бросил трактор по волоку. Бригадир Семенов поглядел на него, присвистнув от удивления, сдвинул шапку на затылок – что это с Георгием? Не было такого, чтобы знатный тракторист беспричинно рвал машину, на высшей скорости шел по волоку! Что с ним?
   Не похож на себя сегодня и Федор Титов – расслабленный, бледный, смущающийся. Он не может смотреть товарищам в глаза, виляет взглядом, сторонкой обходит лесозаготовителей; забравшись в машину, осторожно, чтобы не лязгала, не привлекала внимания, трогается и незаметно скрывается в тайге. Впереди качается в сумраке, подпрыгивает красный огонек – сигнальный фонарь машины Георгия Ракова. Смотрит на него Федор и кривится от боли в голове, от беспокойства на сердце, а главное, оттого, что вспоминается вчерашнее – черное, лохматое, неискреннее, слышатся зубчатые слова: «У тебя рабья кровь, Федор!» От этого воспоминания сжимается сердце.
   Невесел и Георгий Раков. Машину ведет неровно, рывками, ноги нервничают, а от гула мотора по вискам ударяют маленькие молоточки.
   Георгий Раков сердит на механика Изюмина. Не помнит он, когда был так унижен и оскорблен. Вчерашний случай с лопатой, которая оказалась одновременно и орудием производства и не орудием производства, то и дело вспоминается Георгию, и он беспокойно ерзает на сиденье, томится от горечи поражения. В памяти всплывает лицо механика, слышатся слова: «Вы не огорчайтесь!», а после слов такое движение, словно Изюмин хочет снисходительно похлопать по плечу его, Георгия Ракова.
   Велика обида знатного тракториста на механика передвижной электростанции. Опозорил его Изюмин! Унизил! К этому не привык Георгий Раков – ведь уже с давнего времени к его словам прислушиваются, с его мнением считаются. Безупречным поведением, отличной работой заслужил это Раков.
   Ворочается на сиденье Георгий, краснеет за вчерашнее… Не ответив на вопрос механика, грубил, грозил пальцем, а сам чувствовал стыд, да и грубил-то оттого, что было неловко перед товарищами.
   – Сюда, сюда! – слышит он веселый голос. С магистрального волока трактор входит в лесосеку, навстречу выныривает Борис Бережков, кричит что-то радостное, утреннее, но Раков встречает его вопросом:
   – Борис, кто такой этот Изюмин?
   – Механик, – по инерции, не задумавшись, отвечает Борис и сам понимает, что сморозил: не так нужно отвечать на вопрос об Изюмине.
   – Откуда приехал?
   – Не знаю.
   – Кем раньше был?
   – Тоже не знаю! – отвечает Борис, пожимая плечами. Ему приходит на ум, что они действительно ничего не знают о механике, кроме того, что он заочно учится в Красноярском лесотехническом институте. – Он знающий человек! – неопределенно буркает Борис, чтобы хоть немного удовлетворить любопытство Ракова.
   – Это вижу! – отрезает тракторист. – Давай чокеровать воз!..
   На обратном пути из лесосеки Георгий думает о механике. Загадочный он, нездешний, говорит так, что не поймешь – серьезно или шутит.
   У механика белые, нежные руки, но он не белоручка, не неженка. Раков видел, как он заводил станцию, – коленчатый вал вертелся так быстро, точно работал мотор, а ведь механик сам крутил заводную ручку. Изюмин умеет работать электропилой, сучкорезной, водит трактор – он так же универсален, как старик Борщев. Работает Изюмин хорошо: за все время на станции не было ни одного простоя. Бригадир сказал Ракову: «Изюмин такой механик, каких я еще не видел, – он омолодил станцию!»
   Роется в Изюмине Раков, невольно ищет в нем плохое, обличительное и – не находит: со всех сторон хорош механик. Мелочи не в счет, хотя много находит их Георгий… Вот вчера, пьянствуя с Титовым, механик в барак проскользнул незаметно, так, чтобы его не приметили, оставил Федьку одного. Заметил Раков и то, как Изюмин брезгливо вытер губы после Федорова поцелуя… Много таких мелочей знает за механиком Раков, но понимает, что мелочи – это мелочи! Ведь после того, как механик незаметно пробрался в барак, он первым остановил Титова, не дал сорвать боевой листок, уберег Федора от неприятности. А от пьяного поцелуя Федора каждый, пожалуй, вытерся бы…
   Нет, ничего плохого не находит в механике Георгий Раков! И ему вдвойне стыдно за вчерашнее оттого, что не ответил на вопрос, да еще и грозился: «Посмотрим на вас, посмотрим еще!» А что посмотрим?! На себя надо смотреть, а не на механика… Он не теряет времени, учится заочно в институте, а ты походил раз в неделю в кружок и замыслил о себе много. «Вот так-то! – рассуждает Раков. – Так-то!»
