Страница:
– Я тоже беден, – сказал Мадех, – и несколько часов тому назад действительно был тем, кем ты меня знал. Я не переодевался, чтобы идти к Геэлю, но он мне нужен, потому что у меня нет крова и мне негде спать.
Амон поразился:
– Что же делается в Риме, если такой мирный гражданин, как я, может быть безнаказанно ограблен, а жрец Солнца, как ты, вольноотпущенник могущественнейшего человека, не имеет крова. Весь день вчера и сегодня утром сражались на улицах по ту сторону реки; я слышал крики, и видел, как несли раненых. Разве у Элагабала отняли власть? И твой господин, Атиллий, боюсь, – не убит ли?
– Нет, – ответил Мадех, отрицательно качая головой, – я оставил Атиллия и не хочу его больше видеть. Я хочу жить в бедности вместе с Геэлем, и, конечно, работать с ним. Не спрашивай меня, почему. Это тайна, которую я хочу сохранить.
Он немного помолчал и продолжил:
– Я блуждаю в этой части города, которую не знаю, в поисках Геэля, жилище которого тебе, наверное, известно.
– Нет, – ответил сдавленным голосом Амон.
Он тоже помолчал и прибавил:
– Я знавал когда-то Геэля и видел его несколько раз, но с тех пор, как Иефунна заманила меня в свою злую семью, я не мог ни с кем разговаривать. Она фактически, заперла меня и следила за мной, как погонщик за своим ослом. Промотав мое состояние, она выбросила меня на улицу, а здесь для меня, как и для тебя, все чужое. Но это не важно. Я буду спрашивать у хозяев еще открытых лавок, не знают ли они, где дом Геэля; без сомнения, они его знают.
И дружески, но с большим почтением взяв Мадеха под руку, Амон увлек его в незнакомые районы города, которые восходящая луна заливала ярким фиолетовым светом. На их пути вставали маленькие строения из кирпича и дерева, скрипевшие от загадочных порывов ветра с Тибра, низкие храмики с дверями из темной бронзы, арки развалин, заросшие ползучими растениями, фонтаны, изливавшие струи в бассейны, перекрестки, освещенные коптящими лампами, от которых тяжело стелился в воздухе широкий дым, мрачные переулки, скрещивающиеся на всем протяжении от Яникула до Ватикана. Прохожие бесшумно двигались, не отвечая Амону и Мадеху; иногда они издали оборачивались, приподнявшись на цыпочки, в разметавшихся тогах, похожие на каких-то призрачных ибисов. Изредка тишину ночи смущали свистки, и грубые голоса, голоса людей с Дуная или из Киренаики, выкрикивали непонятные слова. Они шли вперед, выспрашивая прохожих, громко произнося имя Геэля у дверей закрывающихся лавок, блуждая в Транстеверине, точно в бесконечных катакомбах.
Из одной таверны кто-то вышел и ответил им после многочисленных приветствий:
– Геэль? Да, я знаю этого человека, он – горшечник, как вы и говорите. Вы не ошиблись: Геэль! Но я не знаю, где он живет.
И затем исчез вместе с желтым кругом фонаря, подвешенного к его поясу. Мадех приходил в отчаяние.
– Мы никогда не найдем Геэля, никогда!
Они повернули обратно, обходя Яникул, по направлению к Тибру, широко освещенному восходящей луной. Какой-то человек остановился на их зов:
– Геэль? Да, Геэль! Это горшечник, и его жилище я найду с закрытыми глазами. Кордула мне часто говорила о нем.
Амон и Мадех присоединились к нему; человек повел их по другим переулкам, в которых лавки закрылись на ночь, и светильники на перекрестках гасли с дымным мерцаньем. Слышался только звук деревянных сандалий на грязной мостовой и быстрый бег огромных крыс, выскакивавших из неведомых отверстий, и эти звуки прерывались только резким лаем собак, которые точно плакали протяжно. Человек рассказывал им странные истории, например, про статую дакийского Бога, похищенную из храма на краю света жрецами с крыльями летучей мыши, – он от них бежал на двенадцати весельном судне, управляемом матросами с кожей, желтой, как чистая медь; или же другую историю про слона, пришедшего в Рим из стран, лежащих за Евфратом, и в течение всего этого долгого пути умудрившегося расспрашивать дорогу у встречных караванов. Этот слон построил себе плот, чтобы переплывать через реки, и очень ловко нес на своей спине припасы, заготовленные на много дней. Он, Скебахус, по профессии торговец соленой свининой, сам его видел и слышал; он клялся в том, что ничто не может быть достовернее его рассказа. И Скебахус прибавил:
– Вы похожи немного на этого слона, а я на путешественника, у которого он спрашивал дорогу. И все, что нужно, вы узнаете от меня, Скебахуса, который знает Геэля, потому что часто продает ему соленую свинину.
Полночь близилась. Египтянину и вольноотпущеннику казалось, что в смутном полусвете они узнали переулки, по которым проходили.
Тогда Скебахус воскликнул:
– Я, кажется, ошибся. Дом Геэля на другой стороне; я заключаю это по направлению ветра.
Он послюнил палец, поднял его над головой и вдруг побежал в конец улицы. Потом вернулся и сказал:
– Да, я чувствую Тибр там, и на этой стороне мы найдем Геэля.
Они следовали за ним, не слушая больше его необыкновенных рассказов; Мадех думал о сестре Атиллия и о примицерии, а Амон – об Иефунне.
Он познакомился с этой Иефунной на Аппиевой дороге; у нее был красивый разрез глаз, кротких, как у газели; ее семья, из Самарии, исповедовала еврейскую религию. Однажды вечером, ускользнув от поэта Зописка и христианина Атты, он задумал вернуться в Александрию, но Иефунна встретила его и бросилась к нему на шею.
– Я мечтала о тебе, о мой возлюбленный! – сказала она ему. – Мои родные откроют тебе дверь, и ты станешь наш, если пожелаешь. Я буду тебя любить и окружу тебя заботами и ласками.
Он последовал за ней, чувствуя большую симпатию к этой еврейке, такой свободной в общении, но которая, однако, отдалась ему только много времени спустя. А сначала ему дали хорошую комнату в Транстеверинском районе Рима, у отца Иефунны; он обедал с многочисленной семьей, состоявшей из родителей Иефуннэ, очень сварливых, ее двоюродного брата, длинного и худого еврея, страдавшего пороком Онана, и младших братьев Иефунны, отдававшихся противоестественным страстям. Понемногу Иефунна, постоянно следившая за Амоном, стала запрещать ему выходить за пределы еврейского дома. Египтянин, очень счастливый вниманием девушки, не думал о своем состоянии, которое он привез с собой в ящиках из нильского дерева и которое постепенно уплывало оттуда. Потом, в один прекрасный майский день, она отдалась ему почти на глазах отца: Амон женился бы на ней, если бы тот потребовал. Но ни Иефуннэ, ни тем более Иефунна не требовали заключения брачного союза, как оказалось для того, чтобы удобнее было выбросить Амона на улицу в тот день, когда он обеднеет. И это, наконец, случилось.
