Страница:
Заль и Севера не решились потревожить Мадеха, не заметившего их. Но то, что они видели, показалось им так странно, что они также остановились перед расстилавшейся на левом берегу картиной Рима. Тибр в туманной дали извивался до Мильвийского моста; среди высоких городских стен, господствовавших над домами, виднелись отверстия ворот, а вниз по реке вал окаймлял Померий, покинутое поле у подножия Авентина.
Позади песчаный берег поднимался легким откосом, по которому проходили люди, дети бродили почти у их ног; блеяла тощая коза, жилистая как связка сухих веревок, и ее гнала старуха, отмеченная клеймом в виде голубой звезды на лбу, как африканка.
Но Мадех обернулся. Его печальное лицо и неуверенность движений показались им такими необычными, что они направились к нему, тронутые, жалея его. Он указал им на зев сточной трубы, непрерывно извергавшей волны нечистот. Казалось, что Рим облегчал себя через это отверстие, освобождая себя от нечистот, которые затем расплывались по течению. Именно так подумал Заль, потому что он сказал:
– Большая Клоака! Весь Рим растворяется в ней и уходит через нее.
– Большая Клоака! – воскликнул Мадех. И он стал медленно подниматься по берегу вместе с ними, в необычной мечтательности, чувствуя себя усталым. С утра он ушел из мастерской Геэля, движимый неопределенным желанием увидеть Рим с другого берега, подышать ветром реки, взглянуть на уличную жизнь, а также, чтобы освободиться от печали, овладевшей его существом, медленно слабевшим, как будто что-то сломилось внутри его, обвеять свой погибающий организм свежим воздухом во время бесцельной прогулки. Он встречал простых, грубоватых мужчин и женщин, грязно одетых, но имевших крепкие мышцы, и все они громко кричали на разных языках; иногда его глазам открывались внутренние комнаты домов, и он видел сцены, напоминавшие ему о тех, что происходили между ним и Атиллием и Атиллией. И хотя он не чувствовал половых стремлений, которые, однажды проснувшись, угасли в нем навсегда, но в нем оставалось чувство горечи, – не из-за жажды наслаждений, а напротив, отсутствия страсти, которое отныне будет преследовать его всю жизнь.
Заль и Севера не хотели тревожить его пошлыми словами утешения. Мадех следовал за ними молча, и все трое шли так, не говоря ни слова: Заль и Севера, наслаждаясь своей близостью, а сириец, погруженный в свою печаль. Берег поднимался, загроможденный черепками, выброшенными и отшлифованными водой; налево гнездились дома, темнели улицы и здания вырисовывались на фоне неба. Они прошли у стен цирка Калигеры, к которому лепились лавки торговцев вином и колбасами, висевшими точно красные и желтые лоскутья. До них доносились крики, преимущественно продавцов соленой свинины, и они узнали голос Скебахуса. Они прошли по мосту Элия, даже не взглянув на могилу Адриана, на вершине которой статуи в ператических позах стояли каменным кругом, под поцелуями солнца.
Они пересекли Марсово поле, за оградой старых стен на левом берегу, и вокруг них выросли храмы, дворцы и гробницы с блестящими подножиями. Там улицы кишели народом; кони уносили колесницы, поднимая облака пыли; отряды гладиаторов шли прямым углом, ударяя деревянными мечами о деревянные щиты; начальники легионов скакали бешеным галопом на ржавших конях, за ними катафрактарии в золотых панцирях и золотых касках размахивали луками. Пантеон Агриппы осаждала беспорядочная толпа людей в тогах, туниках и синтесисах; и в, ней было много жрецов: понтифики в конических шерстяных колпаках; авгуры в торжественных одеяниях, сцепленных застежкой; амбарвалы, увенчанные колосьями и белой шерстью; фециалы с пучками вервены; фламины с сетками на голове и даже жрецы Солнца в митрах. Чтобы не быть узнанным, Мадех закрылся краем своей тоги, бедной тоги янитора.
Они вступили на улицу Фламиния, проходившую мимо арки Марка Аврелия, и углубились в Рим, еще более людный.
Облака сгустились, и еще более гигантские образы недр женщин, фаллосов, бедер, чресел, волос, грудей и чрев громоздились в небе под угрозой страшного меча, который все разрастался. Стены домов были покрыты другими похотливыми картинами, начертанными неизвестной рукой: недра женщин и уродливые или колоссальные фаллосы, бедра и рты в гнусных положениях, изображения исступленного бесстыдства с подписями, объяснявшими все. И так как это место было очагом половой разнузданности, двери часто открывались; мужчины и женщины звали Северу, Заля и Мадеха, пытаясь приподнять их одежды и коснуться порочными руками их тел. Но они противились этим прикосновениям, и их быстро оставили в покое.
Они пришли по Широкой улице к форуму, где сливались все звуки: суховатый треск кимвал и смех флейт, хоры жрецов и стук конницы о плиты портиков, топот солдат, крики декурионов и центурионов, шум колесниц, катящихся по плитам площади. Развернулось императорское шествие. На колеснице, запряженной белыми лошадьми, Элагабал играл на золотой флейте, делая движения бедрами и животом, колыхавшими одежды и открывавшими белизну его тела. И он был красив, красив, как нежный мрамор, в огнях развевающихся одежд, драгоценных камней тиары, подвесок и запястий, бубенцов на шее, пурпурных шелковых вожжей, которые он держал в руке, и золотых полос на колеснице. Это был его первый выезд после восстания; ему хотелось, чтобы римляне привыкли к нему, но тщетно: одни отворачивались, другие посылали ему проклятия. И вскоре Император умчался в направлении Палатина, к храму Солнца, на который спускался облачный меч.
Стоя перед Мадехом, Заль и Севера улыбались друг другу с чистотою взглядов, которая его поразила. Робкая стыдливость неизвестной ему человеческой природы ослепила его. Он почувствовал точно головокружение, падение в пропасть, где уже дожидались звери, готовые его съесть. А поскольку Заль и Севера по-прежнему улыбались, он покинул их с суровым видом, острее сознавая свою душевную и телесную слабость и чувствуя постыдные сожаления, относящиеся не к Атиллии, а к Атиллию. Он, правда, находил это недостойным себя, но тем горше было угасать из-за того, кто погубил его едва родившееся мужество.
