Набычился Буслов и бросал вокруг себя угрюмые взгляды. Переход от мирного шествия к скандалу оказался настолько резок и внезапен для его спутников, что они оторопело молчали, не зная, как разобраться в происходящем. Буслов упорно не выходил из торговой массы, добиваясь действительного, не случайного и не скорого конца размышления, была у него мысль разогнать торговцев, гнал он, однако, ее, но она возвращалась, заставляя Буслова посмеиваться в радости, что у него такие чрезмерные соображения и намерения. Но на его лице смех не появлялся. Его скорбь была искренней. Он подумал, что нужда этих людей, заставившая их удариться в торговлю, ожесточившая их и сделавшая наглыми, заслуживает определенного внимания. Не та же ли нужда, или даже еще большая, побудила сунуться древних с их тогдашней торговлишкой в самый храм, не в отчаянии ли от голода и бесприютности они были, когда подвернулись под горячую руку пришедшему туда Спасителю, и так ли уж он был прав, обрушив на этих несчастных свой высокий гнев? Задумался Буслов над этим вопросом. Он забыл, что стоит посреди враждебных туземцев, готовых обменять свои нехитрые товары на его плоть и кровь. Их раздражение росло. Вперед выдвинулся змеящий узкое тулово мужик, темнокожий и беззубый.
- Ты чего рожу хмуришь? - зашипел он, выдувая слова как пузыри. Давно не имел неприятностей? - Буслов склонил ухо к его речам, а он извивался в воздухе, нагретом его быстрыми, нерассуждающими страстями, и когда его вытянувшееся в ниточку туловище приросло еще и ставшими тонким, изящно образовавшим на земле кольцо опоры хвостом ногами, он вдруг сделал из шеи и головы крошечную плоскую подставку для глаз, лучисто сообщавших врагу правду его сумасшедшей ненависти.
- Давно этого не нюхал? - выставлял мужик кость обтянутого черной и грязной кожей кулака.
- Ты не очень-то! - бросил мужику Чулихин, загораживая умолкшего приятеля. - А то сам нарвешься!
Взбешенный вмешательством показавшегося ему посторонним человека мужик, тонко взвизгивая, запрыгал вошедшим в раж колдуном, и на мгновение растерявшийся Чулихин запрыгал тоже.
- Не связывайся! - хрипло кричал змееподобный, заметно повышая тонус своей неистовой пляски. Выкрикивал он дико и бессвязно угрозы вперемежку с жалобами на свою тяжкую долю. Зашумели зло и бабы. - Я тут вам не дам простого человека обижать! - разошелся уже мужик.
Чулихин не часто, как бы желая быть исключительно прицельным и метким, наносил ему короткие, со странной водянистостью хлюпавшие удары. Его самого бабы отталкивали куда-то, невразумительно гомоня, а под ногами у него с видом злоумышленников сновали нахмурившиеся подростки. Побледневший Буслов высоко над головами зашевелившихся людей поднял принявший форму пивной кружки кулак. Живописец хладнокровно поименовал торговца ослом и недоумком. Тот жадно присосался к бутылке, заливая водкой пожар яростного отчаяния. Чулихин, видимо, хорошо знал усадьбу, у ворот которой пошатывался на тощих ножках распотешенный заварушкой охранник. Чулихин повел друзей вокруг дома, и они очутились в огромном парке, где странно разматывался клубок аллей и стояли между деревьями в тенистой прохладе тут и там статуи, белея в развязных позах сообщничества с похотливыми богами. Между ними возникла, бросив торговлю, давешняя кривоногая девица и стала позволять себе поэтические вольности, очаровывая приглянувшегося ей паломника Буслова. Это уже слишком, бормотал тот. Девица приподнимала юбку и выставляла ногу, чертя ею по земле как кочергой.
- Вот тут можно и затихнуть, укрепиться, обрести точку опоры, - весело воскликнул живописец. - Ведь тут все говорит об искусстве... то есть, прямо сказать, языком искусства говорит... и указывает, что только в нем, искусстве, наше успокоение и благо.
- Нет, - горячо возразил Буслов, - тут что-то так и режет, как ножом, по средоточию духа и материи, и может статься, что на этих аллеях плоти, материи вдруг окажется больше, как бы ты ни ожидал обратного. Ты от этого правильного расположения деревьев и от этих статуй ожидаешь внушения, поднимающего твои чувства на высоту чисто эстетического очарования. Но! выговорил Буслов с пафосом и словно читая по написанному, а затем выкрикнул это свое "но" с некоторым даже сбоем на петушиный вопль. - Но у человека на этих аллеях может явиться фантазия, что он господин над другими, над рабами, или, напротив, что мир должен быть непременно устроен на основании равенства и одинаковой для всех свободы. Я же хочу не мельчиться в каких-то фантазиях, я вариться в социальном не хочу, нет, я хочу целостного ощущения и даже мировоззрения. Поэтому, черт возьми, веди меня все-таки в монастырь, поближе к Богу!
Девица, лукаво щурясь, вынырнула из кустов, и Чулихин в упоении мучительством сжал в кулаке ее мелко перекатывающиеся под юбкой ягодицы. От дикости боли девица выпустила из рта облако зловонных испарений.
- А Лоскутников? Его забыли спросить! Его-то куда влечет? - проговорил живописец с коварной на этот раз усмешкой.
Лоскутников вздрогнул, морозом его в один миг прохватило подозрение, что тут, не исключено, ему готовят оскорбление, а то и уже он оскорблен вполне. Внутри в душе была такая пустота! Как в мешке, который кто-то забавы ради надул. И еще чья-то рука просовывалась в это внутреннее царство тьмы и кропотливо его ощупывала, постигая, насколько там все выскоблено и опустошено. Но это было пусть и злое, а все же таинство, совершалось в тайне, а ведь не могла же не происходить с ним, Лоскутниковым, и внешняя комедия, раз уж за него столь откровенно взялись Чулихин с его перебирающей мохнатыми лапами девицей и даже Буслов, который горазд, похоже, просто толкнуть и ударить. Смотрел Лоскутников на себя со стороны, увидел он свои судорожные мелькания из стороны в сторону. События развивались по слишком уж прихотливой траектории, и ему грозило оказаться приравненным к мужику, оставшемуся пить водку среди лотков и смеющихся над его незаконченным гневом баб. С опаской он взглянул и на мученически округлившую глаза девицу: кто знает, не поставят ли его на одну доску и с ней? В этот момент они увидели бегущего к ним Обузова. Бизнесмен был пьян и весел, его тело, в обычном, как бы распущенном состоянии всего лишь пухлое и холеное, нынче собралось в смахивающие на мышцы складки, которые, мощно содрогаясь под майкой, не без карикатурности изображали этого чудака забранным в рыцарские доспехи воителем.