У него нет больше ничего!
Тогда для Амона наступила ужасная жизнь, полная лишений и унижений. Часто Иефунна обделял его в еде, Иефунна стала отказывать ему в ласках, ее братья били его, ее родители, обращаясь с ним, как с рабом, заставляли его мыть пол, чистить посуду и носить воду; перевели его в глубь темной комнаты, полной крыс и скорпионов. Александриец любил Иефунну и не мог лишить себя возможности видеть ее, чувствовать ее близость, в душе томясь желанием ее тела и только медленно догадываясь о причинах злобного к нему отношения этой семьи, которая, пользуясь его слабостью, отняла у него его состояние, трудолюбиво приобретенное торговлей чечевицей в Египте, – увы! таком далеком, что он наверно никогда туда не вернется.
А однажды Иефунна сказала ему:
– Уходи, собака, уходи, александрийский осел! Я тебя никогда не любила. Ты беден, стар, некрасив и ни на что нам не нужен.
И вот несколько часов тому назад, во время очередной ужасной сцены, его рука поднялась на Иефунну. Но она схватила его, ее отец бил его в спину, братья кусали за икры, а бабка с дедом в бешенстве окатили горячей водой. Он убежал, дав зарок никогда больше не видеть ни Иефуннэ, ни Иефунны, ни всей их семьи, в которой прошли два года его такой несчастной жизни.
И эти печальные воспоминания так терзали его, что он не слышал, как Скебахус восклицал:
– Этого Геэля, правду сказать, я никогда не найду! Среди ночи, едва освещаемой луной, я ничего не узнаю. Теперь мы в еврейском квартале.
В еврейском квартале! Амон задрожал, вспоминая Иефуннэ и дядю-рукоблудника и братьев, предававшихся содомскому греху; но все же он чувствовал любовь к еврейке, которая долгое время била и ругала его. Скебахус продолжал:
– Этих евреев я ненавижу. Они не любят соленой свинины, а я ее продаю. Это не то, что Геэль; говорят, он христианин, но он покупает мою свинину, и его Кордула часто говорит со мною. Кордула – чудесная девушка из Кампании: я пользуюсь иногда ее ласками за соленую свинину, и мы обмениваемся мясом; если она любит мое мясо, то я еще больше люблю ее тело. Он самодовольно рассмеялся и громко сказал, не ожидая ответа Мадеха и Амона:
– Я киликиец, зарабатываю ассы и люблю доставлять удовольствия. Кордула мне за это всегда благодарна, поэтому она позволяет мне почаще оставаться с ней.
Они прошли еврейский квартал, с крышами, соединяющимися в своды, с желтоватыми огоньками в подозрительных закоулках, с деревянными лестницами и тяжелыми дверями, едва заметными в темноте. Снова широкая полоса Тибра простерлась вдали, как страшная пасть, разверстая среди ночи.
– Я думаю, что мы сейчас там будем, – заметил Скебахус, не особенно встревоженный. И несмотря на упорное молчание своих спутников он продолжал болтать:
– Я могу вам поклясться, что не принимал участия в мятеже, который был в Цирке, и вчера утром. Зачем мне это? Мне достаточно моей торговли соленой свининой, и я не думаю об Элагабале и Маммее, про которую говорят, что она желает Империи для своего сына. Но я знаю многих людей, которые сражались. Что они выиграли? Меньше, чем кусок моей свинины. Кажется, христиане недовольны Антониной Элагабалом, Барием, или Авитом, как хотите. Не понимаю, зачем они вмешались в это восстание. Геэль – христианин, так утверждает молва, но я уверен, что он не участвовал в сражении, которое оставило после себя столько раненых и убитых. Он не скрывался и у него не видели никакого оружия. Мне даже говорили, что христиане разделились: одни склоняются на сторону Императора, другие против него, одни стоят за Восток, другие за Запад. Конечно, мне это безразлично, я продаю свою свинину и Востоку и Западу, и если ее находят хорошо просоленной и прокопченной, то я и спокоен. Но все-таки я с Востока, из далекой Киликии! Между нами говоря, Император не очень благосклонен к таким беднякам, как я и как вы, у которых деревянные сандалии и шерстяные одежды. Но меня легко удовлетворить. Если моя соленая свинина продается, я доволен, и Скебахус, который теперь говорит с вами, желает вам иметь его душевное спокойствие и скромность. Не терзать себя из-за пустяков, а продавать свой товар, – вот что должен делать всякий хороший гражданин в жизни, которую так легко ломает Империя и ее преторианцы, Элагабал, Маммея, этот Атиллий, охотно подавляющий восстание – знаете вы этого Атиллия? – и христиане и евреи – все, все, кроме благоразумных продавцов соленой свинины и благонамеренных граждан, вроде, надеюсь, вас. Если бы каждый подражал мне, то Империя была бы счастлива, преторианцы не избивали бы граждан, граждане предоставили бы Императора его забавам, а Маммея, возбуждающая мятеж, отправилась в другие земли. Все бы мы ели и все бы мы продавали соленую свинину, и такие Скебахусы, как я, доставляли бы себе удовольствие приводить к таким христианам, как Геэль, таких честных граждан, как вы!
Скебахус опять отошел от них. Квартал постепенно озарялся утренним светом; площади и улицы обрисовывались в фиолетовой дымке, вершины зданий вычерчивались на белеющем небе. Звезды угасали, как глаза, закрываемые смертью. И рано вставшие люди, выходили, потягиваясь, и смутно напоминали вырвавшихся на волю зверей; собаки бегали с хриплым лаем. Мадех и Амон взглянули друг другу в усталые истощенные лица; Амон так похудел, что вольноотпущенник не сдержал своего изумления.
– Что с тобой? – спросил с удивлением александриец.
– Ты страдал, да?
– Страдал ли я? – воскликнул несчастный. – Иефунна меня била и Иефуннэ меня мучил. Они все украли у меня, все, и теперь у меня нет даже кирпича, на который я мог бы склонить голову; мой сон будет прерываться в ночном холоде, и для меня, обладавшего состоянием, не найдется даже тарелки чечевицы, чтобы утолить голод.