VI
VII
VIII
Позади песчаный берег поднимался легким откосом, по которому проходили люди, дети бродили почти у их ног; блеяла тощая коза, жилистая как связка сухих веревок, и ее гнала старуха, отмеченная клеймом в виде голубой звезды на лбу, как африканка.
Но Мадех обернулся. Его печальное лицо и неуверенность движений показались им такими необычными, что они направились к нему, тронутые, жалея его. Он указал им на зев сточной трубы, непрерывно извергавшей волны нечистот. Казалось, что Рим облегчал себя через это отверстие, освобождая себя от нечистот, которые затем расплывались по течению. Именно так подумал Заль, потому что он сказал:
– Большая Клоака! Весь Рим растворяется в ней и уходит через нее.
– Большая Клоака! – воскликнул Мадех. И он стал медленно подниматься по берегу вместе с ними, в необычной мечтательности, чувствуя себя усталым. С утра он ушел из мастерской Геэля, движимый неопределенным желанием увидеть Рим с другого берега, подышать ветром реки, взглянуть на уличную жизнь, а также, чтобы освободиться от печали, овладевшей его существом, медленно слабевшим, как будто что-то сломилось внутри его, обвеять свой погибающий организм свежим воздухом во время бесцельной прогулки. Он встречал простых, грубоватых мужчин и женщин, грязно одетых, но имевших крепкие мышцы, и все они громко кричали на разных языках; иногда его глазам открывались внутренние комнаты домов, и он видел сцены, напоминавшие ему о тех, что происходили между ним и Атиллием и Атиллией. И хотя он не чувствовал половых стремлений, которые, однажды проснувшись, угасли в нем навсегда, но в нем оставалось чувство горечи, – не из-за жажды наслаждений, а напротив, отсутствия страсти, которое отныне будет преследовать его всю жизнь.
Заль и Севера не хотели тревожить его пошлыми словами утешения. Мадех следовал за ними молча, и все трое шли так, не говоря ни слова: Заль и Севера, наслаждаясь своей близостью, а сириец, погруженный в свою печаль. Берег поднимался, загроможденный черепками, выброшенными и отшлифованными водой; налево гнездились дома, темнели улицы и здания вырисовывались на фоне неба. Они прошли у стен цирка Калигеры, к которому лепились лавки торговцев вином и колбасами, висевшими точно красные и желтые лоскутья. До них доносились крики, преимущественно продавцов соленой свинины, и они узнали голос Скебахуса. Они прошли по мосту Элия, даже не взглянув на могилу Адриана, на вершине которой статуи в ператических позах стояли каменным кругом, под поцелуями солнца.
Они пересекли Марсово поле, за оградой старых стен на левом берегу, и вокруг них выросли храмы, дворцы и гробницы с блестящими подножиями. Там улицы кишели народом; кони уносили колесницы, поднимая облака пыли; отряды гладиаторов шли прямым углом, ударяя деревянными мечами о деревянные щиты; начальники легионов скакали бешеным галопом на ржавших конях, за ними катафрактарии в золотых панцирях и золотых касках размахивали луками. Пантеон Агриппы осаждала беспорядочная толпа людей в тогах, туниках и синтесисах; и в, ней было много жрецов: понтифики в конических шерстяных колпаках; авгуры в торжественных одеяниях, сцепленных застежкой; амбарвалы, увенчанные колосьями и белой шерстью; фециалы с пучками вервены; фламины с сетками на голове и даже жрецы Солнца в митрах. Чтобы не быть узнанным, Мадех закрылся краем своей тоги, бедной тоги янитора.
Они вступили на улицу Фламиния, проходившую мимо арки Марка Аврелия, и углубились в Рим, еще более людный.
Облака сгустились, и еще более гигантские образы недр женщин, фаллосов, бедер, чресел, волос, грудей и чрев громоздились в небе под угрозой страшного меча, который все разрастался. Стены домов были покрыты другими похотливыми картинами, начертанными неизвестной рукой: недра женщин и уродливые или колоссальные фаллосы, бедра и рты в гнусных положениях, изображения исступленного бесстыдства с подписями, объяснявшими все. И так как это место было очагом половой разнузданности, двери часто открывались; мужчины и женщины звали Северу, Заля и Мадеха, пытаясь приподнять их одежды и коснуться порочными руками их тел. Но они противились этим прикосновениям, и их быстро оставили в покое.
Они пришли по Широкой улице к форуму, где сливались все звуки: суховатый треск кимвал и смех флейт, хоры жрецов и стук конницы о плиты портиков, топот солдат, крики декурионов и центурионов, шум колесниц, катящихся по плитам площади. Развернулось императорское шествие. На колеснице, запряженной белыми лошадьми, Элагабал играл на золотой флейте, делая движения бедрами и животом, колыхавшими одежды и открывавшими белизну его тела. И он был красив, красив, как нежный мрамор, в огнях развевающихся одежд, драгоценных камней тиары, подвесок и запястий, бубенцов на шее, пурпурных шелковых вожжей, которые он держал в руке, и золотых полос на колеснице. Это был его первый выезд после восстания; ему хотелось, чтобы римляне привыкли к нему, но тщетно: одни отворачивались, другие посылали ему проклятия. И вскоре Император умчался в направлении Палатина, к храму Солнца, на который спускался облачный меч.
Стоя перед Мадехом, Заль и Севера улыбались друг другу с чистотою взглядов, которая его поразила. Робкая стыдливость неизвестной ему человеческой природы ослепила его. Он почувствовал точно головокружение, падение в пропасть, где уже дожидались звери, готовые его съесть. А поскольку Заль и Севера по-прежнему улыбались, он покинул их с суровым видом, острее сознавая свою душевную и телесную слабость и чувствуя постыдные сожаления, относящиеся не к Атиллии, а к Атиллию. Он, правда, находил это недостойным себя, но тем горше было угасать из-за того, кто погубил его едва родившееся мужество.
