Страница:
Наконец они поднялись в комнату, и Севера уложила Заля на постель. Она освободила его грудь, и перед ней обнажилась черная дырка раны, обрамленная кровавым пятном. Севера обмыла рану и догадалась, что легкие Заля наполнены кровью, потому что он задыхался. Она стала высасывать кровь, и поток гноя хлынул ей в рот. Заль открыл глаза и в последнем усилии любви сжал ее руки, положив их на свою грудь, – туда, где хранился мешочек с ее цветами.
Они не слышали больше воплей, гремевших снаружи. Внизу солдаты, которые собирались убить Заля, взломали дверь, забаррикадированную домовладельцем, и рассыпались по длинному коридору, темнота которого наполнилась блеском копий и мечей. Но вдруг за ними послышались умоляющие крики. Сжав кулаки, со слезами на глазах, бледный, заикаясь и кашляя, Глициа пытался их остановить, а Руска в отчаянии вздымал руки.
– Я – Глициа, из рода Глициев, в числе которых был один диктатор! Солдаты, успокойтесь! Отнеситесь с уважением к моей супруге, находящейся наверху с этим Залем, которого я не люблю, но которого она любит. Но она супруга Глициа, и Глициа не хочет ее покинуть. Пусть этот Заль будет убит вместе со своим Крейстосом, которого никто не видал, вместе со своим Элагабалом, со своим Геэлем, вместе со всеми христианами, ибо они враги Рима! Это мне очень приятно, очень приятно! Но моя супруга не согрешила, это Заль обманул ее, очаровал ее, и Боги его накажут, да накажут его! Глициа вас умоляет, Глициа просит вас убить этого Заля, но отнестись с уважением к супруге Глициа!
Он обнимал их колени, дрожа от угроз оружием, которое солдаты поднимали над его головой. Но они все-таки не собирались трогать его, пока вдруг патриций не схватил меч одного из солдат, почувствовав в себе, в крайнем отчаянии, частицу силы прежних Глициев, его предков.
– Нет! Нет! Глициа не допустит вас оскорбить его супругу, мучить ее; вы скорее убьете его!
Он неловко размахивал мечем и ранил одного из мятежников. Тогда солдаты подняли крик, ударом копья опрокинули его, и раньше, чем Руска мог броситься к нему на помощь, покончили с ними обоими. Их выкинули из коридора наружу, где какие-то люди, размозжив им головы, изуродовали их тела, а другие оттолкнули их ногами и присоединились к первым рядам нападавших.
С ревом по лестнице поднималась толпа солдат, стуча во все двери, бросая с площадок, из открытых окон на внутренний двор разбитые в щепки двери кубикул. Их бешенство росло; безумие охватило их и им казалось все красным, не только Кампания, видимая неожиданно с площадок лестниц, но и стены, своды, длинные коридоры, бесконечно вьющиеся ступени, ведущие к верхней террасе, нависающей над улицей своими шаткими галереями.
В это время Заль говорил слабым голосом Севере, все еще держа ее руки около раны и мешочка с высушенными цветами; он просил ее похоронить себя в катакомбе, которую они посетили в это утро, в той скромной могиле, только что вырытой и полной благоухания Крейстоса. Слезы выступили на его ресницах, его ноздри расширились, глаза раскрылись со стеклянным блеском: он видел подобие неба, быстро расширяющегося, полного неясных образов и мягко озаренного ореолом мученика в очертании золотой луны. На небе медленно воздвигались два престола из сапфира и сардоникса, опирающиеся на лики ангелов, окруженные ликами Агнца, и Заль садился на один престол, Севера садилась на другой. Под ними простирался Рим, двигаясь в грязи, как покрытый тиною зверь. Мрачное фиолетовое солнце тяготело над городом, дуновение смерти падало на Тибр с его кровавыми водами, и грех чудовищно гнездился на брюхе города, пожирая его внутренности, заразившие мир. На высоте неба, белый, как гигантская лилия, сиял лик Крейстоса, с волосами, извивавшимися по плечам, божественно голубым от голубой мантии; очи его нежно смотрели на них, уста звали их, а на их головы спускались розовые голуби, держа в розовом клюве венцы с драгоценными камнями, блестевшими, как небесные светила.
Тогда Заль глубоко вздохнул и потянулся к Севере. Их уста встретились, и потом он упал снова, держа руки патрицианки своими судорожно сжатыми руками.
– О, Крейстос! О, Крейстос! Прими его в Лоно Твое!
Она могла вымолвить только это, нервно целуя его мертвые, бледнеющие губы, не слыша диких криков солдат, забравшихся уже на террасу. Дверь отскочила. Она не умоляла их; стоя на коленях, наклонив голову, она ожидала соединения с Залем, полная смутного радостного чувства, что он умер, не испытав их жестокостей. И среди оглушительных криков она приподнялась, обвила руками шею дорогого покойника и поцеловала его в губы. Блеснул меч, и тело Северы опустилось на пол, ее голова едва держалась на шее полоской кожи. Тотчас же два трупа были брошены на улицу с площадки восьмого яруса. Цепляясь за деревянные выступы нижних ярусов, падали тела, страшно вращаясь, и голова Северы зацепилась, отделилась от тела под крики зрителей; потом упала, покатилась по мостовой и, словно инстинктивно, приникла к устам разбившегося тела Заля.
Один из солдат, взломав дверь Зописка разыскал поэта, стучавшего зубами от страха, под кроватью. Он стонал, распластавшись на бедном полу своей комнаты.
– Я составлял для вас поэму, я воспевал ваши победы, я проклинал Элагабала! Вы велики, вы сильны и никто не сравнится с вами!..
Он показывал им свою поэму о Венере, хотел прочесть им ее, хотя и щелкал зубами от страха. Но один из солдат схватил его за остроконечную бороду на безусом лице, – так несогласную с требованиями музы, по словам печальных и беспокойных критиков, – и поднял его на ноги. Поэт кричал им, размахивая руками в воздухе, слабо сжимая в одной из них свиток:
– Вспомните, вспомните, что за несколько грошей я прославлял ваших любовниц! Хотите, я составлю вам стихи? Вы ничего не заплатите мне, потому что я хочу удовлетворить вашу Славу…
От волнения он заикался, и его никто не понимал. Но одно копье выделилось из рядов движущихся плеч, в кожаных доспехах, вонзилось во впалую грудь поэта и пригвоздило его к шатающейся стене. И таким образом поэт был сразу убит рядом со своим соседом Залем, которого он не знал. Солдаты смеялись над такой смертью, почти шутовской: Зописк стоял на ногах, открыв глаза и рот и растопырив пальцы рук; его голые ноги виднелись через разорванную тунику, а поэма лежала возле него, на полу. Развеселившись, они хотели водрузить его в виде чучела у стены, подставив два копья под его подбородок, чтобы он лучше держался, но ноги сгибались под вялым телом поэта, и стоило большого труда удержать его в таком положении. Все забавлялись этими опытами равновесия. Наконец, удалось установить тело с двумя копьями под подбородком. Тогда, довольные собою и им, солдаты стащили его за бороду и за волосы и сбросили на улицу, где его разбитый труп упал рядом с Залем, с обезглавленной Северой и с головой Магло, сорвавшейся с высокого копья.