И он рассказал ему вкратце о своей жизни за эти два года, потом пришел в исступление и, подняв руки к небу, побелевшему, как молоко, воскликнул:
– Он, двоюродный брат Иефуннэ, предавался мастурбации перед Иефунной, и она не стыдилась этого; ее братья совершали гнусности на моих глазах и часто предлагали мне принять участие в этом.
– Я жил и лучше, и хуже, – заявил Мадех. – Но забудем все. Сейчас я приглашаю тебя зайти со мной к Геэлю, который примет и тебя! Мы отдохнем там от долгой ночной ходьбы и потом все решим.
Появился Скебахус.
– Я разыскал дом Геэля, он в районе Тибра. Оказывается, мы два раза проходили мимо него; я узнал его по дыму трубы. Счастливец, этот Геэль! Идите за мной, мы сейчас там будем.
Они скоро пришли, и Скебахус, очень довольный этой ночью, проведенной в болтовне, стал прощаться с ними, усердно приветствуя их и говоря:
– Не благодарите меня, но если вы хотите знать любопытные истории, то слушайте Скебахуса. Скебахус, продавец соленой свинины, расскажет вам многое, что вам понравится. Вот именно это приятно Кордуле, которая мне часто говорит про Геэля, потому что она любит этого Геэля, – не совсем понимаю, за что, все-таки она не пренебрегает и хорошей свининой, которую я ей предлагаю в обмен за удовольствие, доставляемое мне. Прощайте, честные граждане! Скажите про меня Геэлю, который покупает мою свинину и будет покупать и впредь, если вы ему это посоветуете!
II
Амон поразился:
– Что же делается в Риме, если такой мирный гражданин, как я, может быть безнаказанно ограблен, а жрец Солнца, как ты, вольноотпущенник могущественнейшего человека, не имеет крова. Весь день вчера и сегодня утром сражались на улицах по ту сторону реки; я слышал крики, и видел, как несли раненых. Разве у Элагабала отняли власть? И твой господин, Атиллий, боюсь, – не убит ли?
– Нет, – ответил Мадех, отрицательно качая головой, – я оставил Атиллия и не хочу его больше видеть. Я хочу жить в бедности вместе с Геэлем, и, конечно, работать с ним. Не спрашивай меня, почему. Это тайна, которую я хочу сохранить.
Он немного помолчал и продолжил:
– Я блуждаю в этой части города, которую не знаю, в поисках Геэля, жилище которого тебе, наверное, известно.
– Нет, – ответил сдавленным голосом Амон.
Он тоже помолчал и прибавил:
– Я знавал когда-то Геэля и видел его несколько раз, но с тех пор, как Иефунна заманила меня в свою злую семью, я не мог ни с кем разговаривать. Она фактически, заперла меня и следила за мной, как погонщик за своим ослом. Промотав мое состояние, она выбросила меня на улицу, а здесь для меня, как и для тебя, все чужое. Но это не важно. Я буду спрашивать у хозяев еще открытых лавок, не знают ли они, где дом Геэля; без сомнения, они его знают.
И дружески, но с большим почтением взяв Мадеха под руку, Амон увлек его в незнакомые районы города, которые восходящая луна заливала ярким фиолетовым светом. На их пути вставали маленькие строения из кирпича и дерева, скрипевшие от загадочных порывов ветра с Тибра, низкие храмики с дверями из темной бронзы, арки развалин, заросшие ползучими растениями, фонтаны, изливавшие струи в бассейны, перекрестки, освещенные коптящими лампами, от которых тяжело стелился в воздухе широкий дым, мрачные переулки, скрещивающиеся на всем протяжении от Яникула до Ватикана. Прохожие бесшумно двигались, не отвечая Амону и Мадеху; иногда они издали оборачивались, приподнявшись на цыпочки, в разметавшихся тогах, похожие на каких-то призрачных ибисов. Изредка тишину ночи смущали свистки, и грубые голоса, голоса людей с Дуная или из Киренаики, выкрикивали непонятные слова. Они шли вперед, выспрашивая прохожих, громко произнося имя Геэля у дверей закрывающихся лавок, блуждая в Транстеверине, точно в бесконечных катакомбах.
Из одной таверны кто-то вышел и ответил им после многочисленных приветствий:
– Геэль? Да, я знаю этого человека, он – горшечник, как вы и говорите. Вы не ошиблись: Геэль! Но я не знаю, где он живет.
И затем исчез вместе с желтым кругом фонаря, подвешенного к его поясу. Мадех приходил в отчаяние.
– Мы никогда не найдем Геэля, никогда!
Они повернули обратно, обходя Яникул, по направлению к Тибру, широко освещенному восходящей луной. Какой-то человек остановился на их зов:
– Геэль? Да, Геэль! Это горшечник, и его жилище я найду с закрытыми глазами. Кордула мне часто говорила о нем.
Амон и Мадех присоединились к нему; человек повел их по другим переулкам, в которых лавки закрылись на ночь, и светильники на перекрестках гасли с дымным мерцаньем. Слышался только звук деревянных сандалий на грязной мостовой и быстрый бег огромных крыс, выскакивавших из неведомых отверстий, и эти звуки прерывались только резким лаем собак, которые точно плакали протяжно. Человек рассказывал им странные истории, например, про статую дакийского Бога, похищенную из храма на краю света жрецами с крыльями летучей мыши, – он от них бежал на двенадцати весельном судне, управляемом матросами с кожей, желтой, как чистая медь; или же другую историю про слона, пришедшего в Рим из стран, лежащих за Евфратом, и в течение всего этого долгого пути умудрившегося расспрашивать дорогу у встречных караванов. Этот слон построил себе плот, чтобы переплывать через реки, и очень ловко нес на своей спине припасы, заготовленные на много дней. Он, Скебахус, по профессии торговец соленой свининой, сам его видел и слышал; он клялся в том, что ничто не может быть достовернее его рассказа. И Скебахус прибавил:
– Вы похожи немного на этого слона, а я на путешественника, у которого он спрашивал дорогу. И все, что нужно, вы узнаете от меня, Скебахуса, который знает Геэля, потому что часто продает ему соленую свинину.
Полночь близилась. Египтянину и вольноотпущеннику казалось, что в смутном полусвете они узнали переулки, по которым проходили.
Тогда Скебахус воскликнул:
– Я, кажется, ошибся. Дом Геэля на другой стороне; я заключаю это по направлению ветра.
Он послюнил палец, поднял его над головой и вдруг побежал в конец улицы. Потом вернулся и сказал:
– Да, я чувствую Тибр там, и на этой стороне мы найдем Геэля.
