Страница:
В силу этого извращения ума, вероятно, родившегося из общения культа Черного Камня с христианскими идеями и воплощенного в крови золотой чаши и телесных лобзаний, которых чуждались Севера и Заль, оставаясь неизменно чистыми, восточные христиане сожалели о подрыве сил Империи и мечтали поддержать ее, сражаться за нее не ради ее вечного существования, а просто для того, чтобы под ее охраной их учение могло укрепиться естественным путем. Эти мысли, повсюду внушаемые Залем после его беседы с Атиллием, постепенно распространялись и вызывали раздражение у римлян, которые считали их чужестранцами, оскверненными телесно; и этого было достаточно, чтобы возбудить против них великий гнев, немой и страшный, тяготевший над ними и готовый когда-нибудь, как гром, обрушиться на их головы.
Но особенно живое впечатление на Мадеха произвел Заль. Его происхождение – от великого царя, горячность и молодость, простой образ его жизни и сила души, великая широта его воззрений, сильная ненависть к лицемерию, а именно к Атте, – все это делало его духовной главой, влияние которого на восточных христиан естественно усиливалось любовью к нему Северы. Он напоминал им Крейстоса, а Севера казалась покорной Магдалиной, и им отрадно было бы видеть, если б во время мистических бесед жена патриция умастила благовониями ноги Заля, отирая их своими волосами. Свидание Заля с Атиллием, обращение могущественного примицерия к бедному христианину казалось очень странным Мадеху, и он часто спрашивал себя, какова должна быть его сила, чтобы иметь такое значение в Империи. Когда Заль обращался к нему с какими-нибудь словами, в них звучало всегда уважение, смешанное с расположением, относившимся к его священному званию жреца Солнца. Необычайный вдохновенный облик Заля, его темная короткая борода, большие черные, бархатистые глаза и нервный наклон головы напоминали Мадеху Атиллия, и он замечал в себе чувство любви к Залю, которое, благодаря женственности его природы, – он не мог больше в этом сомневаться, – имело предметом мужчину, только мужчину, даже после вспышки его мужественности по отношению к Атиллии.
В общем, жизнь христиан была полной труда и тихого вдохновения. Все, кроме Северы, принадлежали к бедняцкому населению Рима; некоторые были рабами, ускользавшими не надолго из дома своего господина, другие – ремесленниками, лавочниками, мастеровыми, изготовлявшими статуи и обувь, красильщиками и торговцами свининой. Зажигая в доме Геэля живое пламя Веры, они сообщали друг другу свои надежды, обмениваясь поцелуем мира. Между ними возникала любовь, даже иногда однополая, порой проявляясь неожиданными взрывами страсти; между ними возникала дружба, в них также вспыхивала ярая ненависть по отношению ко всему чуждому их восточному образу мысли и чувствований. Но трудовая жизнь придавала им силу и твердость. Их обособленность от чисто внешних культов с украшениями из металлов и драгоценных камней, с песнями, плясками, с шествиями жрецов и жриц, с жертвоприношениями животных, кровь которых обагряла землю, – эта обособленность резко отделяла их от преданного оргиям населения Империи, и они казались строгими и святыми, хотя, как и другие люди, были вспыльчивы и страстны. Их превосходство зижделось на общей вере, восприявшей Начало Жизни, озарив его человечностью и любовью и возвысив идеальную красоту и самопожертвование. Это делало их более духовными, чем физическими, и составляло то новое явление, которое они принесли в мир с его больной физической природой, опьяненной, лихорадочной и жалко истощенной от чрезмерных исканий счастья. Христиане как бы покрыли цветами ту гробницу, полную мертвых костей, которую представляла из себя Империя, и их заслуга была в том, что они обвили гирляндами цветов смерть, позолотили гной и зло и скрыли от глаз Небытие, от которого в ужасе свертывались лепестки широко распустившихся цветов души.
III
IV
V
Но особенно живое впечатление на Мадеха произвел Заль. Его происхождение – от великого царя, горячность и молодость, простой образ его жизни и сила души, великая широта его воззрений, сильная ненависть к лицемерию, а именно к Атте, – все это делало его духовной главой, влияние которого на восточных христиан естественно усиливалось любовью к нему Северы. Он напоминал им Крейстоса, а Севера казалась покорной Магдалиной, и им отрадно было бы видеть, если б во время мистических бесед жена патриция умастила благовониями ноги Заля, отирая их своими волосами. Свидание Заля с Атиллием, обращение могущественного примицерия к бедному христианину казалось очень странным Мадеху, и он часто спрашивал себя, какова должна быть его сила, чтобы иметь такое значение в Империи. Когда Заль обращался к нему с какими-нибудь словами, в них звучало всегда уважение, смешанное с расположением, относившимся к его священному званию жреца Солнца. Необычайный вдохновенный облик Заля, его темная короткая борода, большие черные, бархатистые глаза и нервный наклон головы напоминали Мадеху Атиллия, и он замечал в себе чувство любви к Залю, которое, благодаря женственности его природы, – он не мог больше в этом сомневаться, – имело предметом мужчину, только мужчину, даже после вспышки его мужественности по отношению к Атиллии.
В общем, жизнь христиан была полной труда и тихого вдохновения. Все, кроме Северы, принадлежали к бедняцкому населению Рима; некоторые были рабами, ускользавшими не надолго из дома своего господина, другие – ремесленниками, лавочниками, мастеровыми, изготовлявшими статуи и обувь, красильщиками и торговцами свининой. Зажигая в доме Геэля живое пламя Веры, они сообщали друг другу свои надежды, обмениваясь поцелуем мира. Между ними возникала любовь, даже иногда однополая, порой проявляясь неожиданными взрывами страсти; между ними возникала дружба, в них также вспыхивала ярая ненависть по отношению ко всему чуждому их восточному образу мысли и чувствований. Но трудовая жизнь придавала им силу и твердость. Их обособленность от чисто внешних культов с украшениями из металлов и драгоценных камней, с песнями, плясками, с шествиями жрецов и жриц, с жертвоприношениями животных, кровь которых обагряла землю, – эта обособленность резко отделяла их от преданного оргиям населения Империи, и они казались строгими и святыми, хотя, как и другие люди, были вспыльчивы и страстны. Их превосходство зижделось на общей вере, восприявшей Начало Жизни, озарив его человечностью и любовью и возвысив идеальную красоту и самопожертвование. Это делало их более духовными, чем физическими, и составляло то новое явление, которое они принесли в мир с его больной физической природой, опьяненной, лихорадочной и жалко истощенной от чрезмерных исканий счастья. Христиане как бы покрыли цветами ту гробницу, полную мертвых костей, которую представляла из себя Империя, и их заслуга была в том, что они обвили гирляндами цветов смерть, позолотили гной и зло и скрыли от глаз Небытие, от которого в ужасе свертывались лепестки широко распустившихся цветов души.