В ужасе римляне пытались бежать, но солдаты, закрывшие концы улицы, вдруг стали бросать в них дротиками. Они выстроились, подняв щиты, и целились, откинув назад руку, с напряженными мускулами на отставленной ноге, – со свистом летела стрела и попадала кому-нибудь в грудь или в спину. Конные арабские стрелки натягивали луки и непрерывно пускали стрелы направо и налево, сея повсюду раны, кровь и крики; они убили одного за другим Руфа, Равида, Корнифиция, Криния, Понтика, Лицинну. В верхних ярусах дома тоже творилось невероятное. Солдаты наводнили дом, разбивая все двери, поражая всех. Среди кубикул лежали обнаженные женщины и девушки, и вслед за одним солдатом совершал насилие другой, кидаясь с остервенением на добычу. И так повсюду, от восьмого яруса до первого. Они убили также домовладельца, разыскав его в выгребной яме и забив ему рот нечистотами. Наконец, опьянив себя кровью и насилием, они выбрались на улицу, моргая от яркого света. Здесь были только трупы. И солдаты ушли, придумав себе по дороге новую забаву: они пинали голову Северы, опутанную слипшимися от крови длинными волосами, – голову женщины, так трагически соединившей свою судьбу с судьбой Заля, который теперь лежал, раскинув руки крестом, на окровавленной мостовой.
XVII
XVIII
Они не слышали больше воплей, гремевших снаружи. Внизу солдаты, которые собирались убить Заля, взломали дверь, забаррикадированную домовладельцем, и рассыпались по длинному коридору, темнота которого наполнилась блеском копий и мечей. Но вдруг за ними послышались умоляющие крики. Сжав кулаки, со слезами на глазах, бледный, заикаясь и кашляя, Глициа пытался их остановить, а Руска в отчаянии вздымал руки.
– Я – Глициа, из рода Глициев, в числе которых был один диктатор! Солдаты, успокойтесь! Отнеситесь с уважением к моей супруге, находящейся наверху с этим Залем, которого я не люблю, но которого она любит. Но она супруга Глициа, и Глициа не хочет ее покинуть. Пусть этот Заль будет убит вместе со своим Крейстосом, которого никто не видал, вместе со своим Элагабалом, со своим Геэлем, вместе со всеми христианами, ибо они враги Рима! Это мне очень приятно, очень приятно! Но моя супруга не согрешила, это Заль обманул ее, очаровал ее, и Боги его накажут, да накажут его! Глициа вас умоляет, Глициа просит вас убить этого Заля, но отнестись с уважением к супруге Глициа!
Он обнимал их колени, дрожа от угроз оружием, которое солдаты поднимали над его головой. Но они все-таки не собирались трогать его, пока вдруг патриций не схватил меч одного из солдат, почувствовав в себе, в крайнем отчаянии, частицу силы прежних Глициев, его предков.
– Нет! Нет! Глициа не допустит вас оскорбить его супругу, мучить ее; вы скорее убьете его!
Он неловко размахивал мечем и ранил одного из мятежников. Тогда солдаты подняли крик, ударом копья опрокинули его, и раньше, чем Руска мог броситься к нему на помощь, покончили с ними обоими. Их выкинули из коридора наружу, где какие-то люди, размозжив им головы, изуродовали их тела, а другие оттолкнули их ногами и присоединились к первым рядам нападавших.
С ревом по лестнице поднималась толпа солдат, стуча во все двери, бросая с площадок, из открытых окон на внутренний двор разбитые в щепки двери кубикул. Их бешенство росло; безумие охватило их и им казалось все красным, не только Кампания, видимая неожиданно с площадок лестниц, но и стены, своды, длинные коридоры, бесконечно вьющиеся ступени, ведущие к верхней террасе, нависающей над улицей своими шаткими галереями.
В это время Заль говорил слабым голосом Севере, все еще держа ее руки около раны и мешочка с высушенными цветами; он просил ее похоронить себя в катакомбе, которую они посетили в это утро, в той скромной могиле, только что вырытой и полной благоухания Крейстоса. Слезы выступили на его ресницах, его ноздри расширились, глаза раскрылись со стеклянным блеском: он видел подобие неба, быстро расширяющегося, полного неясных образов и мягко озаренного ореолом мученика в очертании золотой луны. На небе медленно воздвигались два престола из сапфира и сардоникса, опирающиеся на лики ангелов, окруженные ликами Агнца, и Заль садился на один престол, Севера садилась на другой. Под ними простирался Рим, двигаясь в грязи, как покрытый тиною зверь. Мрачное фиолетовое солнце тяготело над городом, дуновение смерти падало на Тибр с его кровавыми водами, и грех чудовищно гнездился на брюхе города, пожирая его внутренности, заразившие мир. На высоте неба, белый, как гигантская лилия, сиял лик Крейстоса, с волосами, извивавшимися по плечам, божественно голубым от голубой мантии; очи его нежно смотрели на них, уста звали их, а на их головы спускались розовые голуби, держа в розовом клюве венцы с драгоценными камнями, блестевшими, как небесные светила.
Тогда Заль глубоко вздохнул и потянулся к Севере. Их уста встретились, и потом он упал снова, держа руки патрицианки своими судорожно сжатыми руками.
– О, Крейстос! О, Крейстос! Прими его в Лоно Твое!
Она могла вымолвить только это, нервно целуя его мертвые, бледнеющие губы, не слыша диких криков солдат, забравшихся уже на террасу. Дверь отскочила. Она не умоляла их; стоя на коленях, наклонив голову, она ожидала соединения с Залем, полная смутного радостного чувства, что он умер, не испытав их жестокостей. И среди оглушительных криков она приподнялась, обвила руками шею дорогого покойника и поцеловала его в губы. Блеснул меч, и тело Северы опустилось на пол, ее голова едва держалась на шее полоской кожи. Тотчас же два трупа были брошены на улицу с площадки восьмого яруса. Цепляясь за деревянные выступы нижних ярусов, падали тела, страшно вращаясь, и голова Северы зацепилась, отделилась от тела под крики зрителей; потом упала, покатилась по мостовой и, словно инстинктивно, приникла к устам разбившегося тела Заля.