Девица, выпущенная Чулихиным, скрылась из виду.
- Ребята! - воскликнул Обузов. - Я сидел в ресторане, на втором этаже, там я взял столик и гуляю напропалую, и вот, слышу, крики, глянул в окно а это вы заспорили с народом-богоносцем, и я бросился к вам на выручку, ибо не готов и не согласен уступить нашу интеллигенцию, отдать ее на поругание хаму. Я влетел в самую толпу, непосредственно в гущу событий, только вас уже в той смуте не было, и вы, прямо сказать, ушли. Улизнули, да? Ну что ж, будем называть вещи своими именами. Так вот, я принял огонь на себя. Я отстоял ваши интересы. И перед кем? Да перед своим же братом торговцем! Перед бабами, с которыми у меня больше общего, чем с вами. Ведь и я торговец, ведь и я служу мамоне. Но я сказал им: слушай, народ, эти аристократы духа обошлись с вами, пожалуй, очень уж надменно и презрительно, но если кто из вас хоть пальцем их тронет, тот будет иметь дело со мной! И они притихли. Народ не ропщет больше.
- Как ты попал в ресторан? Почему ты здесь? - любезно поинтересовался Чулихин.
Торговец вытащил из кармана штанишек какой-то коричневатый обломок.
- Смотри, зуба лишился! Вчера, освобожденный от чар и суеверий, думал напиться свежего воздуха, заглотить целый кусок отечественной лучезарности и красоты, но уже имел пьяное головокружение и на крутом вираже въехал всей пастью в довольно-таки твердое здание. Это все вместо вещей, обычно со мной происходящих.
- А со зданием что? - беседовал живописец.
Обузов вдруг стал шепелявить и присвистывать подобающим беззубому образом:
- Где теперь отечество? лучезарность где? простая и ненавязчивая красота родного края? где способный оказать хотя бы элементарную помощь дантист? - Установившись пирамидально и выпучив глаза, он отдался громкому бессловесному творчеству пения. - Богостроители мои ненаглядные! Смотрю на вас и налюбоваться не могу. Вы возвращаете мне частицу культуры, и за это Всемогущий вознаградит вас. Я ведь устал маленько от богоносцев, к которым должен, к глубокому моему сожалению, причислить и свою благоверную. От жены устал. Но это идеология, а вообще-то, по жизни, весело и даже крайне весело! Я, как вышел из источника и ощутил себя заново родившимся, погрузился в размышления, и грустно мне стало оттого, что я не сыт и не выпивши. И тут же прослышал о здешнем ресторане. Нанимаю водителя, чтоб домчал в считанные мгновения, а он сопротивляется: мол, ему не по дороге. Я показал ему пачку ассигнаций. Сразу стало по пути. Он заулыбался. Такая, знаете, белозубая улыбка на фоне почерневшей от возбужденной жадности к обещанной сумме рожи. Моя благоверная запричитала: тебе нельзя пить, ты болен, и вся помощь от источника и святого пропадет зря, если ты примешься гулять и бесноваться. Мой водитель перед ней катается уже, прямо сказать, смеющимся и безумеющим на глазах негром, объясняет: драгоценная, бесценная, там отличный ресторан и благоустроенная гостиница, там вообще прекрасный сервис, и вы будете как в раю. Нельзя! стоит на своем моя верная подруга. Тогда я топнул ногой, плюнул во все стороны света и провозгласил: да пропади оно все пропадом, и источник ваш, и болезнь моя, и бизнес мой, а если сейчас не будет такого, что я через пять минут сяду за столик в ресторане... Грех это, перебивает меня горячим шепотом супруга. А черномазый, в свою очередь, вкрадчиво шепчет ей, вливает в ухо яд своих уже проникнутых духом наживы соображений: лучше доставить господина по месту его желаний и вожделений, а то хуже будет, и если мы исполним его волю, так это будет, поверьте мне на слово, от греха подальше... Я, однако, сажусь в машину, не слушая больше их болтовни и разглагольствований. Пришлось толстухе последовать за мной, хотя и с плачем. Дескать, все святое лечение насмарку. Негр, чтобы завоевать ее доверие, тоже всплакнул. Не берегут себя люди, сказал он, не ценят единственное свое достояние - жизнь. А между тем мы полетели быстрее ветра, очень уж этот водитель хотел уложиться в обозначенный мной срок. И я, видя, что ему это удается, каждые сто метров совал ему за шиворот очередную денежку. Он скалил зубы от удовольствия. Авдотья забыла о моей болезни, о целях нашего паломничества и стала шевелить губами, подсчитывая, не слишком ли я трачусь на какого-то случайного прохвоста. А как мы мчались! Деревья носились вокруг как оглашенные. Я был счастлив. Я пел, а удалец водитель мне подпевал. Он воспевал жизнь. Я уже второй день здесь обретаюсь. Водитель с нами остался. Славное местечко!
***
Отнюдь не был решен народный вопрос, а они, однако, опять шли сквозь суетные ряды торгующих. Буслову представлялось, что у него есть всего несколько мгновений, чтобы разобраться, сколько в этой бурлящей вокруг толпе потенциального мужества, сколько склонности к дикому разбою, а сколько и того ужасного раболепия, которое так всегда любили указывать, брезгливо морщась, заморские гости. Почему это так остро, кто и для чего устроил эту быстроту, эту лихорадочную гонку соображений и понятий, он не знал, да и не пытался понять, зато прилагал большие, отчасти лихорадочные усилия, чтобы выполнить таинственно поставленную перед ним задачу. В то же время он с негодованием, с отвращением, корчившим из него какого-то чудовищного гостя, вовсе не званого на эту землю, чувствовал, что зависит не только от вероятного решения задачи, но и от самой толпы и что в этом заключено нечто неизбывное и подлое, тогда как еще одна сила, отличающаяся от этой, привязывающей его к низам, куда большей простотой и ясностью насмешки, уже откровенно мешает ему совершить последний шаг и приступить к жизни, в которой все будет зависеть только от него самого, от его способности говорить в уединении с творцом мира. Эти две силы не столько разрывали его, сколько таскали из стороны в сторону, опять наводя на его облик что-то сомнительное и даже комическое. И если в объятиях первой он угадывал еще шанс полюбить этих людей, даже если они придут следом за ним в монастырь и будут там шушукаться и пересмеиваться у него за спиной, лузгать семечки и дурманить голову запахом пота, то вторая сила, слишком уж откровенно делавшая его в жизни не цельным крепышом, а марионеткой, которую действительно можно таскать из стороны в сторону, увеличивала его неприязнь не только к этому шумному сборищу, но и к той основе в нем самом, на которой он думал наконец полно и неподвижно утвердить себя. А вытравить эту основу можно было лишь собственной гибелью, которая печально не состоялась нынешним утром, и Буслов тупо грезил превращением теснящихся вокруг него тяжелых и аппетитных баб в раскидисто подставляющий ветви лес, а снующих тощих мужичков и усохших старух - в веревки, в петлях которых уже ничто не помешает ему остановить и свою усталость, и все свои наболевшие вопросы.