Они следовали за ним, не слушая больше его необыкновенных рассказов; Мадех думал о сестре Атиллия и о примицерии, а Амон – об Иефунне.
Он познакомился с этой Иефунной на Аппиевой дороге; у нее был красивый разрез глаз, кротких, как у газели; ее семья, из Самарии, исповедовала еврейскую религию. Однажды вечером, ускользнув от поэта Зописка и христианина Атты, он задумал вернуться в Александрию, но Иефунна встретила его и бросилась к нему на шею.
– Я мечтала о тебе, о мой возлюбленный! – сказала она ему. – Мои родные откроют тебе дверь, и ты станешь наш, если пожелаешь. Я буду тебя любить и окружу тебя заботами и ласками.
Он последовал за ней, чувствуя большую симпатию к этой еврейке, такой свободной в общении, но которая, однако, отдалась ему только много времени спустя. А сначала ему дали хорошую комнату в Транстеверинском районе Рима, у отца Иефунны; он обедал с многочисленной семьей, состоявшей из родителей Иефуннэ, очень сварливых, ее двоюродного брата, длинного и худого еврея, страдавшего пороком Онана, и младших братьев Иефунны, отдававшихся противоестественным страстям. Понемногу Иефунна, постоянно следившая за Амоном, стала запрещать ему выходить за пределы еврейского дома. Египтянин, очень счастливый вниманием девушки, не думал о своем состоянии, которое он привез с собой в ящиках из нильского дерева и которое постепенно уплывало оттуда. Потом, в один прекрасный майский день, она отдалась ему почти на глазах отца: Амон женился бы на ней, если бы тот потребовал. Но ни Иефуннэ, ни тем более Иефунна не требовали заключения брачного союза, как оказалось для того, чтобы удобнее было выбросить Амона на улицу в тот день, когда он обеднеет. И это, наконец, случилось.
У него нет больше ничего!
Тогда для Амона наступила ужасная жизнь, полная лишений и унижений. Часто Иефунна обделял его в еде, Иефунна стала отказывать ему в ласках, ее братья били его, ее родители, обращаясь с ним, как с рабом, заставляли его мыть пол, чистить посуду и носить воду; перевели его в глубь темной комнаты, полной крыс и скорпионов. Александриец любил Иефунну и не мог лишить себя возможности видеть ее, чувствовать ее близость, в душе томясь желанием ее тела и только медленно догадываясь о причинах злобного к нему отношения этой семьи, которая, пользуясь его слабостью, отняла у него его состояние, трудолюбиво приобретенное торговлей чечевицей в Египте, – увы! таком далеком, что он наверно никогда туда не вернется.
А однажды Иефунна сказала ему:
– Уходи, собака, уходи, александрийский осел! Я тебя никогда не любила. Ты беден, стар, некрасив и ни на что нам не нужен.
И вот несколько часов тому назад, во время очередной ужасной сцены, его рука поднялась на Иефунну. Но она схватила его, ее отец бил его в спину, братья кусали за икры, а бабка с дедом в бешенстве окатили горячей водой. Он убежал, дав зарок никогда больше не видеть ни Иефуннэ, ни Иефунны, ни всей их семьи, в которой прошли два года его такой несчастной жизни.
И эти печальные воспоминания так терзали его, что он не слышал, как Скебахус восклицал:
– Этого Геэля, правду сказать, я никогда не найду! Среди ночи, едва освещаемой луной, я ничего не узнаю. Теперь мы в еврейском квартале.
В еврейском квартале! Амон задрожал, вспоминая Иефуннэ и дядю-рукоблудника и братьев, предававшихся содомскому греху; но все же он чувствовал любовь к еврейке, которая долгое время била и ругала его. Скебахус продолжал:
– Этих евреев я ненавижу. Они не любят соленой свинины, а я ее продаю. Это не то, что Геэль; говорят, он христианин, но он покупает мою свинину, и его Кордула часто говорит со мною. Кордула – чудесная девушка из Кампании: я пользуюсь иногда ее ласками за соленую свинину, и мы обмениваемся мясом; если она любит мое мясо, то я еще больше люблю ее тело. Он самодовольно рассмеялся и громко сказал, не ожидая ответа Мадеха и Амона:
– Я киликиец, зарабатываю ассы и люблю доставлять удовольствия. Кордула мне за это всегда благодарна, поэтому она позволяет мне почаще оставаться с ней.
Они прошли еврейский квартал, с крышами, соединяющимися в своды, с желтоватыми огоньками в подозрительных закоулках, с деревянными лестницами и тяжелыми дверями, едва заметными в темноте. Снова широкая полоса Тибра простерлась вдали, как страшная пасть, разверстая среди ночи.
– Я думаю, что мы сейчас там будем, – заметил Скебахус, не особенно встревоженный. И несмотря на упорное молчание своих спутников он продолжал болтать:
– Я могу вам поклясться, что не принимал участия в мятеже, который был в Цирке, и вчера утром. Зачем мне это? Мне достаточно моей торговли соленой свининой, и я не думаю об Элагабале и Маммее, про которую говорят, что она желает Империи для своего сына. Но я знаю многих людей, которые сражались. Что они выиграли? Меньше, чем кусок моей свинины. Кажется, христиане недовольны Антониной Элагабалом, Барием, или Авитом, как хотите. Не понимаю, зачем они вмешались в это восстание. Геэль – христианин, так утверждает молва, но я уверен, что он не участвовал в сражении, которое оставило после себя столько раненых и убитых. Он не скрывался и у него не видели никакого оружия. Мне даже говорили, что христиане разделились: одни склоняются на сторону Императора, другие против него, одни стоят за Восток, другие за Запад. Конечно, мне это безразлично, я продаю свою свинину и Востоку и Западу, и если ее находят хорошо просоленной и прокопченной, то я и спокоен. Но все-таки я с Востока, из далекой Киликии! Между нами говоря, Император не очень благосклонен к таким беднякам, как я и как вы, у которых деревянные сандалии и шерстяные одежды. Но меня легко удовлетворить. Если моя соленая свинина продается, я доволен, и Скебахус, который теперь говорит с вами, желает вам иметь его душевное спокойствие и скромность. Не терзать себя из-за пустяков, а продавать свой товар, – вот что должен делать всякий хороший гражданин в жизни, которую так легко ломает Империя и ее преторианцы, Элагабал, Маммея, этот Атиллий, охотно подавляющий восстание – знаете вы этого Атиллия? – и христиане и евреи – все, все, кроме благоразумных продавцов соленой свинины и благонамеренных граждан, вроде, надеюсь, вас. Если бы каждый подражал мне, то Империя была бы счастлива, преторианцы не избивали бы граждан, граждане предоставили бы Императора его забавам, а Маммея, возбуждающая мятеж, отправилась в другие земли. Все бы мы ели и все бы мы продавали соленую свинину, и такие Скебахусы, как я, доставляли бы себе удовольствие приводить к таким христианам, как Геэль, таких честных граждан, как вы!