VI
Плесень чувственности разрасталась в Мадехе, вызывая страшную борьбу в его организме, одновременно мужском и женском, и тяжко осеняла его душу цветами с черными лепестками, смертоносные стебли которых он хотел бы отсечь. Недавно он отверг Атиллия, а теперь воспоминание о нем возвращалось, смешиваясь с воспоминанием об Атиллии, как будто между братом и сестрой шла борьба за обладание им. И во мраке своей души он не знал, кого избрать, Атиллию или Атиллия, находя их почти равными по отношению к его слабой природе, а главное, по отношению к нежной потребности любить, говорившей в нем. И Природа в нем раздваивалась, благодаря зарождавшейся в нем двуполости, корни которой едва были заметны.
И он замечал в себе робкие порывы Страсти одновременно и к Атиллии, и к Атиллию, но не физической Страсти, как ему это казалось, а чисто идеальной. В дали его представлений оба образа изменялись настолько, что кроме общих черт это уже не были больше они, но все-таки был мужчина и была женщина, даже оба в одном существе, которое было Андрогином примицерия.
Очень чувствительный в своей болезненности, Мадех терял спокойствие от малейшего шума толпы, от малейшего волнения Тибра, от малейшего движения облаков в небе. Он чувствовал себя несчастным и, печальный, завидовал смутно душевному спокойствию Геэля, взаимному доверию Заля и Северы, даже горячности Магло и даже болтовне Скебахуса. Ничто не представлялось ему ясно, – ни женщина, ни мужчина, ни какой-нибудь новый образ жизни, который совершенно преобразил бы его.
Он решил пожелать Крещения. Эти христиане так счастливы, и не делает ли их счастливыми Крейстос через Наложение Рук и Дар Воды? Он открылся в этом Залю, который нежно прижал его к сердцу.
– Христианином ты был вместе с Атиллием, не подозревая этого, когда в тебе он искал Андрогина. Ты даже мученик Бога, соединяющего в себе оба пола и единственно всемогущего. Вы ошиблись оба, но попытки Атиллия воссоздать Единство в человечестве спасли тебя, хотя ты и не подозревал этого.
Величественно мистический, он говорил в двояком смысле. Мадех же настаивал:
– Воды омоют телесные скверны, а мое тело осквернено.
– О нет! О нет! Нет! – возразил Заль. – Истинная скверна – это скверна души, а не тела. Это различие отделяет нас от других христиан, которые осуждают тело, оставляя душу ее порокам. Мы очищаем душу, тело же освещается Милостью и Верою.
Мадех хотел бы сказать Залю, что же он все прощает телу, а между тем не живет с Северой, про которую говорят, что она остается целомудренной с ним. Действительно, он часто слышал про это от христиан. Но Заль словно угадал:
– Да! Но наши два тела никогда не испытают наслаждений наших душ; это высшие наслаждения на земле. Мы не хотим падения. Наша любовь не станет от этого сильнее. Правда, мы никогда не сознавались в этом, но это скрыто в нас. Пойми, что если мы удовлетворим жажду тела, то мы уклонимся от совершенства. И, кроме того, мы об этом не думаем, этого не хотим, мы отказались от этого.
Он долго объяснял, уверенный в себе и Севере, искренно и просто, почти пророчески. Возвращаясь к речам о Крещении, он прибавил в мимолетном рассуждении, которое вызвало раздумье в уме Мадеха:
– Примешь ли ты Воды или нет, но ты достоин Крейстоса, потому что ты творение Крейстоса, желающее от греха идти к совершенству. Воды не поведут тебя без дел. Имей Веру и Милость: остальное же придет!
И он замечал в себе робкие порывы Страсти одновременно и к Атиллии, и к Атиллию, но не физической Страсти, как ему это казалось, а чисто идеальной. В дали его представлений оба образа изменялись настолько, что кроме общих черт это уже не были больше они, но все-таки был мужчина и была женщина, даже оба в одном существе, которое было Андрогином примицерия.
Очень чувствительный в своей болезненности, Мадех терял спокойствие от малейшего шума толпы, от малейшего волнения Тибра, от малейшего движения облаков в небе. Он чувствовал себя несчастным и, печальный, завидовал смутно душевному спокойствию Геэля, взаимному доверию Заля и Северы, даже горячности Магло и даже болтовне Скебахуса. Ничто не представлялось ему ясно, – ни женщина, ни мужчина, ни какой-нибудь новый образ жизни, который совершенно преобразил бы его.
Он решил пожелать Крещения. Эти христиане так счастливы, и не делает ли их счастливыми Крейстос через Наложение Рук и Дар Воды? Он открылся в этом Залю, который нежно прижал его к сердцу.
– Христианином ты был вместе с Атиллием, не подозревая этого, когда в тебе он искал Андрогина. Ты даже мученик Бога, соединяющего в себе оба пола и единственно всемогущего. Вы ошиблись оба, но попытки Атиллия воссоздать Единство в человечестве спасли тебя, хотя ты и не подозревал этого.
Величественно мистический, он говорил в двояком смысле. Мадех же настаивал:
– Воды омоют телесные скверны, а мое тело осквернено.
– О нет! О нет! Нет! – возразил Заль. – Истинная скверна – это скверна души, а не тела. Это различие отделяет нас от других христиан, которые осуждают тело, оставляя душу ее порокам. Мы очищаем душу, тело же освещается Милостью и Верою.
Мадех хотел бы сказать Залю, что же он все прощает телу, а между тем не живет с Северой, про которую говорят, что она остается целомудренной с ним. Действительно, он часто слышал про это от христиан. Но Заль словно угадал:
– Да! Но наши два тела никогда не испытают наслаждений наших душ; это высшие наслаждения на земле. Мы не хотим падения. Наша любовь не станет от этого сильнее. Правда, мы никогда не сознавались в этом, но это скрыто в нас. Пойми, что если мы удовлетворим жажду тела, то мы уклонимся от совершенства. И, кроме того, мы об этом не думаем, этого не хотим, мы отказались от этого.
Он долго объяснял, уверенный в себе и Севере, искренно и просто, почти пророчески. Возвращаясь к речам о Крещении, он прибавил в мимолетном рассуждении, которое вызвало раздумье в уме Мадеха:
– Примешь ли ты Воды или нет, но ты достоин Крейстоса, потому что ты творение Крейстоса, желающее от греха идти к совершенству. Воды не поведут тебя без дел. Имей Веру и Милость: остальное же придет!