Отступиться от народа, от этого грубого, неотесанного, не желающего внимать и сочувствовать мне народа? - тугодумно курился Буслов над бездной недопонимания или, может быть, какого-то недоразумения. - Но что я буду тогда делать и на чем крепить свои умозаключения и стремления? А между тем дело требует откровенности, я должен решить этот вопрос честно. И сейчас я вижу, что мне эти лица не по душе...
Вдруг тот же змееподобный мужик, повертываясь боком, мало отличимым от переда, вырос словно из-под земли и закосил на него налитый водкой и бешенством глаз.
- А что тут этот проходимец до сих пор делает? - вылепил он свое недоумение, пропищал его вместо того, чтобы создать бас реальной угрозы.
Для Буслова же слишком быстрым и резким оказался переход от темной крутизны мысли, к которой он сумел прилепиться никуда не спешащим деревцом, к беспечной легкости, с какой набравшийся алкоголя и неслыханной дерзости барышник, мелкий и ничтожный, поименовал его проходимцем. От неожиданности он вздрогнул, даже как будто подпрыгнул на месте; на его блестящем от пота лице отобразилась беспомощность клоунской борьбы с призраками. Чулихин и Лоскутников оставались зрителями этого спектакля, а Обузов продолжал вносить свою правку.
- Ну-ка пляши! - крикнул он.
Несколько танцевальных фигур змееподобный проделал, но вяло, его не покидало изумление, и он все шире раскрывал свой косящий глаз, пытаясь в мутном мареве, каким представал перед ним мир, уловить правильную и окончательную, упрощающую дело истину остановившегося в очередной задумчивости Буслова.
- Я покупаю весь твой товар, - сказал Обузов, - только уходи с рынка, проваливай. Чтоб я тебя больше здесь не видел! А товар принесешь в мой номер.
Мужик уже оторопело всматривался в щедро протянутую ему Обузовым пачку денег и, забегая вперед, некоторым, можно сказать, чудесным образом пересчитывал их, а Буслов словно прислонился к чему-то в прошлом, от чего не было у него сил оторваться, и не только не сознавал мужика способным к простым арифметическим действиям, каким он несомненно выглядел со стороны, но даже и видел его еще только вырастающим из-под земли и выходящим на орбиту недоуменного и одновременно угрожающего косоглазия. Чулихин и Лоскутников посмеивались, видя ловкую простоту, с какой толстосум разрешил все назревшие у них в этой местности проблемы, но забавляла их и отсталость, некая заторможенность их приятеля, из которой его не вывела даже и короткая светлая прогулка по великолепной усадьбе. Так они и стояли друг против друга, задумчивый паломник и недоверчиво склонившийся над нежданной-негаданной выручкой торговец.
- Пошел! - закричал Обузов.
Змееподобный побежал между земляками, странно петляя и мелко пыля ставшими неожиданно босыми и отвратительно грязными ногами. Неисповедимо и одурело, слегка только заслоняясь рукой от летевшей отовсюду шелухи, молчал Буслов перед выпуклым здесь народным лицом, которое лишь Обузов умело отдалял в живописные окрестности, раздробляя там на осколочное множество послушных и ладных фигурок пейзан. Они вошли в полупустой зал ресторана. Водитель, о котором рассказывал Обузов, черноземно покоился в этом раю праздношатающихся людей, обронив верхнюю часть тела на уставленный снедью и выпивкой столик, а Авдотья утолщенной грозной птицей, какой-то убеленной вороной возвышалась над теплящимся прахом этого человека, с отнюдь не хрупкой остекленнелостью глядя перед собой бессмысленными глазами. Не скоро и не своим, а куда как уменьшенным масштабом вошли в поле ее зрения вновь прибывшие. Казалось, и супруг больше не интересовал эту женщину. Вино и неистощимая закуска соорудили в ее душе целую гору усталости, и она глухо сознавала, что утомлена не только болезнью мужа, его заканчивающимся чепухой паломничеством и его диким, грубо нажитым богатством, но и собой, своим неумением зажить вдруг тонко и осмысленно. И она когда-то подавала надежды и даже была по-своему романтической барышней, а теперь этот мир счастливого прошлого сжался до спрессованной гадости упущенных возможностей, изливавшей в нее свой яд. Разбегались по ее большому и одрябшему телу маленькие и подлые образы той жизни, какой и она могла добиться для себя, скапливались в морщинах и складках, пересмеивались между собой и потешались над ней.
Вдруг она узнала этих словно бы новых людей за их столиком. Это они плелись у нее в хвосте, тянулись к источнику светлым и фактически радостным, праздничным утром. А теперь они лакомятся яствами с их стола и пьют их вино. Авдотья устремила на незваных гостей тяжелый взгляд, усилием воли помещая всех троих в один некий сосуд. Она думала о том, что эти люди, в глазах любого дельного, неуемно делающего дело человека пустые и праздные, бродят по земле в поисках какой-то узкой цели, какого-то узкого средства прожить остаток жизни в ясном сознании смысла мироздания, и, поступая так, они, в сущности, не глупят и не предаются бесплодным фантазиям, а строят тот просторный и чистый храм света, в основание которого и она некогда уложила кирпичик-другой. Они гуляют на просторе, и уже в одном этом много смысла и счастья. Но для нее этот простор и вероятное счастье оборачивались изощренной насмешкой гадов, которых она вынуждена была носить на своем теле; упущенные возможности, образы несбывшегося, святые, устраивавшие целительные источники, Бог, эти по-своему счастливые люди-скитальцы, эти юродивые, которых муж привел и усадил за их стол, - все они имели гнусную силу быть оборотнями, могли из образов, или, скажем, только символов, чего-то просторного и светлого скидываться мелкими отвратительными существами, забегавшими в морщины ее тела и души, чтобы оттуда пискливо смеяться над ней.