   Даже в разговоре с самим собой он остается немногословным, сдержанным – он не любит лишние слова, как и лишние движения; каждое слово, каждый жест Ракова рассчитаны. Тракторист Георгий Раков вообще придерживается в жизни твердых правил – он не меняет своих точек зрения и привычек, считая их самыми верными, самыми лучшими.
   Притащив воз на эстакаду, Раков отцепляет его, поставив трактор, идет к передвижной электростанции. Механик Изюмин читает. Положение у него немного смешное: он выглядывает из дощатой будки, как из конуры, и поэтому Михаил Силантьев, когда Изюмин заболел и некому было работать, раскричался: «Не пойду на станцию! Не буду сидеть, как собака в конуре!»
   Раков подходит к механику, садится на порожек и начинает крутить самокрутку. На Изюмина он словно не обращает внимания, а на лице такое выражение, как будто говорит: «Присел потому, что место удобное, тихое. Лучше и не найдешь!» Закрутив вершковую папиросу, он тянется прикурить к механику, и это тоже – молча, безразлично, а когда втягивает дым в себя, щеки западают, и опять кажется, что произносит равнодушно: «Спички у меня есть, но мы – в лесу, разбрасываться дорогим товаром не приходится!» Изюмин так и понимает его – охотно протягивает дымящуюся папироску. Он серьезен и вежлив в движениях.
   – У меня перекур! – небрежно сообщает Раков, чтобы механик не заподозрил его в лености.
   – Пожалуйста, пожалуйста! – сгибает талию Изюмин.
   Некоторое время они курят молча, не глядя друг на друга, и у Ракова по-прежнему такой вид, словно его ничуть не интересует механик, а присел он рядом без всякой причины, просто захотел и сел. Вздумалось бы Ракову, он так же спокойно и с таким же удовольствием покурил бы на эстакаде, как курит на пороге станции.
   – Ну ладно! – говорит Георгий, когда папироса догорает. – Так весь день можно просидеть! – Он неторопливо поднимается, но уходить не спешит, чтобы Изюмин успел понять смысл его слов, в которых заключено следующее: «Сидеть в конуре мы непривычные! Нам настоящую работу подавай!» Когда, по его мнению, проходит достаточно времени, чтобы механик понял сказанное, Раков делает несколько шагов вперед, но останавливается.
   – Да! – словно вспоминает он. – Я вот что любопытствую! Где вы прочитали про лопатку? В какой книжонке про нее сказано?.. Полистать бы ее надо, полистать! – Он делает небрежный жест пальцами, точно листает книгу. – Как она называется?
   – Любопытствуете? – поднимаясь, спрашивает механик и щелчком выбрасывает папиросу. – Спасибо!
   – За что? – сощуривается Раков.
   – Как за что? – театрально всплескивает руками механик. – Да за то, что мне, грешному, удалось затронуть вашу превосходительную невозмутимость! Я польщен! Страшно польщен, товарищ Раков! – и шутовски раскланивается с Георгием. – Мерси, что обратили внимание на мою скромную персону! Только книги такой я вам порекомендовать не могу.
   – Это почему? – надменно глядит Раков на комедию, которую разыгрывает перед ним Изюмин. – Почему?
   – Нет такой книги… До тезисов о лопате мы дошли своим умом. Это и вам советуем, предполагая наличие у вас оного.
   – Чего «оного»?
   – Ума! – поджимает губы механик. – Ума!
   Раков круто поворачивает и уходит.
   – Они удалились! – хохочет вслед Изюмин.

Глава третья

1

   В середине апреля в Глухую Мяту со стороны Алтая и Средней Азии приплыли теплые, весенние ветры.
   Это произошло ночью, когда тайга не ждала, не ведала о приходе долгожданных гостей, – вечером на небе еще висели неподвижные, зыбучие облака, оплывшая кружевной дымкой тайга стыла в изморози. Но вот в полночь прошелся с юга первый – неуверенный, пробующий – косяк ветра, промчался над вершинами деревьев, завернул в ложбину. Он был густ и тепел, как струя воды горячего источника, этот порыв ветра.
