– Довольно, довольно, Заль, – ответила Севера. – Твоя гордость заставит меня усомниться в твоей доброте. Расстанемся! – И, покидая Заля, она прошептала:
   – Ты мне свидетель, Сын Божий, что я люблю этого человека духом, а не телом!

XVI

   Севера быстро удалилась. Улица в чересполосице тьмы и света была еще пустынна. Щербатая луна тихо плыла по небу, окаймленному на горизонте желтой дрожащей полосой.
   Заль молчал, а Амон размышлял. Верить ли слухам о христианах, которые давно уже – и в Риме и в Александрии – возбуждали любопытство политеистов? Он вспомнил об их прилюдных исповедях, поцелуях и слезах, о едва уловимой любви между удивительным Залем и Северой, – все это было так непохоже на то, с чем он прежде сталкивался в своей безмятежной жизни. Амон подумал о бегстве Атты, услышавшим его имя, и решил спросить его об этом при первом же удобном случае.
   Египтянин шел с отяжелевшими веками, со страшной усталостью в ногах. Он в мыслях считал часы, которые ему не удалось доспать в своем жилище в Велабре благодаря приключению на Сурбуре, куда оказались вовлечены и Магло, и Геэль, сделавшего его свидетелем разоблачений Заля, его ночного спутника.
   И ему казалось, что он повсюду видит христиан. Их влияние разрастается, и ни одно народное сборище не обходится без них. И хотя их раньше преследовали и бросали на съедение диким зверям, да и теперь продолжают оскорблять, все же их число продолжает расти, и каждая улица, каждый дом имеет своего христианина. Они созданы для оскорблений и ударов, как Заль и Магло. И они легко принимают то, что раздражает поклонников других Богов: воцарение религии, ненавистной Западу, и гибель Империи, что внушает каждому смутный страх. Их даже подозревали в желании вызвать эту гибель и в тайной деятельности, имевшей эту цель. Для Амона же, как египтянина, родина которого страдала от Рима, это было глубоко безразлично! Даже порывы тайной симпатии не мешали ему желать смерти Империи. Но он только пассивно признавал тот порядок вещей, который его окружал.
   Фиолетовый свет струился с неба, полный нежности. На краю горизонта луна снова стала желтой и прочертила линии улиц, глубину площадей и серые тени зданий, которые вырастали из земли. Амон и Заль шли мимо храмов Юпитера Вилишальского, Венеры Эрнийской и Геркулеса. Они проходили по кварталам, в которых уже пробуждались люди: кварталы Суккузакус, Орус, Капулаторов. Эти части Рима имели мрачный вид даже на заре: достаточно было взглянуть на их высокие дома с узкими окнами, низкими дверями, и вдохнуть запах, словно исходящий из только что взрытого кладбища. Это была зона гробовщиков и людей, занимавшихся омовением и бальзамированием мертвых.
   – Ты пойдешь со мной по этой улице, – сказал Заль, – а затем спустишься с Виминала до храма Мира и выйдешь на форум, а оттуда в Велабр. Я же вернусь домой.
   И он пошел по улице, которую Амон узнал как местожительство Зописка, с кем он накануне разделил столь вкусный, но тяжелый обед. Это напомнило ему, что он с тех пор ничего не ел, голод начинал мучить его.
   Он собирался покинуть умолкшего Заля, который остановился перед домом с открытым коридором, вымощенным острыми камнями и ведущим прямо ко двору, где находился бассейн с покрытой зеленью водой. Этот двор походил на колодец, в стенах которого были проделаны маленькие окна с поломанными ставнями; в расщелинах ютились целые семьи серых ящериц, вдыхая смрадный воздух.
   – Я знаю этот дом. Здесь живет Зописк, – сказал Амон.
   И вслед за Залем он вошел в коридор и стал взбираться по деревянным ступеням лестницы. Так они поднялись на пять ярусов, едва освещенных утренним светом, сочившимся сквозь прорези в стенах. Урывками Амон видел целый угол Кампании, Лагерь преторианцев и Виварий. Издали человеческие фигуры, уменьшенные расстоянием, казались похожими на колоски растений, которые перегонял с места на место легкий ветер.