Авдотья стала медленно и тяжело поднимать руку, хлопать себя ладонью по разным частям тела. Она давила гадов. Гости с удивлением смотрели на эту мрачную женщину.
- Ты чего возишься? - крикнул Обузов.
Женщина не ответила и даже не взглянула на него.
- Оставь ее в покое, - сказал Чулихин, - видишь, много вина, еды, и жара большая. Ей тесно.
Обузов закричал:
- Все чепуха, ребята! И источник тот, где мы бултыхались в ледяной воде, и этот подлец, у которого я купил весь его товар. И болезнь моя, она тоже как есть чепуха!
- Тебя источник не взял, - перебил Буслов, - ты был в нем все равно как рыба полярная, что ли, и этот, как ты говоришь подлец, обошелся тебе куда дешевле, чем мне, хотя ты и сунул ему пачку денег.
- Я говорю, - стал Обузов гнуть свое с назревающим напором, - что моя болезнь, о которой было столько толков...
Буслов снова прервал толстосума:
- Я никаких толков о твоей болезни не слыхал и сам не вел, а вот что я в источнике, не в пример тебе, плакал и заходился от ужаса, это доподлинно известно и мне, и моим друзьям, и тебе даже, да и посторонние люди показывали на меня пальцем, как на несчастного, в которого вселился бес. И с подлецом разобрался ты, а не я. Я же в лесу вешаться вздумал, пока ты тут веселился и бил посуду.
- Мне плевать теперь на мою болезнь. Пусть я умру! Я зуб потерял, но и то не плачу.
- Ты не умрешь, - возразил Буслов. - Я же после всего еще и пью, еще и жру за твой счет.
- Я могу умереть, - сказал Обузов с нажимом. - Я рискую. Однако мне весело. Я действительно бил тут посуду, вчера, и мне пришлось за это расплатиться. А я денег не жалею.
Буслов сказал повествовательно, как бы с замахом на длинный сюжет:
- Но сегодня ты снова пришел в этот ресторан, и тебя встретили здесь как дорогого гостя. Знают, что если ты опять набедокуришь, то они на этом только заработают лишнюю копейку. Так кто же по-настоящему слаб и болен - я или ты?
- Ты каешься? Или хочешь предстать униженным, чтобы мы тебя пожалели?
- О нет! - замахал протестующе руками Буслов. - Я ищу ту силу, которая поможет мне не удивляться и не замыкаться в себе, когда на моем пути возникнет другая сила. Которая поможет мне не плакать в ледяной воде и жить так, как если бы того пьяного подлеца вовсе не существовало на свете.
- Эта сила, которую ты ищешь, она или есть, или ее нет, - вставил Чулихин.
- Правильно! - подхватил Обузов.
Живописец твердо произнес:
- Ищи ее в себе.
- Она во мне есть! - воскликнул Буслов.
Обузов и Чулихин удивлялись:
- Почему же ты плакал в источнике? Зачем вешался?
Буслову помешали ответить. Впрочем, он всего лишь хотел выразить недоумение. Он удивлялся себе не меньше, чем живописец и бизнесмен удивлялись ему. Раздавшийся внезапно шум заставил его умолкнуть. Обузов ронял на пол и топтал ногами тарелки. Официант вдалеке рисовал в воздухе ловкой рукой цифры ущерба.
- Парень, паренек! - доверительно наклонялся коммерсант к писателю. Не плачь и не жалуйся. Ты же спас меня. В эту пустыню и глушь, где я предавался грубым, скотским удовольствиям, ты внес свет большой культуры. Ты явился народу, а оценил тебя по достоинству прежде всего я. Поступай и дальше с присущим тебе благородством.
- А я скажу, - заговорил Чулихин, - что истинное спасение, оно в истинном благородстве. Уберите из храма странного вида желчных старух и блаженных юношей с птичьей грудью, юродивых всяких, безграмотных попов, богоносцев сметите прочь поганой метлой, населите храм мыслящими священниками и чистой публикой, завлеките в него благородных, художнику в храме дайте чем жить и дышать, мастера, а не ремесленника, введите, и православие возродится, Россия воскреснет. Пока интеллигенция не вернется в церковь, но в церковь обновленную, светлую, из ямы, из гнили, из тумана нам не выбраться.
- Я, - сжал кулаки и скрипнул зубами Обузов, - покончу с собой, если вот это, вот что ты тут нам начертал, не случится, не осуществится вполне. Потому что не слова одни ты нам подарил, а весьма настоящую мысль, доподлинную идею.
- Когда ждать от тебя рокового шага?
- Нынешней ночью.
- А если мечта моя так скоро не разрушится?
- Тогда я выберу другую ночь.
Запоминала Авдотья, мотала, что ли, на ус: замышляют чистоплюев пристроить возле икон и лампад, а ее, роскошную матерую бабу, изгнать с треском, - брала она на заметку и откладывала в своей по сумеречности необозримой памяти эти планы гнилостных врагов человечности.
Новый шум взорвал зависшую было тишину: к их столику приближался змееподобный.
- Господин, - заговорил он заискивающе, обращаясь к одному только Обузову, - друг мой, я насчет товара и денег... и прибавки на чай... Я по поводу недооценки... я в том смысле, что мой товар стоит побольше, чем вы мне отвалили с барского плеча...
Обузов с усмешкой оглядел своих друзей:
- Видали? Видали? Сколько же ты еще просишь, недоумок?
- Надбавьте еще.
- А ты скажи конкретнее.
- Просто еще побольше надбавьте, - извивался мужик, - чтоб не было существенной разницы между действительной стоимостью и уплоченным, так сказать, гонораром.
- Вон как развивается мужичонка по мере внезапного роста своего благосостояния! - воскликнул Обузов с притворным изумлением. - Каков! Что скажете? Хорош, да? Основательно встал на ноги! Он, глядишь, новым Марксом станет и напишет еще один "Капитал". А я умру! Вот тебе и слезы твои в источнике, и вешанье в лесу, - повернулся он к Буслову. - Маленькие смешные эпизоды. Моя смерть будет побольше всего, что ты там наплакал! А восторжествует этот пьяный подлец, хам!
Змееподобный облизнулся.
- Так я в связи с моей уверенностью, что вы не помелочитесь... не вообразите надобность посидеть на шее простого народа... Мы многострадальны тут... с тем и живем, что всюду нищета и убожество... А у вас есть деньги, которые, что греха таить, вы взяли из нашего кармана, когда был грабеж...