III
Служанка, отирая слезы краем своей столы, складывала в корзину одежды Северы, надушенные лавандой и высушенные на холмах виллы Глициа. Еще она положила туда войлочные мягкие сандалии, ленты для прически, мешочки с благовониями и маленькие ящики с драгоценностями. А в это время в соседней комнате патриций восклицал:
– Пусть она уходит! Пусть она убирается к своему Залю, к своему Крейстосу, к своему Геэлю, к своему Магло! Я не хочу ее больше! Я едва не убил ее и наверно убью, если она здесь останется.
И его шаги, прорываемые кашлем, резко стучали по полу, отдаваясь яростными отзвуками в переходах дома.
– Да! Я умру одиноким. Потомок рода Глициа угаснет, но не отступит перед женщиной. Что мне делать с этой Империей, в которой нет ничего римского, с Северой, обожающей Крейстоса, которого никто не видел?
Он кричал:
– Уходи отсюда! Уходи отсюда! Я не хочу продать тебя, как рабу. Я открываю тебе двери, путь свободен.
Заль ждет тебя, если это правда, что ты любишь его. Оставь меня в мире, потому что я хочу умереть один, да, умереть один!
Он замолчал, чтобы снова заговорить, ударяя себя кулаками в грудь, тяжело дышавшую от кашля.
– И ты, Руска, подлый Руска, ты последуешь за ней, если тебе угодно, потому что ты, подобно ей, покидаешь своего господина, патриция Глициа, потомка рода Глициа, занесенного в списки Рима.
Наступило короткое молчание, потом послышались стоны и глухой шум падающего тела.
– Я умираю! Я умираю! Я обвиняю в этом тебя, Руска, и тебя, Севера, и тебя, Заль, и тебя, Крейстос, которого никогда не видел, и тебя, Геэль, и тебя, Элагабал, и тебя, Империя, в которой нет ничего римского. Не приближайтесь! Дайте умереть твоему господину, Руска, и твоему супругу, Севера! Еще несколько ударов моего старого сердца, и все будет кончено!
И Глициа хрипел, обратив лицо к полу, обхватив руками свою иссохшую голову. Но Руска прибежал вместе с Северой, чтобы утешить, успокоить и развлечь его. Не имея силы переносить дольше жизнь с мужем, который поносил и бил ее, она собралась уйти от него, все же сожалея о своем вынужденном уходе, разлучавшем ее с больным и сумасшедшим человеком.
От прикосновения Руски, пытавшегося его поднять, Глициа вскочил.
– Нет! Разве я звал тебя? Кто велел тебе придти? Дай умереть спокойно твоему господину!
Севера хотела поддержать. Глициа, вставая на ноги, закричал с глазами, налившимися кровью:
– Я приказал тебе уйти; я приказал тебе не оставаться дольше в доме Глициа. А! Ты не хочешь слушаться Глициа! Ты хочешь раздражать его, под видом заботы о нем! Уходи, чтобы я больше не видел тебя, или же я убью, или зарежу тебя, брошу зверям, брошу тебя в садок, сожгу на костре, закопаю в землю живой, задушу, удавлю тебя, вырву у тебя сердце, покрою ранами твое тело, отдам тебя преторианцам, которые надругаются над тобой сто раз, прикажу побить тебя камнями, вырезать твои груди, отрезать нос, отрубить голову. Уйди! Уйди! Твой вид невыносим, он раздражает меня, истощает меня и причиняет мне страдания!
Он бил ее по лицу и в грудь, а она не защищалась, лишь скрестила руки. Под его ударами она медленно отступала, а Руска, шедший сзади, безуспешно пытался сдержать его. Таким образом они пересекли несколько кубикул и оказались в атриуме, где служанка как раз закрывала крышкой корзину.
– А! Ты приготовилась уходить и вернулась обратно, – кричал патриций. – Ты пришла в дом Глициа, но Глициа не хочет тебя видеть. Иди к твоему Залю, к твоему Геэлю, к твоему Магло, к твоему Элагабалу, который отдается мужчинам и сам насилует их. Пусть он изнасилует и тебя, он, Элагабал! Спеши, служанка! Вон, жена!
Он вытащил ее корзину и выбросил за порог, где яркое солнце заливало светом травы, растущие из потрескавшихся стен. Потом он вытолкал Северу, за которой последовала служанка, и захлопнул дверь, резко кашляя.
– Я не знаю куда идти, – сказала Севера, вытирая слезы, но без всякого гнева. – Понесем вместе эту корзину. Мы пойдем в Рим, к Залю: он даст мне совет.
Она говорила о Зале, не чувствуя стыда, не допуская даже мысли о прелюбодеянии. Она говорила о Зале, как о друге; она думала только о нем, и теперь эти воспоминания утешали ее.
Скоро они достигли Саларийских ворот. Богатые римлянки в закрытых носилках с кожаными плагулами, мягко качавшихся на крепких плечах рабов, в закрытых носилках с оконцами из слюды, патриции того же круга, что и Глициа, через слюдяные окошки носилок удивленно смотрели на Северу, догадываясь о ее изгнании. Кое-кто из соседок по вилле улыбался, давно зная о ее привязанности к последователю Крейстоса.