Один из солдат, взломав дверь Зописка разыскал поэта, стучавшего зубами от страха, под кроватью. Он стонал, распластавшись на бедном полу своей комнаты.
– Я составлял для вас поэму, я воспевал ваши победы, я проклинал Элагабала! Вы велики, вы сильны и никто не сравнится с вами!..
Он показывал им свою поэму о Венере, хотел прочесть им ее, хотя и щелкал зубами от страха. Но один из солдат схватил его за остроконечную бороду на безусом лице, – так несогласную с требованиями музы, по словам печальных и беспокойных критиков, – и поднял его на ноги. Поэт кричал им, размахивая руками в воздухе, слабо сжимая в одной из них свиток:
– Вспомните, вспомните, что за несколько грошей я прославлял ваших любовниц! Хотите, я составлю вам стихи? Вы ничего не заплатите мне, потому что я хочу удовлетворить вашу Славу…
От волнения он заикался, и его никто не понимал. Но одно копье выделилось из рядов движущихся плеч, в кожаных доспехах, вонзилось во впалую грудь поэта и пригвоздило его к шатающейся стене. И таким образом поэт был сразу убит рядом со своим соседом Залем, которого он не знал. Солдаты смеялись над такой смертью, почти шутовской: Зописк стоял на ногах, открыв глаза и рот и растопырив пальцы рук; его голые ноги виднелись через разорванную тунику, а поэма лежала возле него, на полу. Развеселившись, они хотели водрузить его в виде чучела у стены, подставив два копья под его подбородок, чтобы он лучше держался, но ноги сгибались под вялым телом поэта, и стоило большого труда удержать его в таком положении. Все забавлялись этими опытами равновесия. Наконец, удалось установить тело с двумя копьями под подбородком. Тогда, довольные собою и им, солдаты стащили его за бороду и за волосы и сбросили на улицу, где его разбитый труп упал рядом с Залем, с обезглавленной Северой и с головой Магло, сорвавшейся с высокого копья.
В ужасе римляне пытались бежать, но солдаты, закрывшие концы улицы, вдруг стали бросать в них дротиками. Они выстроились, подняв щиты, и целились, откинув назад руку, с напряженными мускулами на отставленной ноге, – со свистом летела стрела и попадала кому-нибудь в грудь или в спину. Конные арабские стрелки натягивали луки и непрерывно пускали стрелы направо и налево, сея повсюду раны, кровь и крики; они убили одного за другим Руфа, Равида, Корнифиция, Криния, Понтика, Лицинну. В верхних ярусах дома тоже творилось невероятное. Солдаты наводнили дом, разбивая все двери, поражая всех. Среди кубикул лежали обнаженные женщины и девушки, и вслед за одним солдатом совершал насилие другой, кидаясь с остервенением на добычу. И так повсюду, от восьмого яруса до первого. Они убили также домовладельца, разыскав его в выгребной яме и забив ему рот нечистотами. Наконец, опьянив себя кровью и насилием, они выбрались на улицу, моргая от яркого света. Здесь были только трупы. И солдаты ушли, придумав себе по дороге новую забаву: они пинали голову Северы, опутанную слипшимися от крови длинными волосами, – голову женщины, так трагически соединившей свою судьбу с судьбой Заля, который теперь лежал, раскинув руки крестом, на окровавленной мостовой.
XVII
Маленькая улица в Каринах была оживлена наплывом людей, в особенности западных христиан, пострадавших от Атиллия в первом, восстании; теперь, возбуждаемые Каринасом, мясником, и Випсанием, продавцом сушеных трав с Авентина, они собирались группами и высказывали уже намерение убить его.
Многие, уходя из своих кварталов на Транстеверине, угрожали кулаками дому Геэля. У Мадеха и у Амона возникло предчувствие больших несчастий, в которых погибнет Империя и восточная вера в Крейстоса. Тогда Амон решил помочь Мадеху. Он был движим их нежной дружбой и благодарностью к Атиллию за то, что тот когда-то защитил его от солдат в Лагере. Вольноотпущенник уже не содрогался при мысли о примицерии: теперь любовь к нему горячо расцвела в сирийце, и он спешил, вместе с Амоном, пробираясь через толпу, стремившуюся к Старой Надежде, ко Дворцу Цезарей и в Карины, в те места, где наносили удары Империи.
– Я не переживу его, – вздыхал Мадех. – Атиллий слаб и только что стал выздоравливать. Эти римляне наверняка убьют его, если Император, Сэмиас и Атиллия не спасут его от их бешенства! При этом имя Атиллии не вызывало в нем никакой страсти: настолько чужой она стала для него теперь.
Скоро они увидели маленький домик в Каринах. Близ него собирались, намереваясь осаждать его, западные христиане под предводительством Випсания и Каринаса. Они указали на Мадеха:
– Это вольноотпущенник, сторонник извращенного учения о Крейстосе! Заль примет свою кару, этот также примет свою, ибо Крейстос не хочет, чтобы царствовал грех в союзе с Элагабалом, Атиллием и демоном Залем.
Как только Мадех постучал, дверь наполовину приоткрылась, и показалось испуганное лицо янитора, а позади него таращились несколько рабов, привлеченных шумом снаружи. Янитор встретил его печально, с удивлением взглянув на Амона, которого он никогда не видел:
– Ты пришел кстати, потому что он звал тебя. Но кто это?
Мадех назвал его имя, поспешно рассказывая о восстании, а рабы, глядя на него, почти не узнавали его в бедной одежде, с волосами, смоченными только водой, без драгоценных украшений, амулетов и митры, которая так шла к нему. Они считали его умершим. Мадех направился внутрь дома, попросив Амона подождать его. Отстранив раба, номенклатора, который хотел предупредить Атиллия, он пересек вестибюль, пройдя мимо крокодила, поднявшего плоскую голову и глядевшего на него своими странными глазами, едва заметив громко визжавшую обезьяну и павлина с сияющим хвостом. Затем Мадех прошел через таблинум, бывший свидетелем его любовного свидания с Атиллией, через уединенные кубикулы с занавесями, испещренными желтыми рисунками. Атиллий покоился на ложе, устремив глаза к своду, с неопределенным выражением лица, со скрещенными руками и с повязкой на лбу, закрывавшей рану. Бледный, в лихорадке, он повернул голову к Мадеху:
– Ты! Это действительно ты, Мадех, Мадех, мой вольноотпущенник!