Скебахус опять отошел от них. Квартал постепенно озарялся утренним светом; площади и улицы обрисовывались в фиолетовой дымке, вершины зданий вычерчивались на белеющем небе. Звезды угасали, как глаза, закрываемые смертью. И рано вставшие люди, выходили, потягиваясь, и смутно напоминали вырвавшихся на волю зверей; собаки бегали с хриплым лаем. Мадех и Амон взглянули друг другу в усталые истощенные лица; Амон так похудел, что вольноотпущенник не сдержал своего изумления.
– Что с тобой? – спросил с удивлением александриец.
– Ты страдал, да?
– Страдал ли я? – воскликнул несчастный. – Иефунна меня била и Иефуннэ меня мучил. Они все украли у меня, все, и теперь у меня нет даже кирпича, на который я мог бы склонить голову; мой сон будет прерываться в ночном холоде, и для меня, обладавшего состоянием, не найдется даже тарелки чечевицы, чтобы утолить голод.
И он рассказал ему вкратце о своей жизни за эти два года, потом пришел в исступление и, подняв руки к небу, побелевшему, как молоко, воскликнул:
– Он, двоюродный брат Иефуннэ, предавался мастурбации перед Иефунной, и она не стыдилась этого; ее братья совершали гнусности на моих глазах и часто предлагали мне принять участие в этом.
– Я жил и лучше, и хуже, – заявил Мадех. – Но забудем все. Сейчас я приглашаю тебя зайти со мной к Геэлю, который примет и тебя! Мы отдохнем там от долгой ночной ходьбы и потом все решим.
Появился Скебахус.
– Я разыскал дом Геэля, он в районе Тибра. Оказывается, мы два раза проходили мимо него; я узнал его по дыму трубы. Счастливец, этот Геэль! Идите за мной, мы сейчас там будем.
Они скоро пришли, и Скебахус, очень довольный этой ночью, проведенной в болтовне, стал прощаться с ними, усердно приветствуя их и говоря:
– Не благодарите меня, но если вы хотите знать любопытные истории, то слушайте Скебахуса. Скебахус, продавец соленой свинины, расскажет вам многое, что вам понравится. Вот именно это приятно Кордуле, которая мне часто говорит про Геэля, потому что она любит этого Геэля, – не совсем понимаю, за что, все-таки она не пренебрегает и хорошей свининой, которую я ей предлагаю в обмен за удовольствие, доставляемое мне. Прощайте, честные граждане! Скажите про меня Геэлю, который покупает мою свинину и будет покупать и впредь, если вы ему это посоветуете!
II
Гончарный круг на горизонтальной доске быстро вращался под пальцами Геэля, под дрожащим лучом света; Геэль превращал глиняные кубы в красные грациозные сосуды в виде лилий или в короткоголовые и шаровидные, точно с большим животом; Ганг, худой и смуглый Ганг, расписывал эти сосуды красными и черными узорами, изображениями бегунов и чреслами борцов, изящными квадригами, несущимися по блестящей лазури; Ликсио прилаживал к ним ручки в форме лап и шей животных.
И все время краснолицый горшечник насвистывал одну и ту же печальную мелодию, ритм которой вплетался в скрип круга, как дружеский голос, сопровождающий его вращение, одну и ту же сирийскую мелодию, которая когда-то была песнью воинственных народов, а теперь стала тихим вздохом души, мечтой, желанием, колыханием чего-то смутно неясного, вызывающего сожаление о прошлых днях.
Спокойный и тихий Мадех, теперь уже не прежний роскошный, надушенный вольноотпущенник, без митры на завитых волосах, без– амулета в виде Черного Камня, в простой тунике Геэля, несколько широкой на его стройной фигуре, и в тоге янитора, укороченной по его росту, Мадех, сидя на скамейке, смотрел в глубину садика, расцвеченного аметистами и топазами гелиотропов и роз. И он отдавался воспоминаниям, точно путешественник, которого голубые воды уносят к бесконечным морям, и рассеянно слушал казавшуюся ему далекой мелодию его друга. Амок, принятый Геэлем, бродил, улыбаясь всем, весь очарованный сочувствием горшечника и его мастеров; их время было занято вращанием гончарного круга, росписью и обжиганием сосудов, – причем Мадех был избавлен от всякой работы, которая могла бы испортить его нежные руки, – и разговорами о Крейстосе с многочисленными христианами, среди которых были Заль, Севера и Магло.
Это новое существование было таким счастьем для Амона, что в неясном желании отныне жить вместе с Геэлем и Мадехом он почти забыл Иефунну и Иефуннэ. А чтобы не быть горшечнику в тягость, он отдавал в помощь его ремеслу всю свою оставшуюся силу.
Он чрезвычайно интересовался спорами христиан, которые казались ему людьми неведомого мира с идеями, внушающими страх. Они стремились к иному, необычному миру, не небесному, а земному, к особого рода управлению без войск и чиновников, где все равны и все делятся хлебом на братских вечерях, о которых они таинственно говорили и на которых вкушали плоть и кровь Крейстоса. Их религия, отзывчивая к страданиям сердца, была добра и жалостлива к такой измученной душе, как его, понятна бедному и гонимому; невольно увлекала она воображение, вызывала слезы на растроганных глазах. И эта исповедь, всех и всем, или одного одному, или всех некоторым, отмеченным Божественной печатью, эта исповедь, ведущая к свету прощения темных поступков и дурных желаний, какой успокоительной казалась она ему, принося облегчение, которое она приносила тайной боли, терзающей души, нуждавшейся в утешении. Таким образом, Амон, слушая христиан, незаметно сам стал христианином, не как догматик, желающий твердо бороться с грехом, но как потерпевший крушение, который спешит выбраться на освещенный солнцем берег, чтобы там дождаться конца бушующей грозы. Это же самое привлекало и Мадеха, пораженного мистицизмом христианской религии. Если Амон, освободившись от Иефунны, спокойно представлял себе свое будущее, то он, Мадех, печалился. Все его стремление к тягостной жизни на свободе, к работе, все его широкие мечты разбивались о непрестанное воспоминание о прошлых годах, проведенных с Атиллием, воспоминание, рыдавшее в нем, об их противоестественных страстях. Расцвет его прекрасной юности, юности любимой и любящей, отныне прервался; его прошлое, подобное темному покрывалу, принимало облик примицерия и обволакивало собой все, даже Атиллию! Он хотел бы упорно работать обеими руками; изнурять трудом тело и дух, как он надеялся раньше, но напрасно. Над его живым стремлением к деятельности одерживал победу его вялый характер и изнеженность тела, омытого маслами и благовониями, и слабость мускулатуры, надломленной чрезмерными наслаждениями; и все это сказалось в его физиологических изъянах, тайну которых он хранил, и в крайней женственности, ослаблявшей его силы и энергию. Он был бессилен и слаб, напряжение воли обрывалось в нем, и это выражалось в его блестящих глазах, в прозрачности кожи, в вялости его походки, которая была не гибкой или нервной, а разбитой.