   Первой его услышала сосна, оставленная бригадиром Семеновым, вздрогнула, качнула маковкой и замерла – не верила еще, что долгожданное случилось! Потом снова зашелестела и снова прислушалась – так ли? Не перепутала ли она теплые алтайские ветры с обским ветродуем?
   Нет, не перепутала! – по зеленому морю течет уже волна южан, тревожит деревья, веселит.
   Медным гулом наливается тайга.
   Двухъярусные, пришли в движение тучи: те, что ластились к земле, к соснам, несутся на север, а те, что распластывались выше, сбиваются в плотные стайки, спускаются вниз. Поскрипывая, шевелят ветвями сосны, по вершинам бурунами катится зеленая волна.
   Пронесся первый косяк южных ветров, прошелестел и затих за тайгой, над Обью, но за ним летит уже второй, третий, четвертый… И начинается! Над Обью, над Васюганьем пластается ветер. Весенний ветер – сильный и постоянный. Парусом, наполненным ветром, становится тайга и плывет, волнуясь, к берегам недалекой весны. Тучи заволакивают месяц, темнеет бушующее море, гремит.
   Теплые, весенние ветры бегут над тайгой.
   Лесозаготовители поутру выходят из барака и оторопело останавливаются: наколов тучи на вершины сосен, теплая, влажная, лежит перед ними тайга. Все, что схватывает глаз, – лес, барак, рядки березок, колья, воткнутые в землю, выросло за ночь, вытянулось вверх и помолодело. Пригляделись люди и поняли: осел снег. Потому и кажется выросшим мир.
   Летают низко взволнованные сороки, цокочут, ссорятся – и они тоже пропитаны влагой. Сырой и душный, от земли поднимается туман, пахнет прелыми листьями, озоном, смолой. У тонких березок почернели ветви; тяжелая, отсыревшая стена сосняка не шевелится, безмолвствует. И дует ветер – ровный, настойчивый, ощутимый. Он прилипает к лицу теплой марлей. От него раздуваются ноздри, ширится грудь.
   В нарымские края пришла весна!
   – Ах ты, мать честная! – восклицает Никита Федорович Борщев и нагибается к земле.
   Шестьдесят весен хорошо помнит он. Всякие бывали они – веселые и печальные, скорые и медленные: бывали в кумачовом половодье знамен, бывали в церковном звоне деревенского надтреснутого колокола. Всякие бывали, а вот такой, пожалуй, давно не было – запоздав на две недели, в одночасье замыслила весна наверстать потерянное и, заторопившись, смешала зиму, осень, лето. Так торопилась весна, что сразу пала на землю дождем. Оттого и корявится снег, простреленный дождевыми пулями.
   – Ах ты, мать честная! – всплескивает руками старик.
   Под корявой оболочкой снега, тонкоголосые, журчат ручейки, снег на глазах осаживается, темнеет, булькая, валится в промоины. Берет Никита Федорович пригоршню снега, сжимает в пальцах – струйки цевкой брызгают в стороны.
   – Ах ты, господи!
   Прикасается пальцем Никита Федорович к обнажившейся розовой коре черноталины и отдергивает, точно ожегся: кажется ему, что под корой струится теплый сок.
   – Вот, как говорится, такое дело, товарищи… И не припомню такой взгальной весны! Вот разве в тысяча девятьсот двадцать шестом было такое! Ах ты, мать честная!
   Весна кружит голову…
   Бледнеют лица Виктора и Бориса, колотится сердце. Томление и звон в голове приносит весна молодости, надежды и мечты приносит она молодым людям… Черемуховым цветом, далеким перебором гармошки да теснотой в груди помнятся взрослым людям весны молодости.
   Никогда потом не бывает таким синим небо, такой зеленой трава, никогда так сладко и так тревожно не пахнет черемуха. Не вернуться вам, весны молодости! Никогда не вернуться!
   Весна в Глухой Мяте.
   Ссутуливается бригадир Семенов. То, чего боялся он, чего ждал беспокойными ночами, прислушиваясь к шевелению за окнами барака, случилось! Скорая, дружная весна пришла в тайгу… Несколько дней – и взлохматятся болота, ручейки наполнят тайгу голубым сиянием, и начнут набухать, тревожиться подо льдом речушки. За одну ночь станет разливным морем Коло-Юл, подхватит, понесет на себе лес, заготовленный бригадой. Пройдет время, уляжется речушка, а на берегах останутся сосны, не срубленные лесозаготовителями. Пропадет, погибнет этот лес.