VII
Мадех познал Крейстоса на собрании в Транстеверине, в полуразрушенном доме близ Тибра, который в эту ночь катил свои кровавые воды, при свете красной луны, зловеще печальной. Снова верующие Востока молились там, снова Заль, прекрасный в своем таинственном священнодействии, делал золотым острием уколы на груди каждого, чтобы наполнить кровью золотую чашу, из которой все пили. И исповедь женщин мужчинам, оканчивавшаяся поцелуем, и гром гидравлического органа, прерываемый страстным голосом прекрасного эфеба, едва угадываемые прикосновения, ласки и сближения, – все это происходило на глазах у Мадеха, которого привел Заль. Как всегда, перс и Севера оставались целомудренными; их возвышенные души питались телесным удовлетворением других, и они казались более сильными и более совершенными, чем другие. Когда Единение слило присутствующих, лежавших полунагими и склонившихся в истоме на полу, на скамьях, на ступенях, перед трогательными картинами на сводах и символическими растениями, стремящимися в небеса, полные нежного света, Заль и Севера ушли оттуда, избегая зрелища, которое, быть может, смутило бы их душу, и Мадех остался один. Один из присутствующих подошел к нему, другой взял за руку, остальные ласково увлекали его, целуя его виски, затылок, губы и шею с горячностью, дрожь которой усиливалась дикой мелодией гидравлического органа, изливавшего песни, полные беспредельной страсти! Но Мадех отстранялся от них, чувствуя какой-то ужас к этим ласкам, напомнившим ему ласки Атиллия; и его оставили, не принуждая, желая принимать в свой круг только радостно и добровольно отдававшегося.
Женщины, полагая, что Мадех отталкивает их братьев из-за них, пожелали его, но Мадех вырвался из объятий христианок, тонкое, нежное тело которых вызвало в нем воспоминание о сестре Атиллия. И, уходя оттуда, он видел объятия не овладевших им женщин и мужчин. Итак, повсюду Начало Жизни находит своих поклонников; повсюду в служениях и обрядах оно побеждает. Значит Восток, смело водрузивший Начало Жизни на свои алтари, поступал правильнее Запада, населенного варварами, с холодной кровью в жилах! Мадех спустился к Тибру со смутным сожалением об Атиллии и его сестре. Если бы Атиллий не лишал его простора и солнца, то он остался бы ему верен; он не коснулся бы Атиллии, он не подчинился бы желаниям мужественности, толкавшей его к женщине; он не обманулся бы относительно любви, смешивающей два пола. Или же, оставшись с Атиллием, он не потерял бы Атиллию, также верной и этой Любви, проявляющейся во всем и господствующей надо всем, Любви, которая есть сама Жизнь, потому что создает ее. И что значит для него Смерть, разрушительница его сущности, Смерть, лишающая его рук, половой силы и всех его органов! И он жил бы настоящей Жизнью, горел бы, как светильник, полный масла, сгорающий в ярком золотом свете; он бы жил, – быть может, как изначальный лучезарный Андрогин, каким мечтает его сделать Атиллий.
Долгими слезами плакал Тибр; обрамленные желтыми гребнями волны разбивались в прибрежном ивняке, кусты которого казались плоскими в темноте, среди камыша, качавшего под ветром свои косматые кисти, похожие на султаны шлемов. Красная луна, круглая и спокойная, как стеклянный глаз, поднималась в небе, заволакивавшем гигантские облака в формах обнаженных гигантских тел, и эти нагие образы, тоже красные, обрисовывали группы всадников, потрясающих широкими мечами над городом, распростертым во тьме, прорезанной кровавыми линиями. Другие облака, вверх по реке, толпились в виде бесчисленных армий: люди в золотых бронях и шлемах; воины со щитами, украшенными бронзовыми полосами и головами медуз и змей; стрелки из лука и копьеносцы; колесницы, запряженные конями, летящими в беспредельность; слоны и верблюды, согбенные под тяжестью башен и грузов; мрачные леса баллист, катапульт; онагры, бешено несущиеся в сопровождении странных животных, плывущих с горизонта, с изгибами сплетающихся голов; смутные картины, облекающие Грезу и переходящие в ничто. Рисовались быки и коровы со звездою на лбу; ослы и мулы, покрытые кожами, содранными с живых людей; летящие единороги, бодающие своим рогом луну; крокодилы, погружающиеся в какое-то болото, на дне которого звери сплетались в гнусных позах. Плыли еще облака: изогнутые, как военные доспехи после битвы; представляющие из себя беспокойную толпу музыкантов, мужчин и женщин в длинных восточных одеждах, прорываемых иногда ветром и обнажающих кастрированные, окровавленные органы; мужчины и женщины играли на многострунных лирах, свирелях и флейтах, на кимвалах и рогах, потрясали цистрами, ударяли в барабаны, приводили в движение гидравлические органы, – и у всех, у всех были вместо голов черепа, двигавшие челюстями. Наконец, ряд облаков поднимался к луне: они были подобны отрубленным фаллосам, плавающим в море крови; и развертывалась битва между отсеченными органами тела, изображавшими целое человечество, и красным светилом, медленно двигавшимся. И органы тела поглотили луну: она исчезла, и тяжелый мрак сгустился над Тибром, в котором ничего уже не отражалось, – и исчез город и горизонт ушел в холодную бесконечность!
Мадех бродил вдоль реки и, дойдя до Сублицийского моста, перешел наудачу. Шум какого-то тяжелого извержения долетел до него: в нескольких шагах Большая Клоака выбрасывала из себя нечистоты Рима подобно женщине во время родов. Иногда порывы ветра разгоняли облака и открывалась красная луна; тогда видны были улицы с бликами, кровавыми, точно лица убитых; вода фонтанов казалась красной; красными были и портики храмов, среди которых двигались человеческие тени. И Мадех, быстро проходя мимо портиков, видел женщин, целовавшихся, с задранными платьями; другие женщины обнимали колонны, точно желая отдаться какому-нибудь чудовищному зверю. Потом ветер прекращался, облака вновь поглощали луну, все темнело, и Мадех странно ощущал город, восстающий из ночи, с мечущимися нагими женщинами, и потом вновь погружающийся в бездонную пропасть.