Наконец, утомившись, они присели на придорожный камень и посмотрели на теперь уже близкий Рим.
Перед ними проезжали начальники легионов в сопровождении скачущих турм, отполированное вооружение которых сверкало на солнце; путешественники на спинах двух мулов, бегущих рысью; проходили садовники с короткими заступами на плечах; полупьяные могильщики и обмывавшие мертвых тащились вслед за жрецами Изиды, шествующими под монотонное пенье. Воины направлялись к Лагерю преторианцев, видневшемуся вдали, полному приглушенных звуков оружия, конского топота, окриков центурионов и рева слонов.
Некоторые из легионеров заходили на минуту в соседнюю таверну под обвивающей навес виноградной лозой, где пили вино.
Один из них громко говорил, и Севера узнала голос Атты. Инстинктивно она почувствовала страх и, схватив один из краев корзинки, понесла ее со служанкой по направлению к Риму, все-таки ясно слыша долетавшие до нее слова Атты:
– Уверяю вас, граждане, что через несколько месяцев Элагабал присоединится к Нерону, Вителлию и Коммоду. Выпьем же за здравие Александра, который даст счастье Империи!
Раздался стук глиняных чаш и стеклянных сосудов, перекрываемый голосами собутыльников, отвечавших Атте. Севере показалось, что эти слова относились к ней и предвещали ужасные несчастья; это волновало ее, пока они не подошли к дому Заля и не стали подниматься по лестнице.
На длинные площадки дома выходили двери жильцов, которые ели в эту пору лук, крутые яйца и сушеную рыбу. Они, разинув рот, смотрели на этих двух женщин. Дети визжали в грубых руках матерей, с открытыми грудями; молодые девушки со спутанными волосами выбегали, чтобы рассмотреть пришедших. И так продолжалось до площадки восьмого яруса, окруженной узкими помещениями. С нее они увидели внизу улицу, кишевшую прохожими, шедшими в разные стороны; а вдали открывалась Кампания с ее туманными горизонтами, очертаниями крыш, акведуков и холмов, бегущих один за другим. Сердце Северы сильно билось и от волнения, и от бесконечного подъема. Свежий ветер, гулявший по площадке, на которую они взобрались по развалившейся лестнице, ударил ей прямо в лицо. Она покачнулась, силы совершенно оставили ее, и с легким криком, слабея все больше, опустилась на корзинку.
– Мне дурно. Служанка, поддержи меня!
Служанка обвевала ей лицо, тревожно ожидая, не откроется ли какая-нибудь дверь; и так как обморок Северы продолжался, то она распахнула верх ее столы. Открылись белые груди с синими прожилками. Но супруга Глициа закрыла их руками.
– Нет, если придет Заль, то он сочтет меня слабой и испугается. Мне теперь лучше!
Она робко постучалась в комнату Заля, и дверь открылась. Появился перс и с легким смущением сказал:
– Войди, сестра, и ты, служанка, войди также! Добро пожаловать!
И он отступил, растерявшийся от того, что может предложить Севере только простую деревянную скамейку, а служанке, молча осматривающей бедное жилище потомка великого царя, только сломанный деревянный ящик, в котором лежали его одежды. Он не знал, что сказать, настолько это посещение изумило его; он чувствовал, что Северу постигло несчастье, и заранее страшился, что оно непоправимо. Но он преодолел волнение, и, так как Севера молчала, спросил:
– Ты желаешь что либо новое сообщить мне? Наверно я тебе нужен, чтобы сопровождать тебя к бедным братьям, потому что эта корзинка, вероятно, содержит в себе пищу и одежды для них. Но было бесполезно подниматься сюда. Надо было позвать меня через служанку, и я немедленно пошел бы с тобой, как ходил иногда. Ты устала, отдохни немного; мы пойдем, как только ты не будешь чувствовать себя утомленной.
Он говорил, запинаясь, намекая ей уйти, но она не отвечала. Наступило молчание, которое печальным голосом прервала служанка.
– Ее супруг дурно обращался с ней и теперь не желает ее видеть. Она не знает, куда идти, – у нее нет родных. Ты у нее единственный друг, и теперь она ждет твоего совета.
Она открыла корзинку и быстро сказала, обнаруживая участие, которое питала к госпоже:
– Я поспешно наполнила корзину ее лучшими одеждами и самыми красивыми тканями; я положила туда сандалии и драгоценности, которые она может продать в случае нужды. Ты – ее друг, любящий ее, поможешь ей. Я же вернусь на виллу в надежде, что Глициа скоро ее позовет.
Заль побледнел. Он взял дрожащие руки Северы, которая встала, доверчивая и целомудренная. И он нежно прижал ее к своей груди.
– Что будет с тобой? Я найду сейчас христианское семейство, которое примет тебя. Подожди меня.
Он хотел уйти, не желая, чтобы она оставалась больше в его комнате, так как служанка собиралась оставить их вдвоем. Но Севера заплакала.
– Нет, я хочу оставаться близ тебя; я сделаю уютной твою комнату и буду утешать тебя своим присутствием, потому что ты одинок. Что буду я делать у других? Ты хорошо знаешь, что я твоя подруга, наши души сливаются во Крейстосе и ничто твое не чуждо мне. Позволь же мне никуда не уходить отсюда. Я остаюсь, ты видишь, я остаюсь!
Она отдавала ему свою душу, но к ее словам не примешивалось ни малейшего телесного желания. Заль был для нее существом чистым, отвлеченным, чем-то вроде второго проявления Божества. А значит, ее просьба не носила характера приглашения к сожительству и, тем самым, не грозила их репутации – настолько она была целомудренной. Заль испытывал те же чувства, но все же боялся принять Северу. Поэтому он возразил:
– Лучше будет для тебя и для меня, чтобы ты не оставалась здесь. Или вот что: я уступлю тебе свою комнату, а сам пойду в другое место и удовольствуюсь тем, что буду навещать тебя.
