Страница:
– Атта!
– Зописк? Здравствуй! Привет Типохроносу, который ловко побреет меня, не правда ли?
Это был Атта, христианин Атта. Он уселся после любезного обращения к Зописку и Типохроносу. Последний вспенил галльское мыло в виде теста, приподнял подбородок клиента и энергично начал втирать пену в шероховатую кожу. Атта заговорил. Зописк небрежно оперся о спинку кафедры, подняв кверху обритую губу и острую бородку, и рассматривал рассеянно потолок лавки Типохроноса, бритва которого свистела, врезаясь своим скрипящим звуком в разговор.
– Видишь ли, Рим имеет основание быть довольным пришествием Элагабала, который есть Антонин.
Хотя он и великий жрец Черного Камня, но примет в Капитолии и всех Богов наравне со своим Божеством, значение которого я понимаю. И хотя этот Черный Камень и не имеет человеческого лика, как Зевс или Дионис, и как все наши Боги, но все же он, однако, прекрасно олицетворяет великое. Все, Космос, в котором живет каждое существо. Не есть ли это Начало Жизни в форме активного мужского элемента? По крайней мере так я понял моим слабым разумением. Правда, Начало Жизни, обожествленное таким образом, может привести к крайним увлечениям, к ошибкам, которые унижают жалкое человеческое существо, каким являемся мы все, – и ты, Зописк, и ты, Типохронос, и я, Атта, и многие другие! Именно так говорили вчера римляне, любящие своих Богов и вовсе не любящие Черный Камень, хотя это отнюдь не означает вражды к Императору! Я попрошу вас не искажать смысла моих слов и не приносить их к ногам Элагабала с лукавой мыслью. Вчера я рукоплескал при въезде Императора, и его триумф вызвал у меня радостные слезы!
Он говорил медленно, осторожно и очень серьезно под белой пеной черного мыла, которую снимала бритва Типохроноса, со скрипением удалявшая волосы с его лица. Атта не признавался, что он христианин, но и не отрицал и, обходя этот вопрос молчанием, старался совместить все, когда говорил о Богах. Но насмешливый Зописк погладил рукой, державшей свиток, свою острую бородку и, подняв другую руку, щелкнул двумя пальцами.
– Да, ты плакал, христианин, – сказал он, – а один из твоих братьев бросился под колесницу Элагабала и был раздавлен!
Атта сделал движение. Типохронос обрезал ему худую щеку, и струйка крови потекла на его подбородок.
– Я – христианин! Ты преувеличиваешь, поэт; я только бедный друг учений Крейстоса, или, вернее, учений Востока, где он родился. Но, в особенности не говори другим об этом: я люблю Богов, а Крейстос Бог, так же как ты – приятный поэт, а я – скромный гражданин.
Он болтал, смеялся, в глубине души недовольный тем, что Зописк знает, что он христианин, но не смеет ни признать, ни отвергнуть Крейстоса. Он ходил к Типохроносу для того, чтобы сойтись с его клиентами, из которых некоторые были очень богаты; один египтянин, недавно прибывший в Рим, казалось, слушал его со вниманием. И, если он был паразитом, то и Зописк также. Поэтому какая ему польза в том, что он признает Веру в его присутствии, тогда как тот может повредить ему в глазах клиентов? Но Зописк рассердился и, воспользовавшись ожиданием Типохроноса с поднятой в руке бритвой, сказал:
– Ты боишься и лжешь, старый лицемер! Всякий знает, что ты присутствуешь на собраниях христиан. Почему же не признаться в этом мне, если я и так все знаю?
Атта принял таинственный вид. Он поджал губы, под его глазами образовались тревожные складки, озабоченно оглядевшись по сторонам, он низко наклонился к Зописку и проговорил, в глубине души надеясь, что слова его станут известны, кому надо:
– Новый Император будет мне за это благодарен, поверь мне! Ему нужны уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы видеть все, что делается в его Империи.