Но сильный ветер снова открыл луну, и облака уплыли, удлиняясь, в форме огромных пастей крокодилов в сторону Целия по направлению к Старой Надежде, под стенами которой шел Мадех. Потом облака столпились, вытягиваясь в форме веретен, усеявших небо черными точками, по направлению к Аппиевой дороге, часть которой, проникавшая в город, широко открылась в лунном свете. Теперь луна не была так красна; небо усеяли звезды, изумрудные и сапфирные: рождалась ночная жизнь. Показались толпы народа, продолжалось сближение полов, дома внезапно открывались, и в резко очерченных светлых проемах виднелись нагие танцовщицы и танцоры. Бесстыдства совершались почти у ног Мадеха, который переступал через сплетавшиеся тела. Он шел очень быстро, слыша за собой крики людей, звавших его и делавших знаки, полуобнаженных. Но он ничего не слушал, обезумев от этой буйно разметавшейся оргии тел, страшно волновавшей его организм. Он не знал, где он находится и ждал наступления дня.
Послышался страстный аккорд лиры, потом певучий ритм флейты, звонкая мелодия цистр и снова звуки лиры, полные бешеной страсти, врезавшиеся в ритм флейты и в звучность цистр, затем ясный смех, смех женщин полился водопадом из дома, дверь которого, над несколькими ступенями, вдруг открылась, показывая в освещенном квадрате среди вертикальных линий колонн нагие существа, округлые формы которых светились, точно покрытые золотом. Две из них обернулись; Мадех взглянул на них и узнал Сэмиас и Атиллию, роскошные тела которых обнимали мужчины. Потом они легли на низкие ложа с циновками, и происходило их сближение с другими женщинами и другими мужчинами, прибегавшими из смежной комнаты с блестящими стенами, где звучали невидимые лиры, флейты и цистры.
Мадех остановился, окаменев. Черная фигура поя– I вилась перед встававшей Атиллией и накинула на нее плащ, тот самый, который скрыл ее наготу тогда, в доме в Каринах. И Хабарраха сказала настолько громко, что он услышал:
– Пора возвращаться домой, скоро день, и не надо, чтобы Рим нас увидел.
Появилась в свете Сэмиас, нагая. Эфиопка надела на нее другой плащ, но какой-то мужчина отбросил его для бешеного поцелуя. Скоро они очутились на улице, и фонарь из рога, в руке Хабаррахи, осветил Мадеха, который, не решаясь уйти, стоял молча.
Атиллия вскрикнула:
– Ах! Мадех, ты!
Но Мадех ничего не отвечал, упорно глядя на нее. Тогда Атиллия обошла вокруг него, всматриваясь.
– Мадех! Мадех! Это его лицо, но не его одежды, не его митра, не его амулет на шее.
И она в сердцах хотела прогнать его.
– Уйди прочь! Уйди, раб! Ты не Мадех – ты только тень Мадеха.
Но Хабарраха после секундного удивления увлекла Атиллию, упрекая ее. И надтреснутый голос говорил, пока Сэмиас быстро уходила вперед:
– Если бы даже это был Мадех, не надо, чтобы он узнал тебя. Впрочем, он умер, и хорошо, что ты живешь по-другому. Теперь ты веселишься, ты наслаждаешься и никто тебе не мешает. Кто знает, будет ли это так же легко впоследствии.
Сэмиас обернулась, и Мадех услышал, как она сказала:
– Нам только это и остается! Насладимся!
Насладимся! Таков был вырвавшийся из уст Сэмиас крик Мира, как христианского, так и языческого. Насладимся! Это слово своей грубой философией объяснило Мадеху все. Он ушел прочь, не чувствуя больше любви к Атиллии, но постоянно сожалея о примицерии, к которому уже не питал отвращения. Ах! Если бы он захотел принять его, сколько раз повторил бы он Атиллию слово, сказанное Сэмиас? Насладимся! Насладимся!., чтобы умереть потом, потому что вдали от Атиллия или близ него он должен умереть. Он долго бродил, отыскивая среди озаренных в лунном свете римских кварталов маленькую улицу в Каринах, на которую выходил покинутый им дом. И точно ветер принес его туда: он очутился перед дверью дома.
– Янитор! Янитор!
Дверь отворилась и показался янитор.
– Эге! Это ты, сын мой, Мадех? О, Зевс, какой случай!
И в изумлении он не знал, что говорить. Но Мадех совершенно ослабел. Янитор взял его на руки и понес в свою комнату, тихо говоря:
– Скрывайся еще некоторое время, потому что он не совсем еще выздоровел, и твое присутствие может расстроить его. Это не значит, что он не хочет тебя видеть, судя по тому, что он говорил Тонгилию, врачу, который спрашивал меня, чем ты был для него, ты, Мадех!
Вольноотпущенник молчал, слушая янитора. И наконец сказал:
– Атиллия его покинула, не так ли?
И он был заранее счастлив, что Атиллия, которая отдавалась мужчинам ночью в римских лупанарах, забыла своего брата, и это подтвердил ему янитор.
– Атиллия? Да! Она сначала приходила, потом реже, теперь совсем редко. Правда, Атиллий отказался ее видеть, обвиняя ее в том, что он лишился тебя.
Обвиняя ее в том, что лишился тебя! – Мадех повторил это несколько раз про себя, слегка восхищенный этой устойчивостью любви. Его слабость постепенно исчезала под влиянием самоутешения. Но янитор, увидав, что он так бедно одет, пришел в негодование:
– Что же это! Что ты делал с тех пор! Ты похож на раба, выпущенного из тюрьмы. Если бы он увидел тебя, он скорей почувствовал бы жалость, чем гнев, и скорее гнев, чем любовь.
И он заставил Мадеха надеть другую тогу, из богатой египетской ткани с яркими голубыми и зелёными зигзагообразными полосами. Потом он обул его ноги в прежние сандалии, на голову надел шапку из белой шерсти и вручил ему сверток с чистой одеждой. Мадех не сопротивлялся, хотя горесть овладевала им при мысли, что он снова будет вдали от Атиллия, которого он и желал, и боялся увидеть.