Но Севера опять отказалась, говоря просто, что она будет спать на полу, в ногах его деревянной кровати, вполне довольная тем, что будет жить вместе с ним в мире Крейстоса. Между ними произошла перепалка, в которой служанка, считавшая Северу виновной в прелюбодеянии с Залем, ничего не понимала. Истощив все доказательства, он предложил снять комнату рядом, такую же бедную, чтобы быть соседями.
Она согласилась, счастливая в душе, что будет жить рядом с Залем, хотя и не вместе. Перс спустился вниз, чтобы уговориться относительно этого помещения с владельцем дома, толстым нумидийцем, разбогатевшим от продажи пергамской кожи. Но тот, приняв его в кубикуле первого этажа, стал грубо смеяться:
– Она твоя подруга, та, что, – как мы видели, – пришла со старухой. Тебе не надо предлагать ей комнату, достаточно твоей кровати. Э! Ты все-таки настаиваешь; тем хуже для тебя, христианин… Ты ведь христианин, не так ли?
– Это тебя не касается, – ответил Заль. – Я плачу тебе деньги, и ты имеешь право только молчать, а главное, не разговаривать с ней.
– А! Ревность, – заметил нумидиец, смеясь еще сильнее. – Эти христиане чудаки. Хе! Хе! Бери комнату и устраивайтесь. Только чтобы не было шума между вами. И чтобы не было известно, что вы христиане, потому что заранее ничего нельзя предвидеть, а мой дом от этого может пострадать.
– Пусть она уходит! Пусть она убирается к своему Залю, к своему Крейстосу, к своему Геэлю, к своему Магло! Я не хочу ее больше! Я едва не убил ее и наверно убью, если она здесь останется.
И его шаги, прорываемые кашлем, резко стучали по полу, отдаваясь яростными отзвуками в переходах дома.
– Да! Я умру одиноким. Потомок рода Глициа угаснет, но не отступит перед женщиной. Что мне делать с этой Империей, в которой нет ничего римского, с Северой, обожающей Крейстоса, которого никто не видел?
Он кричал:
– Уходи отсюда! Уходи отсюда! Я не хочу продать тебя, как рабу. Я открываю тебе двери, путь свободен.
Заль ждет тебя, если это правда, что ты любишь его. Оставь меня в мире, потому что я хочу умереть один, да, умереть один!
Он замолчал, чтобы снова заговорить, ударяя себя кулаками в грудь, тяжело дышавшую от кашля.
– И ты, Руска, подлый Руска, ты последуешь за ней, если тебе угодно, потому что ты, подобно ей, покидаешь своего господина, патриция Глициа, потомка рода Глициа, занесенного в списки Рима.
Наступило короткое молчание, потом послышались стоны и глухой шум падающего тела.
– Я умираю! Я умираю! Я обвиняю в этом тебя, Руска, и тебя, Севера, и тебя, Заль, и тебя, Крейстос, которого никогда не видел, и тебя, Геэль, и тебя, Элагабал, и тебя, Империя, в которой нет ничего римского. Не приближайтесь! Дайте умереть твоему господину, Руска, и твоему супругу, Севера! Еще несколько ударов моего старого сердца, и все будет кончено!
И Глициа хрипел, обратив лицо к полу, обхватив руками свою иссохшую голову. Но Руска прибежал вместе с Северой, чтобы утешить, успокоить и развлечь его. Не имея силы переносить дольше жизнь с мужем, который поносил и бил ее, она собралась уйти от него, все же сожалея о своем вынужденном уходе, разлучавшем ее с больным и сумасшедшим человеком.
От прикосновения Руски, пытавшегося его поднять, Глициа вскочил.
– Нет! Разве я звал тебя? Кто велел тебе придти? Дай умереть спокойно твоему господину!
Севера хотела поддержать. Глициа, вставая на ноги, закричал с глазами, налившимися кровью:
– Я приказал тебе уйти; я приказал тебе не оставаться дольше в доме Глициа. А! Ты не хочешь слушаться Глициа! Ты хочешь раздражать его, под видом заботы о нем! Уходи, чтобы я больше не видел тебя, или же я убью, или зарежу тебя, брошу зверям, брошу тебя в садок, сожгу на костре, закопаю в землю живой, задушу, удавлю тебя, вырву у тебя сердце, покрою ранами твое тело, отдам тебя преторианцам, которые надругаются над тобой сто раз, прикажу побить тебя камнями, вырезать твои груди, отрезать нос, отрубить голову. Уйди! Уйди! Твой вид невыносим, он раздражает меня, истощает меня и причиняет мне страдания!
Он бил ее по лицу и в грудь, а она не защищалась, лишь скрестила руки. Под его ударами она медленно отступала, а Руска, шедший сзади, безуспешно пытался сдержать его. Таким образом они пересекли несколько кубикул и оказались в атриуме, где служанка как раз закрывала крышкой корзину.
– А! Ты приготовилась уходить и вернулась обратно, – кричал патриций. – Ты пришла в дом Глициа, но Глициа не хочет тебя видеть. Иди к твоему Залю, к твоему Геэлю, к твоему Магло, к твоему Элагабалу, который отдается мужчинам и сам насилует их. Пусть он изнасилует и тебя, он, Элагабал! Спеши, служанка! Вон, жена!
Он вытащил ее корзину и выбросил за порог, где яркое солнце заливало светом травы, растущие из потрескавшихся стен. Потом он вытолкал Северу, за которой последовала служанка, и захлопнул дверь, резко кашляя.
– Я не знаю куда идти, – сказала Севера, вытирая слезы, но без всякого гнева. – Понесем вместе эту корзину. Мы пойдем в Рим, к Залю: он даст мне совет.
Она говорила о Зале, не чувствуя стыда, не допуская даже мысли о прелюбодеянии. Она говорила о Зале, как о друге; она думала только о нем, и теперь эти воспоминания утешали ее.
Скоро они достигли Саларийских ворот. Богатые римлянки в закрытых носилках с кожаными плагулами, мягко качавшихся на крепких плечах рабов, в закрытых носилках с оконцами из слюды, патриции того же круга, что и Глициа, через слюдяные окошки носилок удивленно смотрели на Северу, догадываясь о ее изгнании. Кое-кто из соседок по вилле улыбался, давно зная о ее привязанности к последователю Крейстоса.