Типохронос осмелился вмешаться:
– Да, рассказывали о каком-то старом христианине, которого схватили солдаты, а затем отпустили по приказанию Императора. Он наносил опасные оскорбления Элагабалу. Имя его мне неизвестно.
– Его зовут Магло, – сказал Зописк. – Это гельвет и так же, как и Атта, он христианин.
Он нападал на Атту, желая повредить его доброй славе, чтобы не иметь соперника среди клиентов цирюльника, ожидавшихся каждую минуту. Тогда Атта, заносчивый по отношению к бедным христианам, скромный и вкрадчивый перед знатными гражданами, быстро вскочил; широкий порез у ноздрей покрыл красным пятном его лицо:
– Магло! Магло!
Он повторял это имя с явной боязнью преследования, которое могло перейти с Магло на его худую и спесивую особу, чему немало способствовала его принадлежность к числу христиан. Он хотел узнать, почему Магло едва не убили, а затем отпустили, и Зописк рассказал ему об этом, как очевидец происшествия. Как известный всюду популярный поэт, он бежал к Капитолию навстречу Элагабалу и нес в руках свиток, свою поэму «Венера», желая посвятить ее Божественному. В это время старец, взобравшийся на трибуну, призывал на Рим проклятье Божества и молил Крейстоса христиан стереть с лица земли следы мерзостей Черного Камня. Стечение народа вокруг него привлекло Зописка и помешало ему добраться до Элагабала, который, конечно, охотно прочел бы его поэму. Но солдаты разогнали толпу ударами копий, мечей и поясных ремней и, схватив Магло, повлекли его к Элагабалу.
– Его отпустили, потому что он был христианином. Как говорят, новый примицерий преторианцев повлиял при этом на Императора!
– Этот примицерий – патриций, прибывший с Востока, по имени Атиллий? – спросил Типохронос.
– Да, Атиллий; так называет его народ, – продолжал Зописк. – А вот как я узнал, что ты христианин, – сказал он Атте, который, слушая поэта, сделал кислую гримасу. – Магло проходил мимо меня и восклицал: «Я христианин, другие тоже христиане, но они не со мной. Я ненавижу Элагабала, хотя он не сделал мне никакого зла, но Заль любит его и Геэль также. Правда, Атта оспаривает меня и видит в Крейстосе единое лицо, а я – три лица. И никогда я не буду заодно с Аттой, так же как не буду с Геэлем и Залем! Мой Крейстос есть мой Крейстос, а не их!»
Трое вновь пришедших загородили вход в лавку. Типохронос оставил Атту, который пошел мыться к раковине, в глубине комнаты. Даже Зописк, голос которого сделался звонко торжественным, встал, все еще с рукописью в руке, и поцеловал край диплойса пришедших.
– Привет тебе, чужеземец с берегов Нила! И также вам, чье рождение видела Греция, мать Муз!
Льстиво он унижался перед Амоном и греками, которые каждое утро заходили к Типохроносу, чтобы узнать события предыдущего дня. Очень скупые и платившие только для виду, греки довольствовались тем, что душили свои волнистые роскошные бороды. Этого не требовалось для круглого лоснящегося лица Амона, опушенного только редкими вьющимися волосами, как у метиса от египтянки и эфиопа. И он стал жертвой безжалостной жадности цирюльника, который неутомимо покрывал его лицо благовониями, натирал всякими помадами и мазями, – и все это с большой торжественностью, которая нравилась Амону, хотя и дорого ему стоила.
Он приказал почистить себе ногти и натереть голову египетской эссенцией, очень довольный тем, что Зописк вертится возле него. Быстро оставив в покое Атту, который после бритья сидел на скамейке, положив одну ногу на другую, паразит Зописк усердствовал возле Амона, угадывая в нем меньшего скептика, чем Аристес и Никодем. В настоящий момент он инстинктивно желал хорошего обеда, который Амон мог предложить ему, что-нибудь вроде трапезы из вареного щавеля, грибов, сардин и яиц, – и это надо было завоевать, прежде чем египтянин выйдет из рук цирюльника вымытым, надушенным и польщенным.