- А когда грабежа не бывало? Вот ты сейчас меня пограбить хочешь.
- Грабеж, оно конечно, всегда имел место, но я о том времени, когда такие, как вы, просто брали все, что плохо лежит. А лежало потому плохо, что это наша вина, согласен. Но уж не обессудьте, эра нашей полной наивности прошла, и мы теперь тоже требуем. Взыскуем пусть не всей своей доли, а все-таки, можно сказать, щедрой мзды.
- Дай ему, и пусть он уйдет поскорее! - вдруг рявкнула Авдотья.
- Госпожа правильно говорит, - одобрил мужик.
- Ты чего рожу хмуришь? - зашипел он, выдувая слова как пузыри. Давно не имел неприятностей? - Буслов склонил ухо к его речам, а он извивался в воздухе, нагретом его быстрыми, нерассуждающими страстями, и когда его вытянувшееся в ниточку туловище приросло еще и ставшими тонким, изящно образовавшим на земле кольцо опоры хвостом ногами, он вдруг сделал из шеи и головы крошечную плоскую подставку для глаз, лучисто сообщавших врагу правду его сумасшедшей ненависти.
- Давно этого не нюхал? - выставлял мужик кость обтянутого черной и грязной кожей кулака.
- Ты не очень-то! - бросил мужику Чулихин, загораживая умолкшего приятеля. - А то сам нарвешься!
Взбешенный вмешательством показавшегося ему посторонним человека мужик, тонко взвизгивая, запрыгал вошедшим в раж колдуном, и на мгновение растерявшийся Чулихин запрыгал тоже.
- Не связывайся! - хрипло кричал змееподобный, заметно повышая тонус своей неистовой пляски. Выкрикивал он дико и бессвязно угрозы вперемежку с жалобами на свою тяжкую долю. Зашумели зло и бабы. - Я тут вам не дам простого человека обижать! - разошелся уже мужик.
Чулихин не часто, как бы желая быть исключительно прицельным и метким, наносил ему короткие, со странной водянистостью хлюпавшие удары. Его самого бабы отталкивали куда-то, невразумительно гомоня, а под ногами у него с видом злоумышленников сновали нахмурившиеся подростки. Побледневший Буслов высоко над головами зашевелившихся людей поднял принявший форму пивной кружки кулак. Живописец хладнокровно поименовал торговца ослом и недоумком. Тот жадно присосался к бутылке, заливая водкой пожар яростного отчаяния. Чулихин, видимо, хорошо знал усадьбу, у ворот которой пошатывался на тощих ножках распотешенный заварушкой охранник. Чулихин повел друзей вокруг дома, и они очутились в огромном парке, где странно разматывался клубок аллей и стояли между деревьями в тенистой прохладе тут и там статуи, белея в развязных позах сообщничества с похотливыми богами. Между ними возникла, бросив торговлю, давешняя кривоногая девица и стала позволять себе поэтические вольности, очаровывая приглянувшегося ей паломника Буслова. Это уже слишком, бормотал тот. Девица приподнимала юбку и выставляла ногу, чертя ею по земле как кочергой.
- Вот тут можно и затихнуть, укрепиться, обрести точку опоры, - весело воскликнул живописец. - Ведь тут все говорит об искусстве... то есть, прямо сказать, языком искусства говорит... и указывает, что только в нем, искусстве, наше успокоение и благо.
- Нет, - горячо возразил Буслов, - тут что-то так и режет, как ножом, по средоточию духа и материи, и может статься, что на этих аллеях плоти, материи вдруг окажется больше, как бы ты ни ожидал обратного. Ты от этого правильного расположения деревьев и от этих статуй ожидаешь внушения, поднимающего твои чувства на высоту чисто эстетического очарования. Но! выговорил Буслов с пафосом и словно читая по написанному, а затем выкрикнул это свое "но" с некоторым даже сбоем на петушиный вопль. - Но у человека на этих аллеях может явиться фантазия, что он господин над другими, над рабами, или, напротив, что мир должен быть непременно устроен на основании равенства и одинаковой для всех свободы. Я же хочу не мельчиться в каких-то фантазиях, я вариться в социальном не хочу, нет, я хочу целостного ощущения и даже мировоззрения. Поэтому, черт возьми, веди меня все-таки в монастырь, поближе к Богу!
Девица, лукаво щурясь, вынырнула из кустов, и Чулихин в упоении мучительством сжал в кулаке ее мелко перекатывающиеся под юбкой ягодицы. От дикости боли девица выпустила из рта облако зловонных испарений.
- А Лоскутников? Его забыли спросить! Его-то куда влечет? - проговорил живописец с коварной на этот раз усмешкой.
Лоскутников вздрогнул, морозом его в один миг прохватило подозрение, что тут, не исключено, ему готовят оскорбление, а то и уже он оскорблен вполне. Внутри в душе была такая пустота! Как в мешке, который кто-то забавы ради надул. И еще чья-то рука просовывалась в это внутреннее царство тьмы и кропотливо его ощупывала, постигая, насколько там все выскоблено и опустошено. Но это было пусть и злое, а все же таинство, совершалось в тайне, а ведь не могла же не происходить с ним, Лоскутниковым, и внешняя комедия, раз уж за него столь откровенно взялись Чулихин с его перебирающей мохнатыми лапами девицей и даже Буслов, который горазд, похоже, просто толкнуть и ударить. Смотрел Лоскутников на себя со стороны, увидел он свои судорожные мелькания из стороны в сторону. События развивались по слишком уж прихотливой траектории, и ему грозило оказаться приравненным к мужику, оставшемуся пить водку среди лотков и смеющихся над его незаконченным гневом баб. С опаской он взглянул и на мученически округлившую глаза девицу: кто знает, не поставят ли его на одну доску и с ней? В этот момент они увидели бегущего к ним Обузова. Бизнесмен был пьян и весел, его тело, в обычном, как бы распущенном состоянии всего лишь пухлое и холеное, нынче собралось в смахивающие на мышцы складки, которые, мощно содрогаясь под майкой, не без карикатурности изображали этого чудака забранным в рыцарские доспехи воителем.
Девица, выпущенная Чулихиным, скрылась из виду.