Наконец, утомившись, они присели на придорожный камень и посмотрели на теперь уже близкий Рим.
Перед ними проезжали начальники легионов в сопровождении скачущих турм, отполированное вооружение которых сверкало на солнце; путешественники на спинах двух мулов, бегущих рысью; проходили садовники с короткими заступами на плечах; полупьяные могильщики и обмывавшие мертвых тащились вслед за жрецами Изиды, шествующими под монотонное пенье. Воины направлялись к Лагерю преторианцев, видневшемуся вдали, полному приглушенных звуков оружия, конского топота, окриков центурионов и рева слонов.
Некоторые из легионеров заходили на минуту в соседнюю таверну под обвивающей навес виноградной лозой, где пили вино.
Один из них громко говорил, и Севера узнала голос Атты. Инстинктивно она почувствовала страх и, схватив один из краев корзинки, понесла ее со служанкой по направлению к Риму, все-таки ясно слыша долетавшие до нее слова Атты:
– Уверяю вас, граждане, что через несколько месяцев Элагабал присоединится к Нерону, Вителлию и Коммоду. Выпьем же за здравие Александра, который даст счастье Империи!
Раздался стук глиняных чаш и стеклянных сосудов, перекрываемый голосами собутыльников, отвечавших Атте. Севере показалось, что эти слова относились к ней и предвещали ужасные несчастья; это волновало ее, пока они не подошли к дому Заля и не стали подниматься по лестнице.
На длинные площадки дома выходили двери жильцов, которые ели в эту пору лук, крутые яйца и сушеную рыбу. Они, разинув рот, смотрели на этих двух женщин. Дети визжали в грубых руках матерей, с открытыми грудями; молодые девушки со спутанными волосами выбегали, чтобы рассмотреть пришедших. И так продолжалось до площадки восьмого яруса, окруженной узкими помещениями. С нее они увидели внизу улицу, кишевшую прохожими, шедшими в разные стороны; а вдали открывалась Кампания с ее туманными горизонтами, очертаниями крыш, акведуков и холмов, бегущих один за другим. Сердце Северы сильно билось и от волнения, и от бесконечного подъема. Свежий ветер, гулявший по площадке, на которую они взобрались по развалившейся лестнице, ударил ей прямо в лицо. Она покачнулась, силы совершенно оставили ее, и с легким криком, слабея все больше, опустилась на корзинку.
– Мне дурно. Служанка, поддержи меня!
Служанка обвевала ей лицо, тревожно ожидая, не откроется ли какая-нибудь дверь; и так как обморок Северы продолжался, то она распахнула верх ее столы. Открылись белые груди с синими прожилками. Но супруга Глициа закрыла их руками.
– Нет, если придет Заль, то он сочтет меня слабой и испугается. Мне теперь лучше!
Она робко постучалась в комнату Заля, и дверь открылась. Появился перс и с легким смущением сказал:
– Войди, сестра, и ты, служанка, войди также! Добро пожаловать!
И он отступил, растерявшийся от того, что может предложить Севере только простую деревянную скамейку, а служанке, молча осматривающей бедное жилище потомка великого царя, только сломанный деревянный ящик, в котором лежали его одежды. Он не знал, что сказать, настолько это посещение изумило его; он чувствовал, что Северу постигло несчастье, и заранее страшился, что оно непоправимо. Но он преодолел волнение, и, так как Севера молчала, спросил:
– Ты желаешь что либо новое сообщить мне? Наверно я тебе нужен, чтобы сопровождать тебя к бедным братьям, потому что эта корзинка, вероятно, содержит в себе пищу и одежды для них. Но было бесполезно подниматься сюда. Надо было позвать меня через служанку, и я немедленно пошел бы с тобой, как ходил иногда. Ты устала, отдохни немного; мы пойдем, как только ты не будешь чувствовать себя утомленной.
Он говорил, запинаясь, намекая ей уйти, но она не отвечала. Наступило молчание, которое печальным голосом прервала служанка.
– Ее супруг дурно обращался с ней и теперь не желает ее видеть. Она не знает, куда идти, – у нее нет родных. Ты у нее единственный друг, и теперь она ждет твоего совета.
Она открыла корзинку и быстро сказала, обнаруживая участие, которое питала к госпоже:
– Я поспешно наполнила корзину ее лучшими одеждами и самыми красивыми тканями; я положила туда сандалии и драгоценности, которые она может продать в случае нужды. Ты – ее друг, любящий ее, поможешь ей. Я же вернусь на виллу в надежде, что Глициа скоро ее позовет.
Заль побледнел. Он взял дрожащие руки Северы, которая встала, доверчивая и целомудренная. И он нежно прижал ее к своей груди.
– Что будет с тобой? Я найду сейчас христианское семейство, которое примет тебя. Подожди меня.
Он хотел уйти, не желая, чтобы она оставалась больше в его комнате, так как служанка собиралась оставить их вдвоем. Но Севера заплакала.
– Нет, я хочу оставаться близ тебя; я сделаю уютной твою комнату и буду утешать тебя своим присутствием, потому что ты одинок. Что буду я делать у других? Ты хорошо знаешь, что я твоя подруга, наши души сливаются во Крейстосе и ничто твое не чуждо мне. Позволь же мне никуда не уходить отсюда. Я остаюсь, ты видишь, я остаюсь!
Она отдавала ему свою душу, но к ее словам не примешивалось ни малейшего телесного желания. Заль был для нее существом чистым, отвлеченным, чем-то вроде второго проявления Божества. А значит, ее просьба не носила характера приглашения к сожительству и, тем самым, не грозила их репутации – настолько она была целомудренной. Заль испытывал те же чувства, но все же боялся принять Северу. Поэтому он возразил:
– Лучше будет для тебя и для меня, чтобы ты не оставалась здесь. Или вот что: я уступлю тебе свою комнату, а сам пойду в другое место и удовольствуюсь тем, что буду навещать тебя.