В течение нескольких месяцев заждавшаяся половая зрелость сделала его сильным. Но давняя слабость оказалась сильнее. Она разрасталась теперь, как большая морская звезда, пожирала его, проявлялась в голубоватых кругах под глазами, отнимала у него всякую способность к движению. И это самое бессилие делало его таким чувствительным к мелодиям Геэля, и в этом пении ему виделось множество образов, которые видоизменялись в его воображении, таком же болезненном, как и его тело.
– Не прикасайся ни к чему, – часто говорил ему горшечник, – ты не силен, и работа не создана для тебя. Я твой брат, я должен работать руками для тебя, а не ты для меня, потому что Крейстос хочет, чтобы мы поддерживали наших стариков и немощных.
– Разве я немощный? – спрашивал горько Мадех.
– Да, телом и духом! – И Геэль с добродушной улыбкой на красноватом лице принимался за круг, который резко свистел под его руками.
Часто появлялся Скебахус, принося на плече огромный кусок свинины на палке. Скебахус звал горшечника через тростниковый плетень, отделявший садик от пустырей; оттуда он завязывал с ним или с Амоном увлекательный, бесконечный разговор. У киликийца не истощились чудесные истории; то были приключения детей, вскормленных молоком змеи и пользовавшихся покровительством скифских императоров, или победы гладиаторов над чудовищами о шести лапах, привезенных из Ливии. Он смешивал старинные исторические легенды с игрой собственного воображения, изобретал без усилий образы необычайных личностей; так, например, он рассказывал про одного египетского чудотворца, который движением пальца отбрасывал людей к сводам храма, построенного из оникса и сапфира, привезенных на спинах муравьев, величиною с гору. Оканчивая рассказ, он непременно предлагал свою соленую свинину, аккуратно отрезанную большим кинжалом; кусок подавался на широких листьях винограда или платана, составлявшим зеленый фон к розовому и белому цвету товара; потом он уходил, довольный, чтобы начать в другом месте то же самое.
Приход Магло вызывал необычайное оживление. Всегда он проклинал Империю, Богов, Рим; для Мадеха, к которому другие, под влиянием очень старинного воспитания, относились с религиозным суеверием из-за его звания жреца Солнца, он, Магло, тоже подбирал достаточно резкие выражения, хотя и несколько сдержанные благодаря присутствию Геэля, который не желал, чтобы трогали его брата из Сирии. Часто он приходил в платье, покрытом нечистотами, с кусками грязи в бороде, с синяками на лице, полученными им от детей, которым он казался каким-то смешным пугалом. Рим слишком хорошо знал его, и его проповеди не были благоприятны для распространения веры в Крейстоса. Христиане с известным образованием, удалявшиеся от народа, чтобы более или менее открыто войти в контакт с властями, и должностные лица Римской Церкви благоразумно отрицали его, толкая к бедным и простым людям. Его прежняя святость, прославленная какой-то давней молвой, вызывала улыбку у сильных и производила слабое впечатление на других: увидали вблизи святого из Гельвеции, оценили и взвесили достоинства апостола, – и он показался ничтожеством. К тому же Магло был труслив и громко кричал о своем мученичестве, если до него дотрагивались пальцем: когда не было серьезной опасности, он принимал позы боговдохновенного проповедника, в противном же случае убегал со всех ног. Западные христиане не видели его во время восстания, восточные – также: наверное, он скрывался. С другой стороны он никогда не принимал открыто сторону тех или других. Когда его вынуждали к этому, он только посылал с видом фанатика смутные проклятия Императору и Империи, предсказывал падение Рима и славу Крейстоса. Он обращался к апокалипсису, но то, что поражало в Гельвеции, не имело смысла в Риме. И поэтому он страшно упал даже в глазах Геэля, хотя тот был очень снисходителен к его пророчествам.
Другим предметом развлечения была Кордула. Обычно она быстро спускалась к Тибру, переходила Сублицийский мост, успевала по дороге на несколько свиданий с римлянами, спокойно выслушивая брань прежних своих любовников, и накрашенная, с бровями, соединенными черной чертой, с большими кольцами в ушах, с легкими медными и бронзовыми ожерельями, позвякивающими на шее, с едва прикрытой грудью под желтой субукулой, появлялась в мастерской. Геэль спокойно позволял ей целовать его глаза и руки; она рассказывала ему о времени, проведенном с мужчинами, исчисляла свой заработок, – увы! – скромный и в значительной части попадавший в руки хозяйки ее комнаты, и повторяла ему истории, слышанные от Скебахуса. Она нисколько не стеснялась порочных наклонностей своих посетителей, их мерзких вкусов, которым она покорно и бессознательно подчинялась, как раба, стремящаяся хорошо исполнить возложенную на нее работу. Почти весь квартал перебывал в ее объятиях, и это ей казалось почти прославлением. Часто Геэль ей назначал свидание, и на следующий день в мастерской перед гончарным кругом, печью и глыбами глины все забавлялись рассказами об их ласках. Горшечник исполнял обязанности друга сердца, нисколько не утаивая их; это казалось вполне естественным восточным христианам и христианкам и, не будучи исключительной темой их разговоров, отношение Геэля к Кордуле часто упоминалось с мистической нежностью.
Большинство восточных христиан присутствовало на том собрании в Виминале, где Заль собрал капли крови присутствующих в золотую чашу; это общение крови и лобзание при звуках гидравлического органа, на котором играл прекрасный эфеб, было для всех блаженством исступления, слившим в их душе религиозные представления с наслаждением не только физическим, но и духовным, в котором участвовали обе стороны двойственной природы человека; оно приносило жизненную силу и чистые радости души. На этих людей, однако, косвенно влияли и другие силы, создающие во всей эпохе общую преувеличенно нервную атмосферу. Постоянно живя в грезах и неосознанных стремлениях, они как бы колыхались на волнах человеческой энергии, которая кульминационно воплощалась в сиянии Божественного лика.