- Ребята! - воскликнул Обузов. - Я сидел в ресторане, на втором этаже, там я взял столик и гуляю напропалую, и вот, слышу, крики, глянул в окно а это вы заспорили с народом-богоносцем, и я бросился к вам на выручку, ибо не готов и не согласен уступить нашу интеллигенцию, отдать ее на поругание хаму. Я влетел в самую толпу, непосредственно в гущу событий, только вас уже в той смуте не было, и вы, прямо сказать, ушли. Улизнули, да? Ну что ж, будем называть вещи своими именами. Так вот, я принял огонь на себя. Я отстоял ваши интересы. И перед кем? Да перед своим же братом торговцем! Перед бабами, с которыми у меня больше общего, чем с вами. Ведь и я торговец, ведь и я служу мамоне. Но я сказал им: слушай, народ, эти аристократы духа обошлись с вами, пожалуй, очень уж надменно и презрительно, но если кто из вас хоть пальцем их тронет, тот будет иметь дело со мной! И они притихли. Народ не ропщет больше.
- Как ты попал в ресторан? Почему ты здесь? - любезно поинтересовался Чулихин.
Торговец вытащил из кармана штанишек какой-то коричневатый обломок.
- Смотри, зуба лишился! Вчера, освобожденный от чар и суеверий, думал напиться свежего воздуха, заглотить целый кусок отечественной лучезарности и красоты, но уже имел пьяное головокружение и на крутом вираже въехал всей пастью в довольно-таки твердое здание. Это все вместо вещей, обычно со мной происходящих.
- А со зданием что? - беседовал живописец.
Обузов вдруг стал шепелявить и присвистывать подобающим беззубому образом:
- Где теперь отечество? лучезарность где? простая и ненавязчивая красота родного края? где способный оказать хотя бы элементарную помощь дантист? - Установившись пирамидально и выпучив глаза, он отдался громкому бессловесному творчеству пения. - Богостроители мои ненаглядные! Смотрю на вас и налюбоваться не могу. Вы возвращаете мне частицу культуры, и за это Всемогущий вознаградит вас. Я ведь устал маленько от богоносцев, к которым должен, к глубокому моему сожалению, причислить и свою благоверную. От жены устал. Но это идеология, а вообще-то, по жизни, весело и даже крайне весело! Я, как вышел из источника и ощутил себя заново родившимся, погрузился в размышления, и грустно мне стало оттого, что я не сыт и не выпивши. И тут же прослышал о здешнем ресторане. Нанимаю водителя, чтоб домчал в считанные мгновения, а он сопротивляется: мол, ему не по дороге. Я показал ему пачку ассигнаций. Сразу стало по пути. Он заулыбался. Такая, знаете, белозубая улыбка на фоне почерневшей от возбужденной жадности к обещанной сумме рожи. Моя благоверная запричитала: тебе нельзя пить, ты болен, и вся помощь от источника и святого пропадет зря, если ты примешься гулять и бесноваться. Мой водитель перед ней катается уже, прямо сказать, смеющимся и безумеющим на глазах негром, объясняет: драгоценная, бесценная, там отличный ресторан и благоустроенная гостиница, там вообще прекрасный сервис, и вы будете как в раю. Нельзя! стоит на своем моя верная подруга. Тогда я топнул ногой, плюнул во все стороны света и провозгласил: да пропади оно все пропадом, и источник ваш, и болезнь моя, и бизнес мой, а если сейчас не будет такого, что я через пять минут сяду за столик в ресторане... Грех это, перебивает меня горячим шепотом супруга. А черномазый, в свою очередь, вкрадчиво шепчет ей, вливает в ухо яд своих уже проникнутых духом наживы соображений: лучше доставить господина по месту его желаний и вожделений, а то хуже будет, и если мы исполним его волю, так это будет, поверьте мне на слово, от греха подальше... Я, однако, сажусь в машину, не слушая больше их болтовни и разглагольствований. Пришлось толстухе последовать за мной, хотя и с плачем. Дескать, все святое лечение насмарку. Негр, чтобы завоевать ее доверие, тоже всплакнул. Не берегут себя люди, сказал он, не ценят единственное свое достояние - жизнь. А между тем мы полетели быстрее ветра, очень уж этот водитель хотел уложиться в обозначенный мной срок. И я, видя, что ему это удается, каждые сто метров совал ему за шиворот очередную денежку. Он скалил зубы от удовольствия. Авдотья забыла о моей болезни, о целях нашего паломничества и стала шевелить губами, подсчитывая, не слишком ли я трачусь на какого-то случайного прохвоста. А как мы мчались! Деревья носились вокруг как оглашенные. Я был счастлив. Я пел, а удалец водитель мне подпевал. Он воспевал жизнь. Я уже второй день здесь обретаюсь. Водитель с нами остался. Славное местечко!
***
Отнюдь не был решен народный вопрос, а они, однако, опять шли сквозь суетные ряды торгующих. Буслову представлялось, что у него есть всего несколько мгновений, чтобы разобраться, сколько в этой бурлящей вокруг толпе потенциального мужества, сколько склонности к дикому разбою, а сколько и того ужасного раболепия, которое так всегда любили указывать, брезгливо морщась, заморские гости. Почему это так остро, кто и для чего устроил эту быстроту, эту лихорадочную гонку соображений и понятий, он не знал, да и не пытался понять, зато прилагал большие, отчасти лихорадочные усилия, чтобы выполнить таинственно поставленную перед ним задачу. В то же время он с негодованием, с отвращением, корчившим из него какого-то чудовищного гостя, вовсе не званого на эту землю, чувствовал, что зависит не только от вероятного решения задачи, но и от самой толпы и что в этом заключено нечто неизбывное и подлое, тогда как еще одна сила, отличающаяся от этой, привязывающей его к низам, куда большей простотой и ясностью насмешки, уже откровенно мешает ему совершить последний шаг и приступить к жизни, в которой все будет зависеть только от него самого, от его способности говорить в уединении с творцом мира. Эти две силы не столько разрывали его, сколько таскали из стороны в сторону, опять наводя на его облик что-то сомнительное и даже комическое. И если в объятиях первой он угадывал еще шанс полюбить этих людей, даже если они придут следом за ним в монастырь и будут там шушукаться и пересмеиваться у него за спиной, лузгать семечки и дурманить голову запахом пота, то вторая сила, слишком уж откровенно делавшая его в жизни не цельным крепышом, а марионеткой, которую действительно можно таскать из стороны в сторону, увеличивала его неприязнь не только к этому шумному сборищу, но и к той основе в нем самом, на которой он думал наконец полно и неподвижно утвердить себя. А вытравить эту основу можно было лишь собственной гибелью, которая печально не состоялась нынешним утром, и Буслов тупо грезил превращением теснящихся вокруг него тяжелых и аппетитных баб в раскидисто подставляющий ветви лес, а снующих тощих мужичков и усохших старух - в веревки, в петлях которых уже ничто не помешает ему остановить и свою усталость, и все свои наболевшие вопросы.