   Они все еще поднимались по лестнице, полной паутины. Восьмой ярус был устроен на плоской крыше, в виде шаткого бельведера. С десяток комнатклетушек занимал всю террасу, висевшую над улицей. Амон взглянул вниз. Перед его глазами замелькали картины просыпающегося города: бальзамировщики с урнами благовоний в руках; мясники в окровавленных туниках, бегущие к мясному рынку; матроны, идущие на рынок плодов, расположенный в верхней части Священной дороги; трактирщики, погоняющие ослов, навьюченных пустыми, мехами по обе стороны туловища. Снизу еще более сильный, как бы недогретый утренней теплотой, поднимался тот же трупный запах, который, казалось, витал над кварталом фиолетовым облаком. Заль указал Амону на дверь Зописка, а сам, покинув его, заперся в одной из клетушек этого этажа. У Амона не было выбора, он хотел есть и чувствовал себя совсем разбитым; лицо его после всей этой ночной суеты приняло зеленоватый оттенок, как у обитателей квартала, занимающихся бальзамированием и омовением мертвых. Он постучал в дверь Зописка: сначала никто не ответил; тогда он постучал сильнее. Из клетушки раздавался голос поэта; он не слышал Амона, потому что как раз в этот момент декламировал оду своего сочинения и, увлеченный звуком собственных слов, ничего не воспринимал.
   Тогда Амон, решительно настроившись, сильно надавил на дверь. Порыв сквозняка втащил его в комнату, и он чуть было не оступился о стоявший у порога глиняный кувшин. Листья папируса взлетели вверх. Зописк сидел на грубой скамейке, закрывая своим худым телом падающий в окно свет. При виде египтянина он вздрогнул, потом задрал одну ногу, в ужасе зажмурился и забормотал:
   – Ты не видение? О, нет! Ты не видение, пришедшее меня смущать?
   Амон, пораженный такой встречей, похолодел, а поэт сказал ему:
   – Я знал тебя живым, Амон, я сочинял для тебя поэмы, посвященные Анубису, Серапису, Зому и Нуму, не забывая Изиду и Озириса. Правда, это не Боги твоей земли, но я надеюсь, ты простишь меня. Хочешь ли ты знать, какое Божество было вдохновительницей моей Музы?
   – Да, – глухо произнес Амон, успокоившись.
   – Венера! – сказал Зописк, одновременно покаянно и победоносно.
   Амон приблизился к нему, сначала на шаг, затем на два и, наконец, подошел вплотную к скамье. Зописк был в субукуле, он поднял голые руки и дотронулся до лица египтянина. Очевидно, он ожидал в ответ получить удар, потому что встал и надвинулся на Амона. Оба упали, голова Зописка опрокинула сосуд, и по террасе потек с легким шелестом ручеек.
   – Амон!
   – Зописк!
   Они поднялись. Ощупали друг друга руками. Оба были невредимы. Зописк окончательно убедился, что Амон по-прежнему жив. После некоторого молчания египтянин сказал, что он ничего не ел со времени их кутежа и теперь голоден. Зописк же потребовал объяснения, каким образом Амон попал к нему в такой ранний час. И, пока он одевался, Амон, слегка смущенный, рассказал ему о своей встрече с Кордулой, о неуместном появлении Магло, о добрых намерениях Геэля, о знакомстве с Залем и о собрании христиан. Он не забыл и Атту. Все это забавляло Зописка, в особенности же посрамление его соперника Атты. И поэтому он сказал:
   – Видишь ли, этот паразит наказан по заслугам. В твоем присутствии он скрывал свою принадлежность к христианству и, наверное, отрицал бы ее, не будь я при тебе. Ты прогонишь его, не правда ли?
   – Это человек очень ученый, – ответил Амон, – и я не понимаю, почему твой сосед Заль так сердит на него!
   – Сосед Заль! Зописк не знает его.
   Зописк возгордился теперь, потому что Амон предложил ему иентакулум, утренний завтрак, состоящий из хлеба, смоченного в вине, с прибавлением фиников и оливок. При слове «христианин» поэт презрительно улыбнулся, иронически шевельнул плечами, как существо высшего порядка по сравнению с недостойным человечеством, и это поразило Амона, в особенности по отношению к Залю, в котором он смутно угадывал величие духа.
   – Однако Заль знает тебя, – сказал он поэту, – так как это он указал мне на твою дверь.
   – Эти люди знают все и проскальзывают всюду. Я не знал, что этот Заль живет здесь. Не удивительно, что он меня знает. Я более известен, чем Капитолий. Моя слава, пред которой бледнеет известность всех поэтов, сверкает как луч света.