Он тяжело приподнялся. Добрые искорки засветились в его странных глазах, казавшихся еще более фиолетовыми от фиолетового цвета его длинной одежды. Увидя его, он забыл все, он хотел забыть все, не стараясь узнать, каким образом Мадех оказался здесь. Но вольноотпущенник воскликнул:
– Они окружают дом и замышляют покушение на твою жизнь! Элагабал осажден преторианцами, Маммея направилась в Лагерь, а я пришел с Амоном, чтобы спасти тебя.
И он рассказывал ему все, что узнал во время своего отчаянного бегства. Атиллий обнял его, почти рыдая в нервном волнении:
– Я был уверен в тебе; я знал, что ты не забудешь меня, ты, Мадех!
Атиллия охватила тихая нежность, она унесла его от грозной действительности, возвратила в мир грез, которых он был лишен целых полгода. Он касался Мадеха руками, восторженно смотрел на него, точно то был Идеал, и как будто нечто возвышенное преобразило его. Скромность его одежд, строгое лицо с темными кругами у глаз, – всё в нем казалось Атиллию какой-то светлой надтелесностью, как будто он парил среди лучей солнца, не золотых, а аметистовых или фиолетовых, среди фиолетовой природы, возникавшей в его болезненном воображении.
– Я говорил себе: никогда Мадех не забудет меня! И если я был суров, ты прости меня! Ты снова у Атиллия, а значит, у себя!
Голоса христиан снаружи долетели до него довольно ясно и взволновали его. Он совсем встал, пошатываясь:
– Правда ли это?
Он нервно взял Мадеха за руку, начиная все понимать, обо всем догадываться. Потом снова сел, успокоившись:
– Это конец, мы умрем. И к чему бороться? Ты видишь, нет счастья в Риме, в Риме, который должен нас поглотить и который нас поглотит.
Он говорил уже не властно, но почтительно, словно Мадех стал для него существом непостижимо высоким. Долгая болезнь сделала его изнеженным, и это состояние питало те его мечты, которые еще в Эмессе вырабатывали в нем культ Андрогина через поклонение Черному Камню и наслаждение однополой любовью, – так вырабатывается железо в дыхании пламени. Его лихорадочное воображение возвеличивало Мадеха, создавало из него живого и осязаемого Андрогина, делало его прекрасным, таинственным и священным, как идола храма. И потому, хотя это было и неприятно Мадеху, Атиллий увлек его в храм, который видели Геэль и Заль, и Боги открылись пред ним, священная Веста, и вечно дымящиеся курильницы; в голубом тумане, нежном и теплом, светился Черный Конус против черного изображения Крейстоса.
– Ты – Крейстос, символ Тау, бессмертная Веста, Озирис, Зевс, все! Ты – Бог, явившийся прежде всех вещей и исчезнувший, чтобы явиться вновь в тот день, когда Рим погрузится в Небытие; потому что он уже погружается в него, люди больше не будут производить себе подобных и потому человечество умрет. Пробьет час, когда новое человечество заместит его, и это ты будешь продолжать нить жизни, ты, Мадех!
Он нежно и влюбленно прикасался к нему, открывая его тунику и восхищаясь им в своем безумии. И он увел Мадеха, чтобы снова иметь его при себе, в своей комнате, забыв прошлое, потому что в течение болезни, на пороге смерти, он часто звал его и мечтал о нем. Он не говорил о сестре, не желая вспоминать о ней, с одним желанием чувствовать его близ себя под влиянием и гордости, и беспредельной любви, в увлечении безумия своей извращенной природы, от которого в его душе расцветали черные цветы его страсти. Но громкие крики раздавались уже не извне, а в самом доме, которым овладела толпа, подстрекаемая Випсаном и Каринасом.
– Я говорил тебе, – стонал Мадех, пытаясь освободиться. – Римляне хотят убит тебя и меня с тобой, и всех в доме, рабов и янитора, и Атиллию также! Может быть, они уже убили Элагабала и покрыли кровью этот город, город тревог и скрежета зубов. Что делать, что делать?
Он заламывал руки, старался увлечь его в какой-нибудь закоулок между кубикулами, чтобы спрятать его и спрятаться самому вместе с ним, понимая, что теперь сопротивляться невозможно. Но Атиллий опустился на ложе.
– Они убьют нас; жизнь не стоит того, чтобы сопротивляться смерти. Останемся здесь! Ты знаешь, я мечтал о тебе, даже прогнав тебя; я думал о тебе, хотел видеть тебя, сожалел о твоем отсутствии, и, если бы не гордость, мешавшая мне, я позвал бы тебя. Я понимаю, понимаю, почему ты отдался моей сестре. Мне не следовало запирать тебя, удалять ото всех, а надо было раскрыть перед тобой свет, развлекать и забавлять тебя. И к тому же для тебя наступил возраст, когда половая сила внезапно проявляется; и она оказалась сильнее тебя. На Атиллию же мне не надо было гневаться, она женщина, и потому достойна презрения, низменна, ничтожна и способна только к телесной страсти, как и все женщины! Она исполнила свое предназначение; Андрогин может существовать без участия женщины, и наши качества, наша способность, наша сила, наша мужественность сосредоточатся в нем, не истощенные ее прикосновением. И поэтому я стремился к Андрогину и надеялся увидеть его в тебе. Ты воплощаешь его в себе или будешь им. У меня же нет больше силы жить, и я с радостью умираю с тобой.
Мадех старался поднять его, каждую минуту опасаясь появления римлян, которых отделял от них только таблинум. Слышался шум борьбы, приближался яростный топот ног, среди которого выделялись резкие крики обезьяны. Взломав дверь и оттолкнув янитора и рабов, нападавшие растерялись при виде великолепия дома и мягкого света в храме, подернутого легкой голубой дымкой; они спрашивали Атиллия, не решаясь двинуться дальше, сдерживаемые рабами, которые стояли, как изгородь, держа кулаки перед лицами нападавших. Были вооружены только Каринас и Випсаний, размахивавшие короткими ножами. Постепенно они оттесняли рабов к таблинуму; атриум медленно наполнялся людьми, и, чтобы вызвать в себе смелость, они срывали занавеси, опрокидывали подставки, покрывали стены гнусными плевками. Один из них дернул за хвост павлина, птица пронзительно закричала, потом тяжело полетела к имплувиуму и, испуганная, села на его край. Крокодил погрузился в воду, и ее обманчиво прозрачная поверхность затихла, не шелохнувшись. С улицы толпа все прибывала, рабы в отчаянии предвидели, что нападавшие неизбежно овладеют таблинумом и убьют Атиллия и Мадеха.