Но Севера опять отказалась, говоря просто, что она будет спать на полу, в ногах его деревянной кровати, вполне довольная тем, что будет жить вместе с ним в мире Крейстоса. Между ними произошла перепалка, в которой служанка, считавшая Северу виновной в прелюбодеянии с Залем, ничего не понимала. Истощив все доказательства, он предложил снять комнату рядом, такую же бедную, чтобы быть соседями.
Она согласилась, счастливая в душе, что будет жить рядом с Залем, хотя и не вместе. Перс спустился вниз, чтобы уговориться относительно этого помещения с владельцем дома, толстым нумидийцем, разбогатевшим от продажи пергамской кожи. Но тот, приняв его в кубикуле первого этажа, стал грубо смеяться:
– Она твоя подруга, та, что, – как мы видели, – пришла со старухой. Тебе не надо предлагать ей комнату, достаточно твоей кровати. Э! Ты все-таки настаиваешь; тем хуже для тебя, христианин… Ты ведь христианин, не так ли?
– Это тебя не касается, – ответил Заль. – Я плачу тебе деньги, и ты имеешь право только молчать, а главное, не разговаривать с ней.
– А! Ревность, – заметил нумидиец, смеясь еще сильнее. – Эти христиане чудаки. Хе! Хе! Бери комнату и устраивайтесь. Только чтобы не было шума между вами. И чтобы не было известно, что вы христиане, потому что заранее ничего нельзя предвидеть, а мой дом от этого может пострадать.
IV
Для Северы и Заля наступили дни отдохновения души, воли и совести, которые заставили их витать в какой-то иной жизни, где все расплывалось, как в тумане. В Севере это было острее, ее мистическое чувство находило удовольствие в этой близости, потому что за исключением ночи, они все время проводили вместе. Патрицианка, всецело посвятив себя служению своему другу, купила глиняную печь и утварь для приготовления кушаний, которые она сама стряпала; сама, как простая матрона, спускалась вниз за провизией; сама оправляла постель Заля и подметала его комнату, принявшую уютный вид, – с несколькими цветами, с полосами белой ткани, украшавшими скамью, и с шерстяной столой с пурпурным бортом, заменявшей ковер на жалком деревянном полу. В таком виде эта комната казалась небольшим храмом, особенно при желтом свете дня, проходившем через промасленное полотно, закрывавшее узкое окно. И Заль, возвращаясь домой и видя себя в этой комнате, вдыхая аромат цветов и свежести, который привнесла с собой Севера, испытывал чувство восторга, душевного покоя и нежности, – так что он, отдаваясь ее обаянию, почти забывал свою нищету.
Он был беден, Заль! Еще ребенком он очутился на мостовой Рима, после смерти своего отца, изгнанного из родного края, потому что он был потомком великого царя, сказания о котором еще волновали сердца храбрецов его народа, и с детства дни Заля были полны лишений и скорби. Обладая живым умом, он мог бы увеличить собою число клиентов какого-нибудь патриция, богатого иностранца, консула или трибуна, связав с ними свою судьбу, как это делали многие из патрициев. Или же он мог бы отдать свою цветущую юность мужской любви и стать продажным, стать, быть может, одним из евнухов, с женским голосом и гладким лицом, так ценимыми развратниками. Но нет! Заль вел изнуряющую трудовую жизнь, приготовляя свою душу к восприятию всего возвышенного; потом один христианин наставил его в вере, окрестил и направил на путь проповеди христианства. Заль, будучи все же персом, скрестил христианство с идеями Востока, привнеся в него, – за что его упрекал Атта – две первопричины всего сущего: Зло и Добро. В постоянном физическом труде: то плетя корзины, то делаясь ткачом, то сплавляя по Тибру плоты к морю, – он быстро стал для христиан своего рода вождем, учение которого легко распространялось. В своем усердии проповеди Крейстоса Заль закрыл глаза на злобу и зависть, идущие за ним по пятам, постоянно обличая лицемерных, лукавых, малодушных и нерадивых, продолжая расширять сущность религии, искать в ней человеческий смысл и вместе с шедшими вслед за ним братьями и сестрами, в большинстве его единоплеменниками, он стремился поставить высоко Учение, Веру, Милосердие, Самопожертвование, Смирение и Самоотвержение, и в этом стремлении создавал символ Братства в том обряде, который он совершал в служении на Виминале.
Теперь он был работником в Области Садов: уходил рано утром, приходил среди дня, снова уходил и возвращался вечером. Запах земли, цемента и кирпича исходил от его плаща; утомленный работой, он едва добредал до своей комнаты, но лишь только входил туда, лучезарная радость, нисколько не скрываемая, так и била из него. Севера ждала его, беспокоясь о его усталости; она для него сохраняла теплым кушанье в грубых сосудах и, сидя на скамье, иногда чинила одежду Заля. Они тихо разговаривали, испытывая волнение взаимного счастья, от которого сжималась грудь и слезы выступали на глазах. Наступала ночь, и при свете глиняной лампы он читал восточное Евангелие, хранившееся на полке у стены. Она слушала, задумчивая и восторженная, проникаясь верой и любовью к Крейстосу, который в ее воображении имел облик перса с лучистым ореолом вокруг головы. Легкий крик вырывался у нее, и Заль прерывал чтение и спрашивал у нее, почему она вскрикнула, но она, смущенная, не смела признаться, что видела в нем Божество. При такой жизни, – сближавшей их настолько, что часто дрожащие ноги Северы касались ног Заля, едва прикрытых полою плаща, – не рождалось никаких желаний тела, лишь легкое смущение в нем, и он, вставая, приглашал Северу удалиться к себе и прощался с ней простым ласковым поцелуем мира, среди тишины ночи.
Он спал мертвым сном, с одним желанием проснуться на заре для дневной работы. Но Севера спала плохо, чувствуя волнение крови, вскакивая с постели и прикладывая ухо к перегородке, чтобы слышать дыхание перса и таким образом чувствовать его близость даже во время сна. Она, точно сестра, подчинялась ему, как брату, с более сильным умом и волей, и, если жизнь вместе с ним пробуждала в ней иногда желание тела, то ее целомудренный разум быстро побеждал рождающуюся истину плоти, не давая ей овладеть организмом женщины, таинственно говорившим в ней.