   Они спустились на улицу и вскоре уселись за стол таверны у Саларийских ворот, с видом на Кампанию. Таверна была украшена многочисленными фиолетовыми и синими цветами, ее стены красиво обвивала сеть вьюнов. Она обслуживала главным образом чужеземцев, а также солдат из гвардии преторианцев. Но в этот ранний час здесь были посетители поскромнее – они ели молча и сосредоточенно. Глядя на них, Зописк отрывисто смеялся.
   – Что с тобой? – спросил Амон. – Почему ты смеешься?
   – Я смеюсь, потому что там скоро заплачут.
   И, поглаживая свою острую бородку, он указал на серый Рим, расстилавшийся перед ними.
   – Что это значит?
   – Я хочу сказать, что христиане и солдаты не уживутся вместе. Если Элагабал растянет свои прадники, мы кое-что увидим.
   – Ты думаешь, что Элагабал, разгоняющий по ночам мирных граждан, надолго вселился во Дворец Цезарей?
   – Хм… Это могут знать только солдаты.
   – Значит, они недовольны Императором? Глядя на них, этого не скажешь.
   – Конечно, они довольны, но нельзя допускать, чтобы они долго скучали, разглядывая стены Рима из лагеря. А, кроме того, Рим есть гнилой плод, заключающий в себе червя. Плод сгниет. А червь – это христианин, охотно принимающий все перемены Элагабала, тогда как поклонник Богов не желает перемен. Моя широкая мысль пришла к этому убеждению! Добрые граждане говорят, что если Император не вернется к Богам Рима, то этим самым он нанесет смертельный удар по Империи. Но будем пить и есть! Я ясно все вижу, и ничто мне не мешает жить.
   Как будто предвидя гибель Империи, Зописк философствовал, продолжая есть и пить маленькими глотками, не забывая фиников и оливок и включив в завтрак, для своей вящей славы, собственные стихи.
   Амон начал засыпать. Непобедимый сон закрывал его веки, ноги вытягивались, и в ярком свете, проникавшем в зеленеющий вход таверны, увитый виноградом, ему грезилось, как молодая блудница зовет его, и старец откусывает кусок мяса от его плеча; Геэль плывет с ним по водам Тибра, а Элагабал набрасывает на него сеть. Затем он вместе с Залем присутствует на собрании христиан, которое рассеивается, точно стая прекрасных ибисов, любующихся своим отражением в Ниле, в голубом Ниле, окаймленном храмами из красного кирпича и неподвижными сфинксами с застывшей усмешкой на губах. Но вот существа и предметы сливаются в сплошной туман, и из его густой глубины поднимаются грозные головы с жестокими ртами, извергающими странные слова. Амон всматривается в эти мелькающие головы и узнает в них христиан, виденных им на собрании Заля.
   Увидев, что Амон спит, Зописк перестал философствовать и ушел.

XVII

   На Палатинском холме перед Дворцом Цезарей, окаймленным портиками из циполина и украшенным садами с растительностью, падающей через стены с округленными окнами и с бронзовыми решетками, толпился народ вокруг группы плясунов. То были: негры с блестящей кожей, обвившие себе руки и ноги живыми змеями, точно браслетами; бородатый карлик с дряблыми, как зоб жабы, ушами; сильные и крепкие танцоры на канате; дрессировщики обезьян и собак и, наконец, укротитель крокодила, щелкавшего челюстями, – на его горле был широкий медный ошейник, чешуи спины, широкие как чаши, блестели на солнце. Эта амфибия была пугалом труппы: ибо стоило только укротителю направить ее к месту, куда напирала толпа, как люди в смертельном ужасе отступали назад.
   Типохронос сидел на перилах моста, построенного при Калигуле и соединявшего Палатин с Капитолием. Он притащился за этой группой от самого Велбара и теперь, утомленный, зевал. Он лениво смотрел на темные очертания Аркса, за которыми возвышалась колонна Траяна, Маляртимская тюрьма и храмы. Типохронос сознавал, что, бросив свою лавку, он понапрасну потерял время, – хотя, с другой стороны, любопытно было взглянуть на фигляров, которых накануне принимал Элагабал, – и хотел уже вернуться домой, как вдруг перед ним возникло пятеро незнакомцев.
   Один из них, толстый, потный, страдавший сильной отдышкой, сказал ему:
   – Ты произвел на нас впечатление хорошего гражданина, и потому мы обращаемся к тебе. Мы прибыли из Брундузиума.
   – Да, – добавил другой, косоглазый и печальный, – только сегодня утром мы въехали в Капенские ворота.
   – Мы заблудились в Риме в поисках одного знатного человека, – вновь произнес первый.