… Амон еле выбрался из дома Атиллия. В грязной тунике, дрожа и обливаясь потом, что-то бессвязно бормоча, он бежал к осажденному дворцу Старой Надежды. Из Садов до него доносился шум сражения; со всех сторон слышались возгласы, требовавшие смерти Элагабала. Навстречу мятежникам из потайных дверей неожиданно вышел отряд хризаспидов, руководимых двумя центурионами, – в голове и в хвосте, – на флангах колонны трубили энеаторы. Амон подбежал к первому центуриону и рассказал о нападении на дом Атиллия. Все поспешили туда в тревоге за Мадеха и Атиллия, которых, быть может, уже не было в живых.
А тем временем, заколов вставшего на их пути раба, столкнув других защитников дома, Випсаний и Кринас ворвались в таблинум и увидели обнимающихся Атиллия и Мадеха.
– Ты – Атиллий, примицерий, враг Рима! Смерть! Смерть! Крейстос страждет через тебя.
Атиллий спокойно смотрел, обратив к ним бледное лицо с фиолетово-голубыми глазами, держа за руку Мадеха, который встал, трепеща от ярости:
– Нет, нет! Вы его не убьете! Я познал Крейстоса, как и вы. Крейстоса здесь почитают.
Он хотел сказать им, что изображение Крейстоса, во имя которого они шли против Атиллия, находится здесь, вместе с другими Богами, в круглом храме, что сам он, Мадех, тоже поклонялся Крейстосу и пил из золотой чаши по восточному обряду, настолько он был несведущ в разделении христиан. Но Каринас закричал:
– Мы знаем тебя. Ты жил вместе с Геэлем, ты был с Залем, ты принадлежал восточным христианам, ты извратил учение Крейстоса, как и они. Умри же! Умри! Крейстос не хочет тебя!..
В его руке блеснул кинжал. В этот момент Атиллий рванулся вперед и принял удар на себя. Он был поражен в самое сердце, как недавно и Заль. Его глаза остекленели, рот широко открылся, руки судорожно сжались. Он упал на Мадеха, которому Випсаний уже успел нанести смертельный удар по затылку. Их кровь смешалась и заструилась из-под распростертых тел.
Вид крови обезумил христиан. Они стали крушить вокруг себя все: изображения Богов, Весту, золотые треножники, даже черное изображение Крейстоса, которого они касались с брезгливостью, как чего-то нечистого. Началась облава на рабов, их вытаскивали из-за занавесей и ковров и убивали, несмотря на отчаянное сопротивление. Трупы лежали везде: в кубикулах, в перистиле, в таблинуме, – удушенные, со вспоротыми азиатскими кривыми ножами животами! Кровь, пенясь, растекалась по всему дому, обезображивая его изящную архитектуру. В ужасе визжала обезьяна, павлин распушил хвост, утративший блеск, крокодил беспокойно шевелился. Но вот добрались и до животных, убили и их тоже, кровь обезьяны и павлина залила пол, а кровь крокодила окрасила воду бассейна, и его спокойная поверхность казалась кровавой луной.
А к дому уже приближались хризаспиды. Их, забыв всякую осторожность, сопровождали Сэмиас и Атиллия. Они сидели в закрытой лектике, окруженной катафрактариями, и тихо всхлипывали. Сэмиас думала об Атиллий, а Атиллия – о Мадехе; его смерть, казавшаяся ей невероятной, рождала в ней неясное желание также умереть. Чувство глубокой нежности, вытесняя возникавшую жалость к брату, не пожелавшему допустить ее к своему изголовью, обращало ее мысли к Мадеху, изящному, благоухающему, с нежным телом и отзывчивой душой, и она тихо повторяла его имя, а Сэмиас смотрела на нее, открывая в ней черты лица Атиллия, его продолговатый профиль, прямой нос, нервные губы и его странные фиолетовые глаза, озарявшие аметистовым блеском подвижное лицо. Светлейшая госпожа не хотела больше думать о низости своего сына, который, в то время, когда преданные ему люди умирали, прятался в латринах, пачкая там свои златотканные и шелковые одежды, блистающую тиару, свою обувь, украшенную драгоценными металлами, эмалью и слоновой костью, и не имел мужества убить себя золотым кинжалом, ядом или петлей. Если бы Атиллий пожелал императорской власти вместо того, чтобы терять свою мужественность с Мадехом, с какой радостью Сэмиас отрешилась бы от своего сына, имевшего ее пороки без ее энергии: вместе с Атиллием она подавила бы восстание Лагеря, свирепость армии и все оскорбления Рима. И в бешеной страсти своей, неисцелимой страсти, она бросилась в объятия Атиллий, признаваясь ей в безумной и глубокой любви к ее брату, о чем Атиллия догадалась лишь несколько часов тому назад.
– Твоего брата любила я! И я бросалась в объятия мужчин лишь потому, что он отверг меня, он, кому я отдала бы Империю, а не этому сыну, который прячется в грязи дворца.
– И я люблю, люблю Мадеха, и если я следовала за тобой, отдавая свое тело прохожим, быть может, врагам Элагабала, то потому, что Мадех исчез и ни один мужчина не мог мне заменить его.
Их слезы смешивались, они обнимались, Сэмиас в сладкой надежде, что Атиллий будет спасен и бросится в ее объятия, а Атиллия, – смутно надеясь увидеть Мадеха в домике в Каринах, который уже виднелся вдали. А римляне уже выскакивали из дверей домика, надеясь спастись, но их нагоняли хризаспиды и катафрактарии и безжалостно убивали. Когда женщины подъезжали к дому, то их мулы ступали по стонавшим раненым, среди крови, разлитой повсюду, даже в небе, которое казалось красной растерзанной тогой.
Амон проскользнул в ряды хризаспидов, входивших по четыре в ряд, с копьями наперевес, в вестибулум. Янитор был зарезан в своем помещении, и труп его лежал лицом вниз. В атриуме валялись тела рабов, пораженные в затылки или в спины; некоторые, еще живые, придерживая руками внутренности, выпадавшие из распоротого живота, отупевшим взглядом смотрели на хризаспидов. В углу Випсаний и Каринас ожидали их с довольным и презрительным видом. Они убили врага Крейстоса, врага, водворившего в Риме культ жизни, а с ним вместе и его жреца Солнца, ложного христианина. Теперь они могут спокойно умереть, наставленные в вере Аттой, который так основательно доказал им вред, приносимый вере Крейстоса Черным Камнем и последователями Заля, извращавшими его учение. Но сам Атта не появлялся во время этих трагических событий, ловкий интриган, он ушел в сторону, чтобы избежать опасности, а потом надеясь воспользоваться укреплением веры в Крейстоса, если это осуществится. Другие будут убиты, а он будет жить, прекрасно жить во славу Агнца, поднявшись из прозябания паразита, станет уважаемым учителем, благочестивым, мудрым, святым, а, быть может, даже займет место первосвященника на Римском престоле. И, вероятно, перспектива была неосознанно приятна Випсанию и Каринасу, потому что так же бесстрашно, как в Цирке, – где они исповедовали Крейстоса перед двумястами пятьюдесятью тысячами зрителей, – они теперь спокойно подставили грудь золотым копьям преторианцев и умерли, даже не вскрикнув!