Странной была любовь – или то, что казалось ею, – между Залем и Северой. Она светилась в их глазах, звучала ясно в их словах, и в тоже время ничто не говорило о телесной связи. Христиане не считали их близость греховным соблазном, естественным казалось им, что эти отношения когда-нибудь оформятся в союз прелюбодеяния. Но Севера и Заль непрестанно хранили горячую веру в Агнца как чистый божественный цветок, возросший в их душе, и этот пламень трудно было бы загасить. Их видели повсюду: на Собраниях, в домах бедняков и во дворцах богатых, но чаще всего в более тесных собраниях, как например, у Геэля, где они вели прения и воодушевляли, поддерживая и внушая веру, сея молитвы и утешения, смешанные с умилением и слезами.
Участие западных христиан в восстании против Элагабала огорчало восточных христиан, которые видели не какую-либо выгоду от помощи своим гонителям, а искажение христианского учения, которое впоследствии подпадет под руку высшей власти. Их сердца обливались кровью: Крейстос был предан не только Аттой, вождем западных христиан, но и лицами, стоявшими во главе христианского Рима, которых враг Заля постепенно сближал с партией Маммеи. Восточные христиане, отвергаемые главенствующей Церковью, видели себя почти в Ереси, хотя они были верующими в Крейстоса, от которого исходил живой источник любви. Они были раздражены против папы Калликста, наместника Петра на апостольском престоле, всегда замкнутого в своем служении, словно он сам был Божество. И пропасть день ото дня расширялась: восточные христиане не знали пределов презрения к западным, а западные, с открытой ненавистью к ним, были готовы, когда настанет час, броситься на них.
И все время краснолицый горшечник насвистывал одну и ту же печальную мелодию, ритм которой вплетался в скрип круга, как дружеский голос, сопровождающий его вращение, одну и ту же сирийскую мелодию, которая когда-то была песнью воинственных народов, а теперь стала тихим вздохом души, мечтой, желанием, колыханием чего-то смутно неясного, вызывающего сожаление о прошлых днях.
Спокойный и тихий Мадех, теперь уже не прежний роскошный, надушенный вольноотпущенник, без митры на завитых волосах, без– амулета в виде Черного Камня, в простой тунике Геэля, несколько широкой на его стройной фигуре, и в тоге янитора, укороченной по его росту, Мадех, сидя на скамейке, смотрел в глубину садика, расцвеченного аметистами и топазами гелиотропов и роз. И он отдавался воспоминаниям, точно путешественник, которого голубые воды уносят к бесконечным морям, и рассеянно слушал казавшуюся ему далекой мелодию его друга. Амок, принятый Геэлем, бродил, улыбаясь всем, весь очарованный сочувствием горшечника и его мастеров; их время было занято вращанием гончарного круга, росписью и обжиганием сосудов, – причем Мадех был избавлен от всякой работы, которая могла бы испортить его нежные руки, – и разговорами о Крейстосе с многочисленными христианами, среди которых были Заль, Севера и Магло.
Это новое существование было таким счастьем для Амона, что в неясном желании отныне жить вместе с Геэлем и Мадехом он почти забыл Иефунну и Иефуннэ. А чтобы не быть горшечнику в тягость, он отдавал в помощь его ремеслу всю свою оставшуюся силу.
Он чрезвычайно интересовался спорами христиан, которые казались ему людьми неведомого мира с идеями, внушающими страх. Они стремились к иному, необычному миру, не небесному, а земному, к особого рода управлению без войск и чиновников, где все равны и все делятся хлебом на братских вечерях, о которых они таинственно говорили и на которых вкушали плоть и кровь Крейстоса. Их религия, отзывчивая к страданиям сердца, была добра и жалостлива к такой измученной душе, как его, понятна бедному и гонимому; невольно увлекала она воображение, вызывала слезы на растроганных глазах. И эта исповедь, всех и всем, или одного одному, или всех некоторым, отмеченным Божественной печатью, эта исповедь, ведущая к свету прощения темных поступков и дурных желаний, какой успокоительной казалась она ему, принося облегчение, которое она приносила тайной боли, терзающей души, нуждавшейся в утешении. Таким образом, Амон, слушая христиан, незаметно сам стал христианином, не как догматик, желающий твердо бороться с грехом, но как потерпевший крушение, который спешит выбраться на освещенный солнцем берег, чтобы там дождаться конца бушующей грозы. Это же самое привлекало и Мадеха, пораженного мистицизмом христианской религии. Если Амон, освободившись от Иефунны, спокойно представлял себе свое будущее, то он, Мадех, печалился. Все его стремление к тягостной жизни на свободе, к работе, все его широкие мечты разбивались о непрестанное воспоминание о прошлых годах, проведенных с Атиллием, воспоминание, рыдавшее в нем, об их противоестественных страстях. Расцвет его прекрасной юности, юности любимой и любящей, отныне прервался; его прошлое, подобное темному покрывалу, принимало облик примицерия и обволакивало собой все, даже Атиллию! Он хотел бы упорно работать обеими руками; изнурять трудом тело и дух, как он надеялся раньше, но напрасно. Над его живым стремлением к деятельности одерживал победу его вялый характер и изнеженность тела, омытого маслами и благовониями, и слабость мускулатуры, надломленной чрезмерными наслаждениями; и все это сказалось в его физиологических изъянах, тайну которых он хранил, и в крайней женственности, ослаблявшей его силы и энергию. Он был бессилен и слаб, напряжение воли обрывалось в нем, и это выражалось в его блестящих глазах, в прозрачности кожи, в вялости его походки, которая была не гибкой или нервной, а разбитой.
В течение нескольких месяцев заждавшаяся половая зрелость сделала его сильным. Но давняя слабость оказалась сильнее. Она разрасталась теперь, как большая морская звезда, пожирала его, проявлялась в голубоватых кругах под глазами, отнимала у него всякую способность к движению. И это самое бессилие делало его таким чувствительным к мелодиям Геэля, и в этом пении ему виделось множество образов, которые видоизменялись в его воображении, таком же болезненном, как и его тело.
– Не прикасайся ни к чему, – часто говорил ему горшечник, – ты не силен, и работа не создана для тебя. Я твой брат, я должен работать руками для тебя, а не ты для меня, потому что Крейстос хочет, чтобы мы поддерживали наших стариков и немощных.
– Разве я немощный? – спрашивал горько Мадех.
– Да, телом и духом! – И Геэль с добродушной улыбкой на красноватом лице принимался за круг, который резко свистел под его руками.