   – И знаменитого, – добавил другой, вздыхая. Третий проговорил сдавленным голосом:
   – Он имеет большое влияние на божественного Императора.
   – Атиллий, примицерий преторианской гвардии! – сказал первый.
   Четвертый и пятый вытянули головы над плечами остальных и уставились на Типохроноса упорным взглядом своих больших выпуклых глаз.
   Цирюльник испуганно вздрогнул и забормотал:
   – Атиллий, примицерий преторианской гвардии! Эге-ге-ге!
   Он стоял, открыв рот и подняв один палец, точно брил невидимого клиента. Атиллий! Это имя уже несколько недель упоминается римлянами в связи с оргиями Элагабала, его безумствами и попытками покорить Запад пышностью Востока, чтобы затем возродить его в новом качестве, погруженным в сладострастие, роскошь и порок. Рассказывали также, будто Атиллий предложил Императору сделать жрецами тех Богов, которым приносились жертвы, фигляров-циркачей! И этот молчаливый человек с презрительной складкой у рта, этот выродившийся римлянин появляется всегда в сопровождении своего вольноотпущенника, митра которого слишком напоминала о поклонении Черному Камню!
   Думая, что какие-то насмешники хотят над ним позабавиться, Типохронос собрался, было удалиться, когда первый из вопрошавших сказал своим товарищам:
   – Удивительно, граждане Аспренас и Потит! Можно подумать, что знатный Атиллий – гроза Рима! Что же мог наделать этот мягкий и спокойный патриций, погруженный всегда в самого себя как какой-нибудь ученый грамматик?
   И Туберо, – брундузиец Туберо – стал смеяться, хотя и не без тревоги, так как он и его друзья не ведали, что с ними будет в Риме, где они как раз знают только одного Атиллия и не могут его найти. Но четвертый с угрозой в голосе обратился к пятому:
   – Этот римлянин, по-видимому, ничего не хочет говорить, Эльва! Свернем ему шею, чтобы посмотреть, каков у него язык?
   – Хорошо сказано, Мамер!
   Сжав огромные волосатые кулаки, они поднесли их к лицу Типохроноса, синеватому от небритой со вчерашнего дня бороды. Цирюльник вскрикнул. Он быстро толкнул Туберо на худощавую фигуру Аспренаса, ударил затылком Потита в нос и скрылся в людском водовороте. Все произошло мгновенно. Край туники Типохроноса, окаймленный желтым, последний раз сверкнул в толпе, после чего Туберо с достоинством обратился к Мамеру:
   – Почему вы не схватили его сразу за горло? Он, наверное, сказал бы.
   Из лабиринта улиц, над которыми висел мост Калигулы, потекла другая толпа, обращавшая на себя внимание странными криками и звонким хохотом. В ней беспорядочно теснились плебеи в рубищах, босоногие рабы, продавцы сала и вареного гороха, кирпичники с берега Тибра из Транстиберинского предместья. Тут же толкались непонятные типы с порочными рожами, которые похлопывали матрон по голым плечам; какие-то дети добивали уже разбитые вазы.
   Брундузийцы смотрели и удивлялись. Ниже моста виднелись красные и синие крыши домов; некоторые были выложены блестящими черепицами, сверкающими, как хвосты гигантских павлинов, и террасы высились одна над другой с вывешенными на солнце одеждами. А дальше открывались Пантеон Агриппы с бронзовым куполом и желтые рукава Тибра, широкие и блестящие. На одном из концов моста толпа гнала перед собой проституток плебейских кварталов с крашенными золотисто-рыжими шафранно-желтыми волосами, с развивающимися без пояса одеждами, сквозь которые были видны их волнующиеся тела. Со всех сторон неслись восклицания:
   – Антистия, сабинянка!
   – Матуа! Галлила, Амма!
   – Кордула! Эге, да ты похудела, Кордула!
   – Покушай сала, Бебия!
   Они шли под градом шуток, некоторые поднимали одежду до самых бедер, другие хватались ладонью за груди, которые пытались укусить похотливые. Толкотня далеко отнесла брундузийцев, смешав их с проститутками, так что Аспренас единственным своим глазом наткнулся на густо нарумяненную щеку, Потит ударился лицом о потную спину какой-то матроны, рука Туберо прижалась к бедру Матуи, а на Мамера и Эльву, надеявшихся повеселиться в Риме, неожиданно обрушился град ударов: и их руки отчаянно замелькали над толпой, точно руки утопающих.