– Через несколько дней ты постучишься ко мне. Я очень хотел бы навестить тебя у Геэля, но, ты знаешь, Атиллий посадит меня на цепь, как и других яниторов, если узнает, что я хоть на миг покинул дом, который я должен сторожить.
Он показал ему на цепь, прикрепленную к стене и достаточно длинную, чтобы прикованный к ней мог подойти к наружной двери. Она приковывала другого янитора, оставившего по себе печальную память: головы ибисов, терпеливо выточенные из дерева; круги щитов, вырезанные из тыквенной корки; застежки для плащей, сплетенные из рыбьих костей, с легкой насечкой, – предметы варварского искусства, медленное изготовление которых услаждало его досуг. И янитор, живой, сказал с легкой дрожью в голосе:
– Ты видишь, я совсем не желаю заниматься изготовлением голов ибисов, круглых щитов и застежек для плащей; а мне пришлось бы также это делать, если бы Атиллий посадил меня на цепь, подобно тому, как его предшественник приковал моего предшественника. Он ведь господин, а я его раб.
Мадех очутился на улице, постепенно озарявшейся красным светом. На горизонте показалось солнце, подобное кровавому диску, и облака алели, как куски мяса. Рим при отвратительном свете этого утра казался еще мрачнее.
Глубокая печаль не покидала Мадеха, пока он не пришел к Геэлю, мирно насвистывавшему свою сирийскую мелодию под шум движущегося гончарного круга, на котором розовая глина мягко превращалась в сосуды, похожие на лиры и сердца; Ганг непрерывно расписывал их, а Ликсио украшал ручками в виде лап и шей животных.
Женщины, полагая, что Мадех отталкивает их братьев из-за них, пожелали его, но Мадех вырвался из объятий христианок, тонкое, нежное тело которых вызвало в нем воспоминание о сестре Атиллия. И, уходя оттуда, он видел объятия не овладевших им женщин и мужчин. Итак, повсюду Начало Жизни находит своих поклонников; повсюду в служениях и обрядах оно побеждает. Значит Восток, смело водрузивший Начало Жизни на свои алтари, поступал правильнее Запада, населенного варварами, с холодной кровью в жилах! Мадех спустился к Тибру со смутным сожалением об Атиллии и его сестре. Если бы Атиллий не лишал его простора и солнца, то он остался бы ему верен; он не коснулся бы Атиллии, он не подчинился бы желаниям мужественности, толкавшей его к женщине; он не обманулся бы относительно любви, смешивающей два пола. Или же, оставшись с Атиллием, он не потерял бы Атиллию, также верной и этой Любви, проявляющейся во всем и господствующей надо всем, Любви, которая есть сама Жизнь, потому что создает ее. И что значит для него Смерть, разрушительница его сущности, Смерть, лишающая его рук, половой силы и всех его органов! И он жил бы настоящей Жизнью, горел бы, как светильник, полный масла, сгорающий в ярком золотом свете; он бы жил, – быть может, как изначальный лучезарный Андрогин, каким мечтает его сделать Атиллий.
Долгими слезами плакал Тибр; обрамленные желтыми гребнями волны разбивались в прибрежном ивняке, кусты которого казались плоскими в темноте, среди камыша, качавшего под ветром свои косматые кисти, похожие на султаны шлемов. Красная луна, круглая и спокойная, как стеклянный глаз, поднималась в небе, заволакивавшем гигантские облака в формах обнаженных гигантских тел, и эти нагие образы, тоже красные, обрисовывали группы всадников, потрясающих широкими мечами над городом, распростертым во тьме, прорезанной кровавыми линиями. Другие облака, вверх по реке, толпились в виде бесчисленных армий: люди в золотых бронях и шлемах; воины со щитами, украшенными бронзовыми полосами и головами медуз и змей; стрелки из лука и копьеносцы; колесницы, запряженные конями, летящими в беспредельность; слоны и верблюды, согбенные под тяжестью башен и грузов; мрачные леса баллист, катапульт; онагры, бешено несущиеся в сопровождении странных животных, плывущих с горизонта, с изгибами сплетающихся голов; смутные картины, облекающие Грезу и переходящие в ничто. Рисовались быки и коровы со звездою на лбу; ослы и мулы, покрытые кожами, содранными с живых людей; летящие единороги, бодающие своим рогом луну; крокодилы, погружающиеся в какое-то болото, на дне которого звери сплетались в гнусных позах. Плыли еще облака: изогнутые, как военные доспехи после битвы; представляющие из себя беспокойную толпу музыкантов, мужчин и женщин в длинных восточных одеждах, прорываемых иногда ветром и обнажающих кастрированные, окровавленные органы; мужчины и женщины играли на многострунных лирах, свирелях и флейтах, на кимвалах и рогах, потрясали цистрами, ударяли в барабаны, приводили в движение гидравлические органы, – и у всех, у всех были вместо голов черепа, двигавшие челюстями. Наконец, ряд облаков поднимался к луне: они были подобны отрубленным фаллосам, плавающим в море крови; и развертывалась битва между отсеченными органами тела, изображавшими целое человечество, и красным светилом, медленно двигавшимся. И органы тела поглотили луну: она исчезла, и тяжелый мрак сгустился над Тибром, в котором ничего уже не отражалось, – и исчез город и горизонт ушел в холодную бесконечность!
Мадех бродил вдоль реки и, дойдя до Сублицийского моста, перешел наудачу. Шум какого-то тяжелого извержения долетел до него: в нескольких шагах Большая Клоака выбрасывала из себя нечистоты Рима подобно женщине во время родов. Иногда порывы ветра разгоняли облака и открывалась красная луна; тогда видны были улицы с бликами, кровавыми, точно лица убитых; вода фонтанов казалась красной; красными были и портики храмов, среди которых двигались человеческие тени. И Мадех, быстро проходя мимо портиков, видел женщин, целовавшихся, с задранными платьями; другие женщины обнимали колонны, точно желая отдаться какому-нибудь чудовищному зверю. Потом ветер прекращался, облака вновь поглощали луну, все темнело, и Мадех странно ощущал город, восстающий из ночи, с мечущимися нагими женщинами, и потом вновь погружающийся в бездонную пропасть.