Зописк не думал больше об Атте; он даже презрительно повернулся к нему спиной, худой спиной иногда голодающего поэта. Он говорил Амону:
– Видишь ли, чужестранец, я хотел бы быть твоим рабом, ибо большую доброту я вижу в твоем лице и высокий ум в твоих глазах. О, почему у меня нет такого учителя, который указал бы мне путь Муз и помог бы избежать терний!
Амон улыбался, поворачивая голову под руками Типохроноса и обнаруживая во всей широте и блеске своей луноликости доброту лица и ум глаз. Но Никодем, завладевший греческой кафедрой, сказал:
– Эй, поэт! Он может тебя купить в качестве раба, только он. Ты будешь прислуживать ему, натирать его эссенциями, и Типохронос потеряет своего клиента.
Цирюльник стал энергичнее натирать Амона, голова которого ушла в плечи, вызывая шелест его полосатого диплойса. По лицу египтянина прошла нервная судорога, – так проявлял Типохронос свое недовольство, огорчение тем, что Амон не будет больше его клиентом.
– Я предоставлю эту обязанность Типохроносу, – ответил Зописк заискивающим голосом, – но я буду читать ему поэму о Венере.
– Амон предпочитает гимны Серапису, – заявил Аристес, высовывая язык перед зеркалом.
Тогда Атта встал, очень недовольный инициативой торговца чечевицей и обеспокоенный тем, что о нем забыли. Он чувствовал голод. Утро уже на исходе, и надо поймать какого-нибудь щедрого гражданина, который пригласил бы его на дневную трапезу, о какой мечтал и Зописк. И, если в кругу христиан, погруженный в апологетику, он казался свободным от всяких материальных потребностей, то совершенно иначе держал себя с политеистами, которых преследовал своей навязчивостью. Тихо дернув Амона за край диплойса, он сказал:
– У тебя отличный язык. Я отчасти врач, поверь мне! Я раньше учился врачевать людей.
В действительности ничего подобного не было. Атта не был врачом, но что только бы он ни сделал, чтобы войти в милость такого иностранца, как Амон? Поглощенный мечтой о трапезе, он в этот момент забыл и о своей религии, и об ужасном Зале, и о христианах, собирающихся у Геэля. Но Зописк, одной рукой дергая свою острую бородку, а другой потрясая свитком, воскликнул:
– Серапис, Изида, Тифон, Атотис, Апис, Суд-Ану, Фата, Кнеф, Гор, Ма, Ра, Нум, Зом, Невтис, Апепи! Я знаю всех Божеств, Амон; я могу воспевать их на новый лад в асклепиадических, гликонических и фалелических стихах. Я могу вызвать их чередой под звуки тамбурахов, подобно жрецам этих Богов, которых я всегда почитал!
Внезапно испугавшись, что Зописк завладеет Амоном, Атта поцеловал его сандалию из желтой кожи, скрепленную зеленой перевязью. И вступил в соревнование:
– Амон! Ты носишь имя единственного бога, превосходящего всех Богов! Амон! Твое имя приносит тебе счастье, я это вижу по твоему цветущему лицу. Ты слуга Сераписа, но ты поклоняешься единственной мировой силе. Такова и моя Вера! Я не только христианин, как скажет тебе этот поэт, но и поклонник Амона с рогами овна, он есть также и Зевс, и Митра, и Ваал, и Явех. Мы сходимся с тобой.
Он надеялся угодить торговцу, признавшись в своем христианстве под маской божественного Единства, так как если бы он высказался иначе, то Зописк, которого он оглядывал теперь с презрением философа и высшего учителя, не преминул бы обличить его и таким образом лишил бы обеда. Типохронос чистил ногти Амона и слегка щекотал ему, как это обыкновенно делают куртизанки, ладонь и промежутки между пальцами. Египтянин блаженствовал.