Иногда они ходили к Геэлю или к другим христианам, которых нисколько не смущал их образ жизни; или же они присутствовали на собрании верующих по их догматам, откуда возвращались растроганные и нежные, идя рядом, и среди лунных ночей бродили их белеющие силуэты.
Севера продала гранильщику драгоценных камней на Vicus Tuscus большую часть драгоценностей и деньги употребила как на свои расходы, так и на помощь Залю. Он не возражал – таков был христианский обычай, и даже бедняки помогали ему в те дни, когда Заль не работал. То были тихие, восхитительные прогулки с Марсова поля к Авентину, в Транстеверинскую часть и в дальние окрестности, на берега Тибра, где жило несчастное население: прокаженные, сифилитики, страдавшие грыжей и кретинизмом, – собравшееся там со всех концов Империи. Ужасные уроды, они жили скученно, похожие не то на зверей, не то на существа без ясно определенного пола: отцы там насиловали детей, мальчиков и девочек; матери отдавались сыновьям; девушки промышляли развратом между узких деревянных и кирпичных домов, едва выделявшихся среди высоко разросшегося проскурняка, издали придававшего фиолетовый оттенок горизонту. Присутствие Заля и Сев еры мало тревожило их, и те часто бывали свидетелями мерзостей, которые внушили бы отвращение другим. Но, какое им было до этого дело! Они несли им мир и милость Крейстоса с живым человеколюбием, часто встречаемые бранью, грубым ворчанием пьяных, а иногда и нечистотами, которые бросали в них издалека покрытые струпьями дети.
Они шли по правому берегу Тибра, совершенно желтому, покрытому низкими кустами ивняка, тощим утесником и болотной травой, густой как шерсть. Немного дальше они нашли для отдыха между холмами с белой мыльной травой и розовым спорышем, высоким как тога, плоский песчаный берег с позеленевшими валунами, где в лужах с болотными ноготками и желтыми сердечниками отражались солнечные лучи. Прикрепленные к берегу веревками из плетеного утесника досчатые осмоленные лодки качались на реке, пустые, без рыбаков, жилища которых виднелись вдали: деревня из низких хижин, построенных из кирпича или тростника, обмазанных глиной, с единственной дверью из ивового плетня.
Он был беден, Заль! Еще ребенком он очутился на мостовой Рима, после смерти своего отца, изгнанного из родного края, потому что он был потомком великого царя, сказания о котором еще волновали сердца храбрецов его народа, и с детства дни Заля были полны лишений и скорби. Обладая живым умом, он мог бы увеличить собою число клиентов какого-нибудь патриция, богатого иностранца, консула или трибуна, связав с ними свою судьбу, как это делали многие из патрициев. Или же он мог бы отдать свою цветущую юность мужской любви и стать продажным, стать, быть может, одним из евнухов, с женским голосом и гладким лицом, так ценимыми развратниками. Но нет! Заль вел изнуряющую трудовую жизнь, приготовляя свою душу к восприятию всего возвышенного; потом один христианин наставил его в вере, окрестил и направил на путь проповеди христианства. Заль, будучи все же персом, скрестил христианство с идеями Востока, привнеся в него, – за что его упрекал Атта – две первопричины всего сущего: Зло и Добро. В постоянном физическом труде: то плетя корзины, то делаясь ткачом, то сплавляя по Тибру плоты к морю, – он быстро стал для христиан своего рода вождем, учение которого легко распространялось. В своем усердии проповеди Крейстоса Заль закрыл глаза на злобу и зависть, идущие за ним по пятам, постоянно обличая лицемерных, лукавых, малодушных и нерадивых, продолжая расширять сущность религии, искать в ней человеческий смысл и вместе с шедшими вслед за ним братьями и сестрами, в большинстве его единоплеменниками, он стремился поставить высоко Учение, Веру, Милосердие, Самопожертвование, Смирение и Самоотвержение, и в этом стремлении создавал символ Братства в том обряде, который он совершал в служении на Виминале.
Теперь он был работником в Области Садов: уходил рано утром, приходил среди дня, снова уходил и возвращался вечером. Запах земли, цемента и кирпича исходил от его плаща; утомленный работой, он едва добредал до своей комнаты, но лишь только входил туда, лучезарная радость, нисколько не скрываемая, так и била из него. Севера ждала его, беспокоясь о его усталости; она для него сохраняла теплым кушанье в грубых сосудах и, сидя на скамье, иногда чинила одежду Заля. Они тихо разговаривали, испытывая волнение взаимного счастья, от которого сжималась грудь и слезы выступали на глазах. Наступала ночь, и при свете глиняной лампы он читал восточное Евангелие, хранившееся на полке у стены. Она слушала, задумчивая и восторженная, проникаясь верой и любовью к Крейстосу, который в ее воображении имел облик перса с лучистым ореолом вокруг головы. Легкий крик вырывался у нее, и Заль прерывал чтение и спрашивал у нее, почему она вскрикнула, но она, смущенная, не смела признаться, что видела в нем Божество. При такой жизни, – сближавшей их настолько, что часто дрожащие ноги Северы касались ног Заля, едва прикрытых полою плаща, – не рождалось никаких желаний тела, лишь легкое смущение в нем, и он, вставая, приглашал Северу удалиться к себе и прощался с ней простым ласковым поцелуем мира, среди тишины ночи.
Он спал мертвым сном, с одним желанием проснуться на заре для дневной работы. Но Севера спала плохо, чувствуя волнение крови, вскакивая с постели и прикладывая ухо к перегородке, чтобы слышать дыхание перса и таким образом чувствовать его близость даже во время сна. Она, точно сестра, подчинялась ему, как брату, с более сильным умом и волей, и, если жизнь вместе с ним пробуждала в ней иногда желание тела, то ее целомудренный разум быстро побеждал рождающуюся истину плоти, не давая ей овладеть организмом женщины, таинственно говорившим в ней.