Но сильный ветер снова открыл луну, и облака уплыли, удлиняясь, в форме огромных пастей крокодилов в сторону Целия по направлению к Старой Надежде, под стенами которой шел Мадех. Потом облака столпились, вытягиваясь в форме веретен, усеявших небо черными точками, по направлению к Аппиевой дороге, часть которой, проникавшая в город, широко открылась в лунном свете. Теперь луна не была так красна; небо усеяли звезды, изумрудные и сапфирные: рождалась ночная жизнь. Показались толпы народа, продолжалось сближение полов, дома внезапно открывались, и в резко очерченных светлых проемах виднелись нагие танцовщицы и танцоры. Бесстыдства совершались почти у ног Мадеха, который переступал через сплетавшиеся тела. Он шел очень быстро, слыша за собой крики людей, звавших его и делавших знаки, полуобнаженных. Но он ничего не слушал, обезумев от этой буйно разметавшейся оргии тел, страшно волновавшей его организм. Он не знал, где он находится и ждал наступления дня.
Послышался страстный аккорд лиры, потом певучий ритм флейты, звонкая мелодия цистр и снова звуки лиры, полные бешеной страсти, врезавшиеся в ритм флейты и в звучность цистр, затем ясный смех, смех женщин полился водопадом из дома, дверь которого, над несколькими ступенями, вдруг открылась, показывая в освещенном квадрате среди вертикальных линий колонн нагие существа, округлые формы которых светились, точно покрытые золотом. Две из них обернулись; Мадех взглянул на них и узнал Сэмиас и Атиллию, роскошные тела которых обнимали мужчины. Потом они легли на низкие ложа с циновками, и происходило их сближение с другими женщинами и другими мужчинами, прибегавшими из смежной комнаты с блестящими стенами, где звучали невидимые лиры, флейты и цистры.
Мадех остановился, окаменев. Черная фигура поя– I вилась перед встававшей Атиллией и накинула на нее плащ, тот самый, который скрыл ее наготу тогда, в доме в Каринах. И Хабарраха сказала настолько громко, что он услышал:
– Пора возвращаться домой, скоро день, и не надо, чтобы Рим нас увидел.
Появилась в свете Сэмиас, нагая. Эфиопка надела на нее другой плащ, но какой-то мужчина отбросил его для бешеного поцелуя. Скоро они очутились на улице, и фонарь из рога, в руке Хабаррахи, осветил Мадеха, который, не решаясь уйти, стоял молча.
Атиллия вскрикнула:
– Ах! Мадех, ты!
Но Мадех ничего не отвечал, упорно глядя на нее. Тогда Атиллия обошла вокруг него, всматриваясь.
– Мадех! Мадех! Это его лицо, но не его одежды, не его митра, не его амулет на шее.
И она в сердцах хотела прогнать его.
– Уйди прочь! Уйди, раб! Ты не Мадех – ты только тень Мадеха.
Но Хабарраха после секундного удивления увлекла Атиллию, упрекая ее. И надтреснутый голос говорил, пока Сэмиас быстро уходила вперед:
– Если бы даже это был Мадех, не надо, чтобы он узнал тебя. Впрочем, он умер, и хорошо, что ты живешь по-другому. Теперь ты веселишься, ты наслаждаешься и никто тебе не мешает. Кто знает, будет ли это так же легко впоследствии.
Сэмиас обернулась, и Мадех услышал, как она сказала:
– Нам только это и остается! Насладимся!
Насладимся! Таков был вырвавшийся из уст Сэмиас крик Мира, как христианского, так и языческого. Насладимся! Это слово своей грубой философией объяснило Мадеху все. Он ушел прочь, не чувствуя больше любви к Атиллии, но постоянно сожалея о примицерии, к которому уже не питал отвращения. Ах! Если бы он захотел принять его, сколько раз повторил бы он Атиллию слово, сказанное Сэмиас? Насладимся! Насладимся!., чтобы умереть потом, потому что вдали от Атиллия или близ него он должен умереть. Он долго бродил, отыскивая среди озаренных в лунном свете римских кварталов маленькую улицу в Каринах, на которую выходил покинутый им дом. И точно ветер принес его туда: он очутился перед дверью дома.
– Янитор! Янитор!
Дверь отворилась и показался янитор.
– Эге! Это ты, сын мой, Мадех? О, Зевс, какой случай!
И в изумлении он не знал, что говорить. Но Мадех совершенно ослабел. Янитор взял его на руки и понес в свою комнату, тихо говоря:
– Скрывайся еще некоторое время, потому что он не совсем еще выздоровел, и твое присутствие может расстроить его. Это не значит, что он не хочет тебя видеть, судя по тому, что он говорил Тонгилию, врачу, который спрашивал меня, чем ты был для него, ты, Мадех!
Вольноотпущенник молчал, слушая янитора. И наконец сказал:
– Атиллия его покинула, не так ли?
И он был заранее счастлив, что Атиллия, которая отдавалась мужчинам ночью в римских лупанарах, забыла своего брата, и это подтвердил ему янитор.
– Атиллия? Да! Она сначала приходила, потом реже, теперь совсем редко. Правда, Атиллий отказался ее видеть, обвиняя ее в том, что он лишился тебя.
Обвиняя ее в том, что лишился тебя! – Мадех повторил это несколько раз про себя, слегка восхищенный этой устойчивостью любви. Его слабость постепенно исчезала под влиянием самоутешения. Но янитор, увидав, что он так бедно одет, пришел в негодование:
– Что же это! Что ты делал с тех пор! Ты похож на раба, выпущенного из тюрьмы. Если бы он увидел тебя, он скорей почувствовал бы жалость, чем гнев, и скорее гнев, чем любовь.
И он заставил Мадеха надеть другую тогу, из богатой египетской ткани с яркими голубыми и зелёными зигзагообразными полосами. Потом он обул его ноги в прежние сандалии, на голову надел шапку из белой шерсти и вручил ему сверток с чистой одеждой. Мадех не сопротивлялся, хотя горесть овладевала им при мысли, что он снова будет вдали от Атиллия, которого он и желал, и боялся увидеть.