Перед лавкой собралась толпа. Юноши и молодые девушки, почти нагие, с непристойными движениями бедер, и облысевшие индивидуумы, не твердые на ногах, с темными кругами под глазами от изнуряющих пороков, толкались у входа, дерзко разглядывая иностранцев и делая им знаки рукой, как будто зазывая для прелюбодеяния. Типохронос закричал на них, они умчались с потоком скверной брани, но Атта, добродетельный в глазах всех христиан, кроме Заля, успел свирепо ущипнуть за ногу одного из этой стаи.
Пока греки в свою очередь проходили через руки цирюльника, Зописк развернул свой манускрипт перед изумленным Амоном. В тесной лавке появились другие клиенты. На одних были белые тоги, один конец которых был наброшен на негодующие головы, а другой стягивал стан, покрытый испариной; туники других опоясывались выше толстых животов, и в пышных складках одежды хранились мелкие принадлежности личного обихода: ассы и квинкунксы, свертки ниток и наперстки, даже маленькие оловянные зеркальца с короткой ручкой. Пришли двое домовладельцев с Палатинского холма, богатый банкир, владелец, как говорили, тысяч рабов; несколько торговцев квартала и фабрикант лампад, все давние клиенты Типохроноса, приходившие не только бриться, причесываться, душиться и чистить ногти, но также узнавать новости, так как эта лавка служила местом свидания праздных болтунов квартала.
Все жестикулировали и говорили очень оживленно, складки их туник и тог колыхаясь:
– Это конец Рима, это смерть наших Богов! Римский народ не потерпит такого кощунства. Перенести наши священные Щиты, Палладиум и Огонь Весты в храм сирийца! Рим не переживет этого!
Они кричали, закрывая лица, показывая кулаки, толкаясь о стены или наступая друг на друга, как бараны, с озлобленными глазами, приподнимаясь на носках своих плоских сандалий и беспомощно опуская руки. Зописк и Атта подошли к этой толпе и начали сильно пихать локтями одних и судорожно дергать за края одежды других. Амон, разинув рот, силился понять что-либо в этой кутерьме, а греки явно получали удовольствие. Они забавлялись, восхищаясь движениями и криками и посмеиваясь в свои длинные и волнистые агатовые бороды.
Как бы для усугубления негодования клиентов, улица наполнилась людьми: послышались глухие раскаты барабанов и тимпанов, рев животных, резкие крики, топот людских ног и лошадиных копыт, – а над всем господствовали острые звуки железных рожков, к которым присоединялся варварский гимн в беспорядочном ритме, и зеленые, желтые краски улицы, плохо сочетающиеся под латинским небом. Медленно двигалась в светлых лучах солнца процессия, и во главе ее колесница Элагабала, восседающего на золотом троне, положившего ноги на золотую скамейку: он был весь в золоте, раскрашенный, нарумяненный, пышно увенчанный тиарой, величественный, как верховный жрец. А над всеми господствовал Черный Конус.
X
XI
– Зописк? Здравствуй! Привет Типохроносу, который ловко побреет меня, не правда ли?
Это был Атта, христианин Атта. Он уселся после любезного обращения к Зописку и Типохроносу. Последний вспенил галльское мыло в виде теста, приподнял подбородок клиента и энергично начал втирать пену в шероховатую кожу. Атта заговорил. Зописк небрежно оперся о спинку кафедры, подняв кверху обритую губу и острую бородку, и рассматривал рассеянно потолок лавки Типохроноса, бритва которого свистела, врезаясь своим скрипящим звуком в разговор.
– Видишь ли, Рим имеет основание быть довольным пришествием Элагабала, который есть Антонин.