В таблинуме Сэмиас и Атиллия тревожно взяли за руку Амона и спрашивали его:
– Ты его друг, ты знал Атиллия?
– Какова была его воля? Говори! Мадех сообщал тебе?
Они не знали его, но предполагали, что если его не тронули хризаспиды, то он имел какое-нибудь значение для примицерия и его вольноотпущенника.
Амон, печальный и смущенный, ответил горестно:
– Нет, Мадех мне ничего не сказал, я проводил его сюда и потом убежал, чтобы позвать на помощь. Я знал Атиллия раньше, он спас меня от преторианцев. Увы! Горе! Горе! Они мертвы оба.
Атиллий в фиолетовой одежде и Мадех в бедной тоге лежали рядом, с окровавленными лицами и держа друг друга за руки. Женщины вскрикнули и опустились без чувств – на кровь, на обломки утвари. Хризаспиды подняли их. Амон прикоснулся к Мадеху, еще теплому, и тот шевельнулся.
– Он еще жив, он жив, Мадех!
Женщины пришли в себя. Атиллий был неподвижен, и Сэмиас снова слабо закрыла глаза. Атиллия приподняла Мадеха и, ради него позабыв о погибшем брате, говорила:
– Да! Да! Он жив, и я сохраню ему жизнь, я исцелю его, и он будет любить меня!
Многие, уходя из своих кварталов на Транстеверине, угрожали кулаками дому Геэля. У Мадеха и у Амона возникло предчувствие больших несчастий, в которых погибнет Империя и восточная вера в Крейстоса. Тогда Амон решил помочь Мадеху. Он был движим их нежной дружбой и благодарностью к Атиллию за то, что тот когда-то защитил его от солдат в Лагере. Вольноотпущенник уже не содрогался при мысли о примицерии: теперь любовь к нему горячо расцвела в сирийце, и он спешил, вместе с Амоном, пробираясь через толпу, стремившуюся к Старой Надежде, ко Дворцу Цезарей и в Карины, в те места, где наносили удары Империи.
– Я не переживу его, – вздыхал Мадех. – Атиллий слаб и только что стал выздоравливать. Эти римляне наверняка убьют его, если Император, Сэмиас и Атиллия не спасут его от их бешенства! При этом имя Атиллии не вызывало в нем никакой страсти: настолько чужой она стала для него теперь.
Скоро они увидели маленький домик в Каринах. Близ него собирались, намереваясь осаждать его, западные христиане под предводительством Випсания и Каринаса. Они указали на Мадеха:
– Это вольноотпущенник, сторонник извращенного учения о Крейстосе! Заль примет свою кару, этот также примет свою, ибо Крейстос не хочет, чтобы царствовал грех в союзе с Элагабалом, Атиллием и демоном Залем.
Как только Мадех постучал, дверь наполовину приоткрылась, и показалось испуганное лицо янитора, а позади него таращились несколько рабов, привлеченных шумом снаружи. Янитор встретил его печально, с удивлением взглянув на Амона, которого он никогда не видел:
– Ты пришел кстати, потому что он звал тебя. Но кто это?
Мадех назвал его имя, поспешно рассказывая о восстании, а рабы, глядя на него, почти не узнавали его в бедной одежде, с волосами, смоченными только водой, без драгоценных украшений, амулетов и митры, которая так шла к нему. Они считали его умершим. Мадех направился внутрь дома, попросив Амона подождать его. Отстранив раба, номенклатора, который хотел предупредить Атиллия, он пересек вестибюль, пройдя мимо крокодила, поднявшего плоскую голову и глядевшего на него своими странными глазами, едва заметив громко визжавшую обезьяну и павлина с сияющим хвостом. Затем Мадех прошел через таблинум, бывший свидетелем его любовного свидания с Атиллией, через уединенные кубикулы с занавесями, испещренными желтыми рисунками. Атиллий покоился на ложе, устремив глаза к своду, с неопределенным выражением лица, со скрещенными руками и с повязкой на лбу, закрывавшей рану. Бледный, в лихорадке, он повернул голову к Мадеху:
– Ты! Это действительно ты, Мадех, Мадех, мой вольноотпущенник!
Он тяжело приподнялся. Добрые искорки засветились в его странных глазах, казавшихся еще более фиолетовыми от фиолетового цвета его длинной одежды. Увидя его, он забыл все, он хотел забыть все, не стараясь узнать, каким образом Мадех оказался здесь. Но вольноотпущенник воскликнул:
– Они окружают дом и замышляют покушение на твою жизнь! Элагабал осажден преторианцами, Маммея направилась в Лагерь, а я пришел с Амоном, чтобы спасти тебя.
И он рассказывал ему все, что узнал во время своего отчаянного бегства. Атиллий обнял его, почти рыдая в нервном волнении:
– Я был уверен в тебе; я знал, что ты не забудешь меня, ты, Мадех!
Атиллия охватила тихая нежность, она унесла его от грозной действительности, возвратила в мир грез, которых он был лишен целых полгода. Он касался Мадеха руками, восторженно смотрел на него, точно то был Идеал, и как будто нечто возвышенное преобразило его. Скромность его одежд, строгое лицо с темными кругами у глаз, – всё в нем казалось Атиллию какой-то светлой надтелесностью, как будто он парил среди лучей солнца, не золотых, а аметистовых или фиолетовых, среди фиолетовой природы, возникавшей в его болезненном воображении.
– Я говорил себе: никогда Мадех не забудет меня! И если я был суров, ты прости меня! Ты снова у Атиллия, а значит, у себя!
Голоса христиан снаружи долетели до него довольно ясно и взволновали его. Он совсем встал, пошатываясь:
– Правда ли это?
Он нервно взял Мадеха за руку, начиная все понимать, обо всем догадываться. Потом снова сел, успокоившись:
– Это конец, мы умрем. И к чему бороться? Ты видишь, нет счастья в Риме, в Риме, который должен нас поглотить и который нас поглотит.