Отступиться от народа, от этого грубого, неотесанного, не желающего внимать и сочувствовать мне народа? - тугодумно курился Буслов над бездной недопонимания или, может быть, какого-то недоразумения. - Но что я буду тогда делать и на чем крепить свои умозаключения и стремления? А между тем дело требует откровенности, я должен решить этот вопрос честно. И сейчас я вижу, что мне эти лица не по душе...
Вдруг тот же змееподобный мужик, повертываясь боком, мало отличимым от переда, вырос словно из-под земли и закосил на него налитый водкой и бешенством глаз.
- А что тут этот проходимец до сих пор делает? - вылепил он свое недоумение, пропищал его вместо того, чтобы создать бас реальной угрозы.
Для Буслова же слишком быстрым и резким оказался переход от темной крутизны мысли, к которой он сумел прилепиться никуда не спешащим деревцом, к беспечной легкости, с какой набравшийся алкоголя и неслыханной дерзости барышник, мелкий и ничтожный, поименовал его проходимцем. От неожиданности он вздрогнул, даже как будто подпрыгнул на месте; на его блестящем от пота лице отобразилась беспомощность клоунской борьбы с призраками. Чулихин и Лоскутников оставались зрителями этого спектакля, а Обузов продолжал вносить свою правку.
- Ну-ка пляши! - крикнул он.
Несколько танцевальных фигур змееподобный проделал, но вяло, его не покидало изумление, и он все шире раскрывал свой косящий глаз, пытаясь в мутном мареве, каким представал перед ним мир, уловить правильную и окончательную, упрощающую дело истину остановившегося в очередной задумчивости Буслова.
- Я покупаю весь твой товар, - сказал Обузов, - только уходи с рынка, проваливай. Чтоб я тебя больше здесь не видел! А товар принесешь в мой номер.
Мужик уже оторопело всматривался в щедро протянутую ему Обузовым пачку денег и, забегая вперед, некоторым, можно сказать, чудесным образом пересчитывал их, а Буслов словно прислонился к чему-то в прошлом, от чего не было у него сил оторваться, и не только не сознавал мужика способным к простым арифметическим действиям, каким он несомненно выглядел со стороны, но даже и видел его еще только вырастающим из-под земли и выходящим на орбиту недоуменного и одновременно угрожающего косоглазия. Чулихин и Лоскутников посмеивались, видя ловкую простоту, с какой толстосум разрешил все назревшие у них в этой местности проблемы, но забавляла их и отсталость, некая заторможенность их приятеля, из которой его не вывела даже и короткая светлая прогулка по великолепной усадьбе. Так они и стояли друг против друга, задумчивый паломник и недоверчиво склонившийся над нежданной-негаданной выручкой торговец.
- Пошел! - закричал Обузов.
Змееподобный побежал между земляками, странно петляя и мелко пыля ставшими неожиданно босыми и отвратительно грязными ногами. Неисповедимо и одурело, слегка только заслоняясь рукой от летевшей отовсюду шелухи, молчал Буслов перед выпуклым здесь народным лицом, которое лишь Обузов умело отдалял в живописные окрестности, раздробляя там на осколочное множество послушных и ладных фигурок пейзан. Они вошли в полупустой зал ресторана. Водитель, о котором рассказывал Обузов, черноземно покоился в этом раю праздношатающихся людей, обронив верхнюю часть тела на уставленный снедью и выпивкой столик, а Авдотья утолщенной грозной птицей, какой-то убеленной вороной возвышалась над теплящимся прахом этого человека, с отнюдь не хрупкой остекленнелостью глядя перед собой бессмысленными глазами. Не скоро и не своим, а куда как уменьшенным масштабом вошли в поле ее зрения вновь прибывшие. Казалось, и супруг больше не интересовал эту женщину. Вино и неистощимая закуска соорудили в ее душе целую гору усталости, и она глухо сознавала, что утомлена не только болезнью мужа, его заканчивающимся чепухой паломничеством и его диким, грубо нажитым богатством, но и собой, своим неумением зажить вдруг тонко и осмысленно. И она когда-то подавала надежды и даже была по-своему романтической барышней, а теперь этот мир счастливого прошлого сжался до спрессованной гадости упущенных возможностей, изливавшей в нее свой яд. Разбегались по ее большому и одрябшему телу маленькие и подлые образы той жизни, какой и она могла добиться для себя, скапливались в морщинах и складках, пересмеивались между собой и потешались над ней.
Вдруг она узнала этих словно бы новых людей за их столиком. Это они плелись у нее в хвосте, тянулись к источнику светлым и фактически радостным, праздничным утром. А теперь они лакомятся яствами с их стола и пьют их вино. Авдотья устремила на незваных гостей тяжелый взгляд, усилием воли помещая всех троих в один некий сосуд. Она думала о том, что эти люди, в глазах любого дельного, неуемно делающего дело человека пустые и праздные, бродят по земле в поисках какой-то узкой цели, какого-то узкого средства прожить остаток жизни в ясном сознании смысла мироздания, и, поступая так, они, в сущности, не глупят и не предаются бесплодным фантазиям, а строят тот просторный и чистый храм света, в основание которого и она некогда уложила кирпичик-другой. Они гуляют на просторе, и уже в одном этом много смысла и счастья. Но для нее этот простор и вероятное счастье оборачивались изощренной насмешкой гадов, которых она вынуждена была носить на своем теле; упущенные возможности, образы несбывшегося, святые, устраивавшие целительные источники, Бог, эти по-своему счастливые люди-скитальцы, эти юродивые, которых муж привел и усадил за их стол, - все они имели гнусную силу быть оборотнями, могли из образов, или, скажем, только символов, чего-то просторного и светлого скидываться мелкими отвратительными существами, забегавшими в морщины ее тела и души, чтобы оттуда пискливо смеяться над ней.
Авдотья стала медленно и тяжело поднимать руку, хлопать себя ладонью по разным частям тела. Она давила гадов. Гости с удивлением смотрели на эту мрачную женщину.
- Ты чего возишься? - крикнул Обузов.
Женщина не ответила и даже не взглянула на него.
- Оставь ее в покое, - сказал Чулихин, - видишь, много вина, еды, и жара большая. Ей тесно.
Обузов закричал:
- Все чепуха, ребята! И источник тот, где мы бултыхались в ледяной воде, и этот подлец, у которого я купил весь его товар. И болезнь моя, она тоже как есть чепуха!