   Когда они снова собрались, то с трудом узнали друг друга: у Аспренаса красовалось пятно, Туберо к своим добавил запахи Матуи, у Мамера кровоточило ухо, Эльва потирал ушибленную голову, а Потит дышал так часто, будто только что возвратился к жизни. Едва успел Аспренас открыть рот, как преторианцы с мечами в руках стали очищать площадь перед дворцом, куда направились проститутки.
   Они ничего не понимали и все казалось им странным. Прибыли они по приказанию Элагабала, направленному именитым гражданам городов, чтобы присутствовать на назначенном в этот самый день бракосочетании Луны и Солнца, в образах финикийской Богини Астарот и Черного Камня, Бога Императора. Послушный Брундизий послал их против их желания в Рим, который они увидели впервые. Не зная, что перед ними Дворец Цезарей, они надеялись, что Атиллий откроет им его врата, и в качестве посланцев они будут присутствовать на церемонии венчания, которое без сомнения совершится под председательством Императора.
   Потит и Аспренас уже собирались излить свои жалобы, в особенности Аспренас, негодующий против Черного Камня и Элагабала, Императора-Жреца, как к ним подошел человек с бритым лицом, в черной одежде:
   – Чужеземцы, вы желаете видеть Дворец Цезарей? Он перед вами.
   И так как они удивлялись, что стоя перед Дворцом, не догадались об этом, то человек прибавил:
   – Вы прибыли из провинции и хотите видеть Императора? Я могу вас проводить.
   При этом он дал понять, что это будет стоить несколько золотых солидов, и Туберо вручил их ему. Тогда он назвал себя:
   – Чужеземцы, мое имя Атта, и я горжусь, что в Риме нет ученого, подобного мне.
   Заметив, что Аспренас смотрит на него своим вымазанным в румяна глазом, он сказал:
   – Да, я очень учен и легко могу рассказать тебе твое будущее!..
   Предводимые им, они двинулись: впереди Туберо, Аспренас и Потит; за ними Эльва и Мам ер, которых взял с собой в качестве слуг Туберо, любивший путешествовать с удобствами. Под портиками, охраняемыми гладиаторами, к ним устремились номенклаторы в пестрых шелковых одеждах. Туберо показал им пластинку из слоновой кости и печатью Брундузиума. Один из номенклаторов оттолкнул Атту:
   – Уходи отсюда, собака! Тебя каждый день видят здесь гоняющимся за иностранцами! Убирайся, собака! – И он ударил его кулаком. Атта извинился, но, отойдя подальше, крикнул:
   – Берегись, раб! Рим еще вспомнит о твоем господине и о тебе также!
   И он ушел, поклонившись брундузийцам, которые остались одни под портиками среди провинциалов, рабов и гладиаторов. Люди стекались в вестибюле, вымощенном яркой мозаикой и открытом в глубине яркому свету, слегка смягченному далекой зеленью. Между больших декоративных колонн на ножках в виде пальмовых листьев, поддерживаемых серебряными кариатидами-атлантами, стояли громадные канделябры, увенчанные лотосами. Во внезапно открывшуюся обширную залу с пурпурными занавесами, вазами на ониксовых и агатовых подставках, ложами и сиденьями, украшенными слоновой костью вошли женщины. Они несли в ивовых корзинах множество цветов: белые и красные лилии, гиацинты, фиалки, сирень, гвоздики, розы, розовые лавры, синие и белые колокольчики; вся флора Рима и Италии была представлена здесь, разливая в ясном воздухе тонкое благоухание.
   Пока брундузийцы разглядывали цветочниц, им показалось, что прошел Мадех. Туберо побежал за ним. Но это был другой жрец Солнца, также с митрой на голове; он исчез странной скользящей походкой.
   Они двигались с толпой то вперед, то назад, не смея больше осведомляться об Атиллии, пораженные роскошью вестибюля. На стенах блестели персидские изразцы, расписанные порхающими легкими фигурами на фоне тонких колонн, соединенных сверху легким карнизом. На потолке шел длинный ряд рисунков, обрамленных неземной зеленью с множеством птиц, амуров и обезьян. Драгоценные каменья искрились вокруг колоннад; мозаика изображала женщин на спинах кобылиц с рыбьими хвостами, вакханок, откровенно обнаженных, обнимающих гигантских тирсов и белых нимф, обмахивающихся ветвями деревьев. Бесстыдство и призывность изображений обнаженных женщин окончательно запутали воображение брундузийцев.