Часто появлялся Скебахус, принося на плече огромный кусок свинины на палке. Скебахус звал горшечника через тростниковый плетень, отделявший садик от пустырей; оттуда он завязывал с ним или с Амоном увлекательный, бесконечный разговор. У киликийца не истощились чудесные истории; то были приключения детей, вскормленных молоком змеи и пользовавшихся покровительством скифских императоров, или победы гладиаторов над чудовищами о шести лапах, привезенных из Ливии. Он смешивал старинные исторические легенды с игрой собственного воображения, изобретал без усилий образы необычайных личностей; так, например, он рассказывал про одного египетского чудотворца, который движением пальца отбрасывал людей к сводам храма, построенного из оникса и сапфира, привезенных на спинах муравьев, величиною с гору. Оканчивая рассказ, он непременно предлагал свою соленую свинину, аккуратно отрезанную большим кинжалом; кусок подавался на широких листьях винограда или платана, составлявшим зеленый фон к розовому и белому цвету товара; потом он уходил, довольный, чтобы начать в другом месте то же самое.
Приход Магло вызывал необычайное оживление. Всегда он проклинал Империю, Богов, Рим; для Мадеха, к которому другие, под влиянием очень старинного воспитания, относились с религиозным суеверием из-за его звания жреца Солнца, он, Магло, тоже подбирал достаточно резкие выражения, хотя и несколько сдержанные благодаря присутствию Геэля, который не желал, чтобы трогали его брата из Сирии. Часто он приходил в платье, покрытом нечистотами, с кусками грязи в бороде, с синяками на лице, полученными им от детей, которым он казался каким-то смешным пугалом. Рим слишком хорошо знал его, и его проповеди не были благоприятны для распространения веры в Крейстоса. Христиане с известным образованием, удалявшиеся от народа, чтобы более или менее открыто войти в контакт с властями, и должностные лица Римской Церкви благоразумно отрицали его, толкая к бедным и простым людям. Его прежняя святость, прославленная какой-то давней молвой, вызывала улыбку у сильных и производила слабое впечатление на других: увидали вблизи святого из Гельвеции, оценили и взвесили достоинства апостола, – и он показался ничтожеством. К тому же Магло был труслив и громко кричал о своем мученичестве, если до него дотрагивались пальцем: когда не было серьезной опасности, он принимал позы боговдохновенного проповедника, в противном же случае убегал со всех ног. Западные христиане не видели его во время восстания, восточные – также: наверное, он скрывался. С другой стороны он никогда не принимал открыто сторону тех или других. Когда его вынуждали к этому, он только посылал с видом фанатика смутные проклятия Императору и Империи, предсказывал падение Рима и славу Крейстоса. Он обращался к апокалипсису, но то, что поражало в Гельвеции, не имело смысла в Риме. И поэтому он страшно упал даже в глазах Геэля, хотя тот был очень снисходителен к его пророчествам.
Другим предметом развлечения была Кордула. Обычно она быстро спускалась к Тибру, переходила Сублицийский мост, успевала по дороге на несколько свиданий с римлянами, спокойно выслушивая брань прежних своих любовников, и накрашенная, с бровями, соединенными черной чертой, с большими кольцами в ушах, с легкими медными и бронзовыми ожерельями, позвякивающими на шее, с едва прикрытой грудью под желтой субукулой, появлялась в мастерской. Геэль спокойно позволял ей целовать его глаза и руки; она рассказывала ему о времени, проведенном с мужчинами, исчисляла свой заработок, – увы! – скромный и в значительной части попадавший в руки хозяйки ее комнаты, и повторяла ему истории, слышанные от Скебахуса. Она нисколько не стеснялась порочных наклонностей своих посетителей, их мерзких вкусов, которым она покорно и бессознательно подчинялась, как раба, стремящаяся хорошо исполнить возложенную на нее работу. Почти весь квартал перебывал в ее объятиях, и это ей казалось почти прославлением. Часто Геэль ей назначал свидание, и на следующий день в мастерской перед гончарным кругом, печью и глыбами глины все забавлялись рассказами об их ласках. Горшечник исполнял обязанности друга сердца, нисколько не утаивая их; это казалось вполне естественным восточным христианам и христианкам и, не будучи исключительной темой их разговоров, отношение Геэля к Кордуле часто упоминалось с мистической нежностью.
Большинство восточных христиан присутствовало на том собрании в Виминале, где Заль собрал капли крови присутствующих в золотую чашу; это общение крови и лобзание при звуках гидравлического органа, на котором играл прекрасный эфеб, было для всех блаженством исступления, слившим в их душе религиозные представления с наслаждением не только физическим, но и духовным, в котором участвовали обе стороны двойственной природы человека; оно приносило жизненную силу и чистые радости души. На этих людей, однако, косвенно влияли и другие силы, создающие во всей эпохе общую преувеличенно нервную атмосферу. Постоянно живя в грезах и неосознанных стремлениях, они как бы колыхались на волнах человеческой энергии, которая кульминационно воплощалась в сиянии Божественного лика.
Странной была любовь – или то, что казалось ею, – между Залем и Северой. Она светилась в их глазах, звучала ясно в их словах, и в тоже время ничто не говорило о телесной связи. Христиане не считали их близость греховным соблазном, естественным казалось им, что эти отношения когда-нибудь оформятся в союз прелюбодеяния. Но Севера и Заль непрестанно хранили горячую веру в Агнца как чистый божественный цветок, возросший в их душе, и этот пламень трудно было бы загасить. Их видели повсюду: на Собраниях, в домах бедняков и во дворцах богатых, но чаще всего в более тесных собраниях, как например, у Геэля, где они вели прения и воодушевляли, поддерживая и внушая веру, сея молитвы и утешения, смешанные с умилением и слезами.
Участие западных христиан в восстании против Элагабала огорчало восточных христиан, которые видели не какую-либо выгоду от помощи своим гонителям, а искажение христианского учения, которое впоследствии подпадет под руку высшей власти. Их сердца обливались кровью: Крейстос был предан не только Аттой, вождем западных христиан, но и лицами, стоявшими во главе христианского Рима, которых враг Заля постепенно сближал с партией Маммеи. Восточные христиане, отвергаемые главенствующей Церковью, видели себя почти в Ереси, хотя они были верующими в Крейстоса, от которого исходил живой источник любви. Они были раздражены против папы Калликста, наместника Петра на апостольском престоле, всегда замкнутого в своем служении, словно он сам был Божество. И пропасть день ото дня расширялась: восточные христиане не знали пределов презрения к западным, а западные, с открытой ненавистью к ним, были готовы, когда настанет час, броситься на них.