- Тебя источник не взял, - перебил Буслов, - ты был в нем все равно как рыба полярная, что ли, и этот, как ты говоришь подлец, обошелся тебе куда дешевле, чем мне, хотя ты и сунул ему пачку денег.
- Я говорю, - стал Обузов гнуть свое с назревающим напором, - что моя болезнь, о которой было столько толков...
Буслов снова прервал толстосума:
- Я никаких толков о твоей болезни не слыхал и сам не вел, а вот что я в источнике, не в пример тебе, плакал и заходился от ужаса, это доподлинно известно и мне, и моим друзьям, и тебе даже, да и посторонние люди показывали на меня пальцем, как на несчастного, в которого вселился бес. И с подлецом разобрался ты, а не я. Я же в лесу вешаться вздумал, пока ты тут веселился и бил посуду.
- Мне плевать теперь на мою болезнь. Пусть я умру! Я зуб потерял, но и то не плачу.
- Ты не умрешь, - возразил Буслов. - Я же после всего еще и пью, еще и жру за твой счет.
- Я могу умереть, - сказал Обузов с нажимом. - Я рискую. Однако мне весело. Я действительно бил тут посуду, вчера, и мне пришлось за это расплатиться. А я денег не жалею.
Буслов сказал повествовательно, как бы с замахом на длинный сюжет:
- Но сегодня ты снова пришел в этот ресторан, и тебя встретили здесь как дорогого гостя. Знают, что если ты опять набедокуришь, то они на этом только заработают лишнюю копейку. Так кто же по-настоящему слаб и болен - я или ты?
- Ты каешься? Или хочешь предстать униженным, чтобы мы тебя пожалели?
- О нет! - замахал протестующе руками Буслов. - Я ищу ту силу, которая поможет мне не удивляться и не замыкаться в себе, когда на моем пути возникнет другая сила. Которая поможет мне не плакать в ледяной воде и жить так, как если бы того пьяного подлеца вовсе не существовало на свете.
- Эта сила, которую ты ищешь, она или есть, или ее нет, - вставил Чулихин.
- Правильно! - подхватил Обузов.
Живописец твердо произнес:
- Ищи ее в себе.
- Она во мне есть! - воскликнул Буслов.
Обузов и Чулихин удивлялись:
- Почему же ты плакал в источнике? Зачем вешался?
Буслову помешали ответить. Впрочем, он всего лишь хотел выразить недоумение. Он удивлялся себе не меньше, чем живописец и бизнесмен удивлялись ему. Раздавшийся внезапно шум заставил его умолкнуть. Обузов ронял на пол и топтал ногами тарелки. Официант вдалеке рисовал в воздухе ловкой рукой цифры ущерба.
- Парень, паренек! - доверительно наклонялся коммерсант к писателю. Не плачь и не жалуйся. Ты же спас меня. В эту пустыню и глушь, где я предавался грубым, скотским удовольствиям, ты внес свет большой культуры. Ты явился народу, а оценил тебя по достоинству прежде всего я. Поступай и дальше с присущим тебе благородством.
- А я скажу, - заговорил Чулихин, - что истинное спасение, оно в истинном благородстве. Уберите из храма странного вида желчных старух и блаженных юношей с птичьей грудью, юродивых всяких, безграмотных попов, богоносцев сметите прочь поганой метлой, населите храм мыслящими священниками и чистой публикой, завлеките в него благородных, художнику в храме дайте чем жить и дышать, мастера, а не ремесленника, введите, и православие возродится, Россия воскреснет. Пока интеллигенция не вернется в церковь, но в церковь обновленную, светлую, из ямы, из гнили, из тумана нам не выбраться.
- Я, - сжал кулаки и скрипнул зубами Обузов, - покончу с собой, если вот это, вот что ты тут нам начертал, не случится, не осуществится вполне. Потому что не слова одни ты нам подарил, а весьма настоящую мысль, доподлинную идею.
- Когда ждать от тебя рокового шага?
- Нынешней ночью.
- А если мечта моя так скоро не разрушится?
- Тогда я выберу другую ночь.
Запоминала Авдотья, мотала, что ли, на ус: замышляют чистоплюев пристроить возле икон и лампад, а ее, роскошную матерую бабу, изгнать с треском, - брала она на заметку и откладывала в своей по сумеречности необозримой памяти эти планы гнилостных врагов человечности.
Новый шум взорвал зависшую было тишину: к их столику приближался змееподобный.
- Господин, - заговорил он заискивающе, обращаясь к одному только Обузову, - друг мой, я насчет товара и денег... и прибавки на чай... Я по поводу недооценки... я в том смысле, что мой товар стоит побольше, чем вы мне отвалили с барского плеча...
Обузов с усмешкой оглядел своих друзей:
- Видали? Видали? Сколько же ты еще просишь, недоумок?
- Надбавьте еще.
- А ты скажи конкретнее.
- Просто еще побольше надбавьте, - извивался мужик, - чтоб не было существенной разницы между действительной стоимостью и уплоченным, так сказать, гонораром.
- Вон как развивается мужичонка по мере внезапного роста своего благосостояния! - воскликнул Обузов с притворным изумлением. - Каков! Что скажете? Хорош, да? Основательно встал на ноги! Он, глядишь, новым Марксом станет и напишет еще один "Капитал". А я умру! Вот тебе и слезы твои в источнике, и вешанье в лесу, - повернулся он к Буслову. - Маленькие смешные эпизоды. Моя смерть будет побольше всего, что ты там наплакал! А восторжествует этот пьяный подлец, хам!
Змееподобный облизнулся.
- Так я в связи с моей уверенностью, что вы не помелочитесь... не вообразите надобность посидеть на шее простого народа... Мы многострадальны тут... с тем и живем, что всюду нищета и убожество... А у вас есть деньги, которые, что греха таить, вы взяли из нашего кармана, когда был грабеж...
- А когда грабежа не бывало? Вот ты сейчас меня пограбить хочешь.
- Грабеж, оно конечно, всегда имел место, но я о том времени, когда такие, как вы, просто брали все, что плохо лежит. А лежало потому плохо, что это наша вина, согласен. Но уж не обессудьте, эра нашей полной наивности прошла, и мы теперь тоже требуем. Взыскуем пусть не всей своей доли, а все-таки, можно сказать, щедрой мзды.
- Дай ему, и пусть он уйдет поскорее! - вдруг рявкнула Авдотья.
- Госпожа правильно говорит, - одобрил мужик.