   Они перешли в атрий, окруженный галереей. Иностранцы, римские чиновники, сенаторы, военачальники, посланцы городов, прибывшие со всех концов Империи, бродили среди вольноотпущенников и рабов; жрецы Солнца медленно проходили, сверкая желтыми митрами. Оглядывавшим их иностранцам было странно видеть скользящую походку, колебание их торсов, развратный характер всех телодвижений, отражающих таинственное сладострастие, знакомое только Востоку.
   В широком бассейне, озаренном косым солнечным лучом, умирал крокодил с бесцветными глазами, высунув пасть из желтой воды, и в глубине бассейна зеленовато-черное длинное тело казалось похожим на балку. Животное обратило к Аспренасу загадочный взгляд, точно удивляясь красному пятну вокруг его глаза.
   Недоумевая, где они находятся и встревоженные этим, они просили, чтобы их отвели к Императору. Но одни смеялись над ними, в особенности, когда замечали красное пятно у глаза Аспренаса, другие высокомерно проходили мимо. По временам отодвигалась какая-нибудь завеса, и за ней открывалась зала с золотой и серебряной мебелью, или сады с пышной зеленью, или внутренний двор, заполненный людьми в ярких одеждах.
   Из одной из частей Дворца раздавались звуки цистр и кифар, варварские мелодии, вой диких зверей, стук мечей, звон кирас и широкий гул толпы, жаждущей увидеть зрелище и сдерживаемой солдатами.
   Они прошли через более узкий атрий. Должно быть они удалились от основных зал, потому что их реже толкали люди, так же грустно, как и они, разыскивающие кого-нибудь из знавших Дворец, – тоже чужеземцы, которые отвечали брундузийцам на непонятных языках.
   Рев усиливался, им даже показалось, что они видят за раздвинутым занавесом смутный профиль льва, развевающаяся грива которого бросала на озаренную солнцем стену причудливую тень. Они повернули назад и очутились в пустынном дворе; мимо них быстро прошел черный раб; из середины низкого водоема, покрытого плесневеющей зеленью, бил фонтан. Они окончательно перепугались: до них долетали глухие крики, точно вырывавшиеся у людей, которых убивают. Вообразив, что их преследует невидимый отряд вооруженных людей, они бросились в темный проход, встреченные там рядом белых статуй, касавшихся потолка головами, в шлемах гладиаторов или императоров.
   Они отворили тяжелую дверь, обитую бронзой, и очутились в узком помещении, на противоположной стороне которого висел занавес, украшенный золотыми ветвями. В клубине комнаты находилось ложе, отделанное слоновой костью, в центре – золотая гепика, а по стенам – вазы: порфировые с изображением нагих греческих воинов, бросающих палестры, глиняные красные с черными рисунками, голубые, усыпанные драгоценными камнями. На бронзовом столе стояли широкие чаши с эмалевым светло-зеленым дном, склянки с таинственными смесями, предметы, посвященные непонятным приемам удовлетворения сладострастия, – взглянув на них, страшный, красный глаз Аспренаса обратился к потолку, через зелум которого лился свет тусклого дня.

XVIII

   Туберо отодвинул край завесы. Образовалась светлая щель, и до них донесся чей-то шепот. Они прислушались, широко раскрыв глаза.
   На низком ложе с шитой золотом шелковой тканью, опершись локтем о подушки из заячьей шерсти, полулежал отрок Алексиан, который печально смотрел на свою мать, Маммею, сидевшую в гневной позе на скамье из слоновой кости и обнявшую своими руками крепко сжатые колени. Рядом с ней, прислонившись к кафедре с высокой спинкой и склонив голову к квадратному пьедесталу огромной вазы, тоскливо размышляла старая Меза.
   Маммея говорила. Она умоляла Мезу, бабушку Элагабала, и Алексиана бежать из Дворца вместе с ребенком и с нею, его матерью; открыть римскому народу позорные намерения Императора, который готовился отнять у ее сына титул Цезаря и погубить его. И она указывала на людей, которые должны были привести в исполнение этот замысел: на неких Антиохана и Аристомаха, военачальников; Зотика и Гиероклеса, с которыми он предавался разврату; Муриссима, Гордия и Протогена, его слишком интимных друзей, и еще на некоторых людей, жадных до добычи, которую принесет им смерть ребенка. О, нет!.. Этот дорогой Алексиан, этот кроткий отрок со спокойным лицом, эта молодая доблестная душа не погибнет! Мир не должен испытать горечи такой, утраты, которая заранее возмущает и землю и небо!