Иногда они ходили к Геэлю или к другим христианам, которых нисколько не смущал их образ жизни; или же они присутствовали на собрании верующих по их догматам, откуда возвращались растроганные и нежные, идя рядом, и среди лунных ночей бродили их белеющие силуэты.
Севера продала гранильщику драгоценных камней на Vicus Tuscus большую часть драгоценностей и деньги употребила как на свои расходы, так и на помощь Залю. Он не возражал – таков был христианский обычай, и даже бедняки помогали ему в те дни, когда Заль не работал. То были тихие, восхитительные прогулки с Марсова поля к Авентину, в Транстеверинскую часть и в дальние окрестности, на берега Тибра, где жило несчастное население: прокаженные, сифилитики, страдавшие грыжей и кретинизмом, – собравшееся там со всех концов Империи. Ужасные уроды, они жили скученно, похожие не то на зверей, не то на существа без ясно определенного пола: отцы там насиловали детей, мальчиков и девочек; матери отдавались сыновьям; девушки промышляли развратом между узких деревянных и кирпичных домов, едва выделявшихся среди высоко разросшегося проскурняка, издали придававшего фиолетовый оттенок горизонту. Присутствие Заля и Сев еры мало тревожило их, и те часто бывали свидетелями мерзостей, которые внушили бы отвращение другим. Но, какое им было до этого дело! Они несли им мир и милость Крейстоса с живым человеколюбием, часто встречаемые бранью, грубым ворчанием пьяных, а иногда и нечистотами, которые бросали в них издалека покрытые струпьями дети.
Они шли по правому берегу Тибра, совершенно желтому, покрытому низкими кустами ивняка, тощим утесником и болотной травой, густой как шерсть. Немного дальше они нашли для отдыха между холмами с белой мыльной травой и розовым спорышем, высоким как тога, плоский песчаный берег с позеленевшими валунами, где в лужах с болотными ноготками и желтыми сердечниками отражались солнечные лучи. Прикрепленные к берегу веревками из плетеного утесника досчатые осмоленные лодки качались на реке, пустые, без рыбаков, жилища которых виднелись вдали: деревня из низких хижин, построенных из кирпича или тростника, обмазанных глиной, с единственной дверью из ивового плетня.
V
Однажды, когда они возвращались этим правым берегом реки и сердце смутно говорило слова, которые уста не смели повторить в трепетном волнении пред картиной римской природы, они увидели Мадеха, грустно бродящего вдали, где текла река, подобно широкому морю, взволнованному движением кораблей, направлявшихся на Восток и с Востока. Моря же не было видно, но оно чувствовалось в стороне Остии, голубое и зеленоватое, с зубчатыми гребнями светлых волн, ласкающих желтый песок и зелень берегов, серебрившихся на солнце. Перед ними блистал Рим, бесстыдно прекрасный, с горящими золотыми вершинами своих зданий, с уступами портиков, прорезанных голубыми просветами, с красноватыми массивами домов, расходящихся лучами, как хвост павлина, с блестящими черепицами крыш. Глухой гул, тепло и смрад порока исходили из него, как будто река сладострастия текла среди города. Да! То был шум чудовищного лупанара, со звоном цистр и пением мужчин и женщин, продававшихся всякому пришедшему, как бы мерзки ни были его желания. Мощное взволнованное дыхание тела, принимающего все объятия, как бы противоестественны они ни были. И небо точно отражало, что происходило в вечном городе, облака выявляли формы, достаточно ясные, чтобы походить на окровавленные недра женщин и на фаллосы, изливавшие жизнь в виде густой жидкости, дождем падавшей в Тибр, покрывавшийся рябью от этого. Сплетались нагие, круглые бедра; черные волосы женщин смешивались с волосами мужчин; и груди, светлые и темные, широкие округленные чрева, с серебристой поверхностью нагромождались в беспредельные груды. За Ватиканом горизонт преграждался гигантским лезвием, похожим на меч с золотой рукояткой, как будто он был им предназначен для жатвы этих тел, розовых и желтых, настоящих гнойных язв, чтоб покрыть землю смрадным удобрением.
Мадех остановился и, неподвижный, смотрел на огромное отверстие клоаки, извергающей в Тибр черную грязь, трупы свиней и собак, домашнюю утварь и поломанную мебель. Вокруг на высоком берегу, под самым отверстием образовалось скопление липких предметов, которое, продолжаясь под водой, производило желтую пену гниения, и на поверхности пузыри принимали вид жаб, вцепившихся друг в друга, и дряблые зобы которых двигались под прозрачной топкой трясиной. Дальше росла редкая трава, поднимался хилый тростник, изредка стрелолистник; растительность отравленной воды образовывала острова зелени, студенистую массу которых иногда колебало течение реки. И непрерывно нечистый зев извергал нечистоты, увеличивая их массы, а река мрачно уносила все, за исключением того, что отлагалось на берегу, в широкой желтой тоге, раскрывавшейся под порывами слабого ветра с верховья реки, – и открывались вздутые трупы животных и людей, сплетавшихся в странных и мрачных позах.
Мадех остановился и, неподвижный, смотрел на огромное отверстие клоаки, извергающей в Тибр черную грязь, трупы свиней и собак, домашнюю утварь и поломанную мебель. Вокруг на высоком берегу, под самым отверстием образовалось скопление липких предметов, которое, продолжаясь под водой, производило желтую пену гниения, и на поверхности пузыри принимали вид жаб, вцепившихся друг в друга, и дряблые зобы которых двигались под прозрачной топкой трясиной. Дальше росла редкая трава, поднимался хилый тростник, изредка стрелолистник; растительность отравленной воды образовывала острова зелени, студенистую массу которых иногда колебало течение реки. И непрерывно нечистый зев извергал нечистоты, увеличивая их массы, а река мрачно уносила все, за исключением того, что отлагалось на берегу, в широкой желтой тоге, раскрывавшейся под порывами слабого ветра с верховья реки, – и открывались вздутые трупы животных и людей, сплетавшихся в странных и мрачных позах.