   Хлюпая раскисшим снегом, люди идут в тайгу. Шагает, чувствуя спиной напряженное молчание товарищей, бригадир. Все понимают лесозаготовители, знают прихоти речушек, коварство болот, опасную для человека весеннюю тайгу; умеют считать лесозаготовители – знают, что, если Коло-Юл двинется за неделю до Первомая, не успеют они выбрать Глухую Мяту, если будут работать так же, как сейчас…
   В сосняке блуждает ветер, деревья звучат, и Никите Федоровичу Борщеву кажется, что тайга наполнена торжественным колокольным звоном, который напоминает молодость, сладко-трепетное, далекое, как утренняя звезда, что, бледная, горит над соснами. Молодостью, радостью звучит в ушах Никиты Федоровича тайга. Он останавливается, срывает с головы шапку, поворачивается лицом к ветру. Бородатое лицо сияет ласковостью.
   – Ах ты, господи! – тихо произносит Никита Федорович, давно позабывший богов своих предков. – Ах ты, господи!

2

   Южные, залетные ветры властно зовут, тревожат Виктора и Бориса – из другого, непохожего мира принеслись они. В том мире нет облупленного барака, шумящей тайги, мокрого снега. В том, другом мире иное – там гулкие молчаливые коридоры, сквозные, запятнанные солнцем аллеи, тихие аудитории; там на Тимирязевском проспекте, подняв руку, шагает бронзовый Киров.
   По утрам Томск заливают толпы студентов. В Лагерном саду сереют изнанкой листьев тополя, крутой яр сбегает к Томи. В университетской роще на скамейках сидят тихие, тоненькие девушки, держат на коленях книги, закрыв глаза, шепчут про себя имена египетских фараонов. По цветистым аллеям ходят с толстыми палками профессора – их мучит одышка, но они терпеливо шагают, прогуливаясь. Виктор и Борис нынче поедут в Томск сдавать вступительные экзамены в Политехнический институт. Два года прошло с тех пор, как завязался в их жизни запутанный узелок – как быть? Пощупав пальцами глянцевитую бумагу аттестатов зрелости, посидев на берегу Оби, твердо решили ребята – новых путей не искать, в институтские двери стучаться после того, как рядом с дипломом ляжет справка о трудовой деятельности. В свои руки ребята верили – знали они пилу, рубанок, ласковую тяжесть двустволки. Не было школьных каникул, чтобы парни не работали в леспромхозе, и, случалось, зарабатывали за лето по пять-шесть тысяч рублей, и уже в восьмом классе щеголяли в дорогих костюмах, на скучных уроках не томились, а точно знали, сколько времени осталось до конца, – имели часы «Победа».
   С тех пор и работают парни в леспромхозе – специальность освоили быстро, крепко, на второй месяц выполняли норму. Они были физически сильными, закаленными. Из школьной спортивной секции принесли на производство особый спортивный дух, дружбу, закаленную и проверенную на лыжной дорожке и дистанции барьерного бега. Были по-спортивному немногословны, сдержанны, как огня боялись возвышенных, горячих слов.
   Две жизни у парней: одна – в лесосеке, другая – за письменным столом. Две жизни у парней, и оттого два обличья: одно – рабочее, простецкое, другое – сосредоточенное, ученое.
   Первая жизнь – в лесу – проста, как закон Ома. Сила тока прямо пропорциональна напряжению и обратно пропорциональна сопротивлению. Так и в жизни: чем больше напряжения в работе, чем чаще кричат «бойся!», тем больше хлыстов возьмут трактористы; и чем меньше сопротивление тайги – мельче снег, ровнее сосны, – тем больше хлыстов. Универсален закон Ома. Спокойно, деловито относятся парни к своему делу.
   Вторая жизнь сложнее. В ней есть дебри запутанней и непроходимей, чем в Глухой Мяте; через них порой пробираться тяжко. Иногда петардой под колесами паровоза взрываются события. Последнее, самое памятное из них – назначение в Глухую Мяту. Сначала они отказались твердо: не поедем, нам это не нужно! Не известно разве дирекции леспромхоза, что они готовятся к вступительным экзаменам? Ах известно! Тогда поищите других… Однако директор Сутурмин посмеивался, шибко тер рукой лоб, скрипел половицами кабинета и, наконец, изрек следующее:
   – А какая бы была отличная характеристика – выполняли особое, специальное задание! Каково, а?