– Через несколько дней ты постучишься ко мне. Я очень хотел бы навестить тебя у Геэля, но, ты знаешь, Атиллий посадит меня на цепь, как и других яниторов, если узнает, что я хоть на миг покинул дом, который я должен сторожить.
Он показал ему на цепь, прикрепленную к стене и достаточно длинную, чтобы прикованный к ней мог подойти к наружной двери. Она приковывала другого янитора, оставившего по себе печальную память: головы ибисов, терпеливо выточенные из дерева; круги щитов, вырезанные из тыквенной корки; застежки для плащей, сплетенные из рыбьих костей, с легкой насечкой, – предметы варварского искусства, медленное изготовление которых услаждало его досуг. И янитор, живой, сказал с легкой дрожью в голосе:
– Ты видишь, я совсем не желаю заниматься изготовлением голов ибисов, круглых щитов и застежек для плащей; а мне пришлось бы также это делать, если бы Атиллий посадил меня на цепь, подобно тому, как его предшественник приковал моего предшественника. Он ведь господин, а я его раб.
Мадех очутился на улице, постепенно озарявшейся красным светом. На горизонте показалось солнце, подобное кровавому диску, и облака алели, как куски мяса. Рим при отвратительном свете этого утра казался еще мрачнее.
Глубокая печаль не покидала Мадеха, пока он не пришел к Геэлю, мирно насвистывавшему свою сирийскую мелодию под шум движущегося гончарного круга, на котором розовая глина мягко превращалась в сосуды, похожие на лиры и сердца; Ганг непрерывно расписывал их, а Ликсио украшал ручками в виде лап и шей животных.
VIII
Гинекей пробуждался среди шума встававших женщин и осторожно ходивших евнухов, одетых в желтые и белые митры, с звенящими массивными серебряными кольцами на руках. Одни рабы бежали с горячей водой в сосудах или рассыпали по полу цветы и золотой порошок в виде дорожек и звездочек; другие несли занавеси из зал, чтобы выбивать их и потом снова вешать на высоких стенах с изображениями лазурных горизонтов среди неподвижных сардониксов.
Проходили часы; жизнь точно в муравейнике кипела в утреннем воздухе, полном сильных ароматов и запаха кубикул, в полусвете которых виднелись низкие ложа на колонках из золота, серебра и янтаря; на постелях сидели женщины с обнаженными грудями, мечтая о ночи, проведенной в наслаждениях и желая еще ночей, полных лихорадочных поцелуев.
Как и Сэмиас, они побывали в лупанарах в прошлую ночь, которую так тяжело пережил Мадех, и теперь они, утомленные, отдыхали, моргая от смутного, неясного освещения окон, со вставками из слюды, за которыми расстилался сад, полный густой и душистой растительности.
Атиллия проснулась в круглой комнате, где когдато ее застала Сэмиас. Прибежала Хабарраха, вытащила ее из постели, поставила на шкуры пантер и, не переставая морщить лицо, сказала:
– Тебе нужна ванна, потом массаж и полировка пемзой. Твое тело пахнет лупанаром, и это не идет к такой молодой женщине, как ты!
Она посадила ее к себе на колени, как ребенка, и завязывала ей сандалии, приговаривая:
– Сейчас придут причесывать тебя и румянить! Пусть хоть они не угадают, где ты провела ночь!
Она остановилась, потом прибавила:
– А главное, с кем!
Но Атиллия протирала глаза, зевала и иногда схватывала зубами худую черную руку Хабаррахи, одевавшей ее:
– С Императрицей, со Светлейшей, с Госпожою и Матерью Божественного! Какое значение это может иметь для мира? Разве только твой супруг, Зописк, захочет написать об этом поэму?
Атиллия громко рассмеялась, совсем пробудившись от этой шутки.
– Да! Если Зописк пожелает, я дам план будущей поэмы и в случае надобности изображу ее в лицах. Ты не будешь ревновать?
Хабарраха сделала гримасу своим беззубым ртом.
– Нисколько! Зописк бессилен теперь. Хабарраха все взяла от него.
Проходили часы; жизнь точно в муравейнике кипела в утреннем воздухе, полном сильных ароматов и запаха кубикул, в полусвете которых виднелись низкие ложа на колонках из золота, серебра и янтаря; на постелях сидели женщины с обнаженными грудями, мечтая о ночи, проведенной в наслаждениях и желая еще ночей, полных лихорадочных поцелуев.
Как и Сэмиас, они побывали в лупанарах в прошлую ночь, которую так тяжело пережил Мадех, и теперь они, утомленные, отдыхали, моргая от смутного, неясного освещения окон, со вставками из слюды, за которыми расстилался сад, полный густой и душистой растительности.
Атиллия проснулась в круглой комнате, где когдато ее застала Сэмиас. Прибежала Хабарраха, вытащила ее из постели, поставила на шкуры пантер и, не переставая морщить лицо, сказала:
– Тебе нужна ванна, потом массаж и полировка пемзой. Твое тело пахнет лупанаром, и это не идет к такой молодой женщине, как ты!
Она посадила ее к себе на колени, как ребенка, и завязывала ей сандалии, приговаривая:
– Сейчас придут причесывать тебя и румянить! Пусть хоть они не угадают, где ты провела ночь!
Она остановилась, потом прибавила:
– А главное, с кем!
Но Атиллия протирала глаза, зевала и иногда схватывала зубами худую черную руку Хабаррахи, одевавшей ее:
– С Императрицей, со Светлейшей, с Госпожою и Матерью Божественного! Какое значение это может иметь для мира? Разве только твой супруг, Зописк, захочет написать об этом поэму?
Атиллия громко рассмеялась, совсем пробудившись от этой шутки.
– Да! Если Зописк пожелает, я дам план будущей поэмы и в случае надобности изображу ее в лицах. Ты не будешь ревновать?
Хабарраха сделала гримасу своим беззубым ртом.
– Нисколько! Зописк бессилен теперь. Хабарраха все взяла от него.