Он говорил уже не властно, но почтительно, словно Мадех стал для него существом непостижимо высоким. Долгая болезнь сделала его изнеженным, и это состояние питало те его мечты, которые еще в Эмессе вырабатывали в нем культ Андрогина через поклонение Черному Камню и наслаждение однополой любовью, – так вырабатывается железо в дыхании пламени. Его лихорадочное воображение возвеличивало Мадеха, создавало из него живого и осязаемого Андрогина, делало его прекрасным, таинственным и священным, как идола храма. И потому, хотя это было и неприятно Мадеху, Атиллий увлек его в храм, который видели Геэль и Заль, и Боги открылись пред ним, священная Веста, и вечно дымящиеся курильницы; в голубом тумане, нежном и теплом, светился Черный Конус против черного изображения Крейстоса.
– Ты – Крейстос, символ Тау, бессмертная Веста, Озирис, Зевс, все! Ты – Бог, явившийся прежде всех вещей и исчезнувший, чтобы явиться вновь в тот день, когда Рим погрузится в Небытие; потому что он уже погружается в него, люди больше не будут производить себе подобных и потому человечество умрет. Пробьет час, когда новое человечество заместит его, и это ты будешь продолжать нить жизни, ты, Мадех!
Он нежно и влюбленно прикасался к нему, открывая его тунику и восхищаясь им в своем безумии. И он увел Мадеха, чтобы снова иметь его при себе, в своей комнате, забыв прошлое, потому что в течение болезни, на пороге смерти, он часто звал его и мечтал о нем. Он не говорил о сестре, не желая вспоминать о ней, с одним желанием чувствовать его близ себя под влиянием и гордости, и беспредельной любви, в увлечении безумия своей извращенной природы, от которого в его душе расцветали черные цветы его страсти. Но громкие крики раздавались уже не извне, а в самом доме, которым овладела толпа, подстрекаемая Випсаном и Каринасом.
– Я говорил тебе, – стонал Мадех, пытаясь освободиться. – Римляне хотят убит тебя и меня с тобой, и всех в доме, рабов и янитора, и Атиллию также! Может быть, они уже убили Элагабала и покрыли кровью этот город, город тревог и скрежета зубов. Что делать, что делать?
Он заламывал руки, старался увлечь его в какой-нибудь закоулок между кубикулами, чтобы спрятать его и спрятаться самому вместе с ним, понимая, что теперь сопротивляться невозможно. Но Атиллий опустился на ложе.
– Они убьют нас; жизнь не стоит того, чтобы сопротивляться смерти. Останемся здесь! Ты знаешь, я мечтал о тебе, даже прогнав тебя; я думал о тебе, хотел видеть тебя, сожалел о твоем отсутствии, и, если бы не гордость, мешавшая мне, я позвал бы тебя. Я понимаю, понимаю, почему ты отдался моей сестре. Мне не следовало запирать тебя, удалять ото всех, а надо было раскрыть перед тобой свет, развлекать и забавлять тебя. И к тому же для тебя наступил возраст, когда половая сила внезапно проявляется; и она оказалась сильнее тебя. На Атиллию же мне не надо было гневаться, она женщина, и потому достойна презрения, низменна, ничтожна и способна только к телесной страсти, как и все женщины! Она исполнила свое предназначение; Андрогин может существовать без участия женщины, и наши качества, наша способность, наша сила, наша мужественность сосредоточатся в нем, не истощенные ее прикосновением. И поэтому я стремился к Андрогину и надеялся увидеть его в тебе. Ты воплощаешь его в себе или будешь им. У меня же нет больше силы жить, и я с радостью умираю с тобой.
Мадех старался поднять его, каждую минуту опасаясь появления римлян, которых отделял от них только таблинум. Слышался шум борьбы, приближался яростный топот ног, среди которого выделялись резкие крики обезьяны. Взломав дверь и оттолкнув янитора и рабов, нападавшие растерялись при виде великолепия дома и мягкого света в храме, подернутого легкой голубой дымкой; они спрашивали Атиллия, не решаясь двинуться дальше, сдерживаемые рабами, которые стояли, как изгородь, держа кулаки перед лицами нападавших. Были вооружены только Каринас и Випсаний, размахивавшие короткими ножами. Постепенно они оттесняли рабов к таблинуму; атриум медленно наполнялся людьми, и, чтобы вызвать в себе смелость, они срывали занавеси, опрокидывали подставки, покрывали стены гнусными плевками. Один из них дернул за хвост павлина, птица пронзительно закричала, потом тяжело полетела к имплувиуму и, испуганная, села на его край. Крокодил погрузился в воду, и ее обманчиво прозрачная поверхность затихла, не шелохнувшись. С улицы толпа все прибывала, рабы в отчаянии предвидели, что нападавшие неизбежно овладеют таблинумом и убьют Атиллия и Мадеха.
… Амон еле выбрался из дома Атиллия. В грязной тунике, дрожа и обливаясь потом, что-то бессвязно бормоча, он бежал к осажденному дворцу Старой Надежды. Из Садов до него доносился шум сражения; со всех сторон слышались возгласы, требовавшие смерти Элагабала. Навстречу мятежникам из потайных дверей неожиданно вышел отряд хризаспидов, руководимых двумя центурионами, – в голове и в хвосте, – на флангах колонны трубили энеаторы. Амон подбежал к первому центуриону и рассказал о нападении на дом Атиллия. Все поспешили туда в тревоге за Мадеха и Атиллия, которых, быть может, уже не было в живых.
А тем временем, заколов вставшего на их пути раба, столкнув других защитников дома, Випсаний и Кринас ворвались в таблинум и увидели обнимающихся Атиллия и Мадеха.
– Ты – Атиллий, примицерий, враг Рима! Смерть! Смерть! Крейстос страждет через тебя.
Атиллий спокойно смотрел, обратив к ним бледное лицо с фиолетово-голубыми глазами, держа за руку Мадеха, который встал, трепеща от ярости:
– Нет, нет! Вы его не убьете! Я познал Крейстоса, как и вы. Крейстоса здесь почитают.
Он хотел сказать им, что изображение Крейстоса, во имя которого они шли против Атиллия, находится здесь, вместе с другими Богами, в круглом храме, что сам он, Мадех, тоже поклонялся Крейстосу и пил из золотой чаши по восточному обряду, настолько он был несведущ в разделении христиан. Но Каринас закричал:
– Мы знаем тебя. Ты жил вместе с Геэлем, ты был с Залем, ты принадлежал восточным христианам, ты извратил учение Крейстоса, как и они. Умри же! Умри! Крейстос не хочет тебя!..