   И опять посмеивался, приговаривая:
   – Боитесь, голубчики! Испугались!.. Это конечно, под маминой юбкой и дурень приготовится к экзаменам!
   Ребята на посмеивания директора не обращали внимания, переглядывались, молчали и ушли от Сутурмина, пообещав подумать о его предложении на досуге. И снова, как два года назад, сидели на берегу Оби.
   – Знаешь, Боря, у меня такое чувство, точно я стою перед планкой с высотой сто шестьдесят пять, – сказал Виктор.
   – Не понял.
   – Вот чудак! Я беру высоту сто шестьдесят, а он добавил пять сантиметров…
   – Кто?
   – Ты отупел от переживаний, Боря… Директор – вот кто! Он, наверное, думает, что я не возьму сто шестьдесят пять!
   – Теперь понял! Значит, едем?
   – Едем, Боря!..
   Вторая – нерабочая – жизнь начиналась сразу после шести часов. Исключений из этого правила не было – разве только землетрясение могло помешать парням, сняв пропотевшие рубахи, сесть за рабочий стол. Расписание, выработанное и утвержденное парнями еще в леспромхозовском поселке, было той твердой гранью, после которой кончалась первая жизнь и начиналась вторая. Расписание было гранитной стеной, укрывающей их от Глухой Мяты после шести часов вечера. В нем, этом расписании, не было места пьянкам Федора Титова, рассказам о своих похождениях Михаила Силантьева, вечернему бараку.
   Расписание позволяло сделать десятиминутный перерыв только в том случае, если механик Изюмин галантно интересовался: «Позвольте полюбопытствовать, насколько удачно проглочена очередная глыба науки?»
   Тогда можно было оторваться от учебников, размять затекшие мускулы. Он интересен, этот механик Изюмин! Он чертовски загадочен. Перед ним расписание пятилось назад. Разговор с Изюминым походил на запутанный ребус, но с ним было весело. Да, очень интересный человек механик Изюмин! Растревоженное любопытство ребят он потопил в насмешке над самим собой. На вопрос о своем прошлом механик ответил так:
   – Говоря языком чеховского персонажа, я человек ранетый, ревматический и сырой, и опять же пострадавший за правду…
   Вот и все, что ответил он.
   Безмятежна и спокойна жизнь парней, составленная из двух. Похожа она на Обь в тихую погоду – наполнив до краев тальниковые берега, остекленев, течет она к Ледовитому океану; ни рябинки, ни вмятины на ней, и только редко-редко булькает, сорвавшись с берега, комок глины, замутит воду и – пропадет. Снова, зеркальная, течет безмятежно. Спокойна равнинная река Обь.
   Так и жизнь Виктора и Бориса – протоптаны для них дороги, изведаны пути, проверен конечный результат. Будущее как на ладони лежит перед ними.
   Проторенной дорогой идут по жизни ребята.
   Сегодня они слышат трубный призыв весны.
   По колено в снегу пробираются вальщики в дальний конец лесосеки; за плечами тяжелые пилы, в руках валочные клинья, позади тянутся змеевины электрических кабелей. Меж сосен бегут тугие, теплые ветры. Они пахнут весной. Совсем по-весеннему ветры взметывают из-под зимних шапок чубы. Сырые, отяжелевшие ветки мягко прикасаются к лицу, хвоя отопрела, размякла. По стволинам катятся капли смолы, светло-желтые и оранжевые. В низинах плавают клочки тумана.
   Сегодня в тайге нет эха. Звук сникает тут же, неподалеку, в промозглости напитавшейся влагой тайги.
   Виктор Гав подрезает сосну. Стройное тело напряжено, локти вздрагивают. Дерево покачивается, в корнях щелкает что-то, летят на землю иглы, сучки. Когда пропил углубляется, Виктор прерывает работу, взглядывает вверх: маковка сосны, раскачиваясь, чертит серые облака.
   – Бойся! – кричит Виктор.
   Маковка сосны замирает. С земли это выжидательное мгновение кажется долгим, но треск усиливается, смачно и хрустко рвутся волокна, дерево поворачивается вокруг себя, и тогда вершина чертит на облаках стремительную, пологую дугу.