В его руке блеснул кинжал. В этот момент Атиллий рванулся вперед и принял удар на себя. Он был поражен в самое сердце, как недавно и Заль. Его глаза остекленели, рот широко открылся, руки судорожно сжались. Он упал на Мадеха, которому Випсаний уже успел нанести смертельный удар по затылку. Их кровь смешалась и заструилась из-под распростертых тел.
Вид крови обезумил христиан. Они стали крушить вокруг себя все: изображения Богов, Весту, золотые треножники, даже черное изображение Крейстоса, которого они касались с брезгливостью, как чего-то нечистого. Началась облава на рабов, их вытаскивали из-за занавесей и ковров и убивали, несмотря на отчаянное сопротивление. Трупы лежали везде: в кубикулах, в перистиле, в таблинуме, – удушенные, со вспоротыми азиатскими кривыми ножами животами! Кровь, пенясь, растекалась по всему дому, обезображивая его изящную архитектуру. В ужасе визжала обезьяна, павлин распушил хвост, утративший блеск, крокодил беспокойно шевелился. Но вот добрались и до животных, убили и их тоже, кровь обезьяны и павлина залила пол, а кровь крокодила окрасила воду бассейна, и его спокойная поверхность казалась кровавой луной.
А к дому уже приближались хризаспиды. Их, забыв всякую осторожность, сопровождали Сэмиас и Атиллия. Они сидели в закрытой лектике, окруженной катафрактариями, и тихо всхлипывали. Сэмиас думала об Атиллий, а Атиллия – о Мадехе; его смерть, казавшаяся ей невероятной, рождала в ней неясное желание также умереть. Чувство глубокой нежности, вытесняя возникавшую жалость к брату, не пожелавшему допустить ее к своему изголовью, обращало ее мысли к Мадеху, изящному, благоухающему, с нежным телом и отзывчивой душой, и она тихо повторяла его имя, а Сэмиас смотрела на нее, открывая в ней черты лица Атиллия, его продолговатый профиль, прямой нос, нервные губы и его странные фиолетовые глаза, озарявшие аметистовым блеском подвижное лицо. Светлейшая госпожа не хотела больше думать о низости своего сына, который, в то время, когда преданные ему люди умирали, прятался в латринах, пачкая там свои златотканные и шелковые одежды, блистающую тиару, свою обувь, украшенную драгоценными металлами, эмалью и слоновой костью, и не имел мужества убить себя золотым кинжалом, ядом или петлей. Если бы Атиллий пожелал императорской власти вместо того, чтобы терять свою мужественность с Мадехом, с какой радостью Сэмиас отрешилась бы от своего сына, имевшего ее пороки без ее энергии: вместе с Атиллием она подавила бы восстание Лагеря, свирепость армии и все оскорбления Рима. И в бешеной страсти своей, неисцелимой страсти, она бросилась в объятия Атиллий, признаваясь ей в безумной и глубокой любви к ее брату, о чем Атиллия догадалась лишь несколько часов тому назад.
– Твоего брата любила я! И я бросалась в объятия мужчин лишь потому, что он отверг меня, он, кому я отдала бы Империю, а не этому сыну, который прячется в грязи дворца.
– И я люблю, люблю Мадеха, и если я следовала за тобой, отдавая свое тело прохожим, быть может, врагам Элагабала, то потому, что Мадех исчез и ни один мужчина не мог мне заменить его.
Их слезы смешивались, они обнимались, Сэмиас в сладкой надежде, что Атиллий будет спасен и бросится в ее объятия, а Атиллия, – смутно надеясь увидеть Мадеха в домике в Каринах, который уже виднелся вдали. А римляне уже выскакивали из дверей домика, надеясь спастись, но их нагоняли хризаспиды и катафрактарии и безжалостно убивали. Когда женщины подъезжали к дому, то их мулы ступали по стонавшим раненым, среди крови, разлитой повсюду, даже в небе, которое казалось красной растерзанной тогой.
Амон проскользнул в ряды хризаспидов, входивших по четыре в ряд, с копьями наперевес, в вестибулум. Янитор был зарезан в своем помещении, и труп его лежал лицом вниз. В атриуме валялись тела рабов, пораженные в затылки или в спины; некоторые, еще живые, придерживая руками внутренности, выпадавшие из распоротого живота, отупевшим взглядом смотрели на хризаспидов. В углу Випсаний и Каринас ожидали их с довольным и презрительным видом. Они убили врага Крейстоса, врага, водворившего в Риме культ жизни, а с ним вместе и его жреца Солнца, ложного христианина. Теперь они могут спокойно умереть, наставленные в вере Аттой, который так основательно доказал им вред, приносимый вере Крейстоса Черным Камнем и последователями Заля, извращавшими его учение. Но сам Атта не появлялся во время этих трагических событий, ловкий интриган, он ушел в сторону, чтобы избежать опасности, а потом надеясь воспользоваться укреплением веры в Крейстоса, если это осуществится. Другие будут убиты, а он будет жить, прекрасно жить во славу Агнца, поднявшись из прозябания паразита, станет уважаемым учителем, благочестивым, мудрым, святым, а, быть может, даже займет место первосвященника на Римском престоле. И, вероятно, перспектива была неосознанно приятна Випсанию и Каринасу, потому что так же бесстрашно, как в Цирке, – где они исповедовали Крейстоса перед двумястами пятьюдесятью тысячами зрителей, – они теперь спокойно подставили грудь золотым копьям преторианцев и умерли, даже не вскрикнув!
В таблинуме Сэмиас и Атиллия тревожно взяли за руку Амона и спрашивали его:
– Ты его друг, ты знал Атиллия?
– Какова была его воля? Говори! Мадех сообщал тебе?
Они не знали его, но предполагали, что если его не тронули хризаспиды, то он имел какое-нибудь значение для примицерия и его вольноотпущенника.
Амон, печальный и смущенный, ответил горестно:
– Нет, Мадех мне ничего не сказал, я проводил его сюда и потом убежал, чтобы позвать на помощь. Я знал Атиллия раньше, он спас меня от преторианцев. Увы! Горе! Горе! Они мертвы оба.
Атиллий в фиолетовой одежде и Мадех в бедной тоге лежали рядом, с окровавленными лицами и держа друг друга за руки. Женщины вскрикнули и опустились без чувств – на кровь, на обломки утвари. Хризаспиды подняли их. Амон прикоснулся к Мадеху, еще теплому, и тот шевельнулся.
– Он еще жив, он жив, Мадех!
Женщины пришли в себя. Атиллий был неподвижен, и Сэмиас снова слабо закрыла глаза. Атиллия приподняла Мадеха и, ради него позабыв о погибшем брате, говорила:
– Да! Да! Он жив, и я сохраню ему жизнь, я исцелю его, и он будет любить меня!