Хотя он и великий жрец Черного Камня, но примет в Капитолии и всех Богов наравне со своим Божеством, значение которого я понимаю. И хотя этот Черный Камень и не имеет человеческого лика, как Зевс или Дионис, и как все наши Боги, но все же он, однако, прекрасно олицетворяет великое. Все, Космос, в котором живет каждое существо. Не есть ли это Начало Жизни в форме активного мужского элемента? По крайней мере так я понял моим слабым разумением. Правда, Начало Жизни, обожествленное таким образом, может привести к крайним увлечениям, к ошибкам, которые унижают жалкое человеческое существо, каким являемся мы все, – и ты, Зописк, и ты, Типохронос, и я, Атта, и многие другие! Именно так говорили вчера римляне, любящие своих Богов и вовсе не любящие Черный Камень, хотя это отнюдь не означает вражды к Императору! Я попрошу вас не искажать смысла моих слов и не приносить их к ногам Элагабала с лукавой мыслью. Вчера я рукоплескал при въезде Императора, и его триумф вызвал у меня радостные слезы!
Он говорил медленно, осторожно и очень серьезно под белой пеной черного мыла, которую снимала бритва Типохроноса, со скрипением удалявшая волосы с его лица. Атта не признавался, что он христианин, но и не отрицал и, обходя этот вопрос молчанием, старался совместить все, когда говорил о Богах. Но насмешливый Зописк погладил рукой, державшей свиток, свою острую бородку и, подняв другую руку, щелкнул двумя пальцами.
– Да, ты плакал, христианин, – сказал он, – а один из твоих братьев бросился под колесницу Элагабала и был раздавлен!
Атта сделал движение. Типохронос обрезал ему худую щеку, и струйка крови потекла на его подбородок.
– Я – христианин! Ты преувеличиваешь, поэт; я только бедный друг учений Крейстоса, или, вернее, учений Востока, где он родился. Но, в особенности не говори другим об этом: я люблю Богов, а Крейстос Бог, так же как ты – приятный поэт, а я – скромный гражданин.
Он болтал, смеялся, в глубине души недовольный тем, что Зописк знает, что он христианин, но не смеет ни признать, ни отвергнуть Крейстоса. Он ходил к Типохроносу для того, чтобы сойтись с его клиентами, из которых некоторые были очень богаты; один египтянин, недавно прибывший в Рим, казалось, слушал его со вниманием. И, если он был паразитом, то и Зописк также. Поэтому какая ему польза в том, что он признает Веру в его присутствии, тогда как тот может повредить ему в глазах клиентов? Но Зописк рассердился и, воспользовавшись ожиданием Типохроноса с поднятой в руке бритвой, сказал:
– Ты боишься и лжешь, старый лицемер! Всякий знает, что ты присутствуешь на собраниях христиан. Почему же не признаться в этом мне, если я и так все знаю?
Атта принял таинственный вид. Он поджал губы, под его глазами образовались тревожные складки, озабоченно оглядевшись по сторонам, он низко наклонился к Зописку и проговорил, в глубине души надеясь, что слова его станут известны, кому надо:
– Новый Император будет мне за это благодарен, поверь мне! Ему нужны уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы видеть все, что делается в его Империи.
Типохронос осмелился вмешаться:
– Да, рассказывали о каком-то старом христианине, которого схватили солдаты, а затем отпустили по приказанию Императора. Он наносил опасные оскорбления Элагабалу. Имя его мне неизвестно.
– Его зовут Магло, – сказал Зописк. – Это гельвет и так же, как и Атта, он христианин.
Он нападал на Атту, желая повредить его доброй славе, чтобы не иметь соперника среди клиентов цирюльника, ожидавшихся каждую минуту. Тогда Атта, заносчивый по отношению к бедным христианам, скромный и вкрадчивый перед знатными гражданами, быстро вскочил; широкий порез у ноздрей покрыл красным пятном его лицо:
– Магло! Магло!
Он повторял это имя с явной боязнью преследования, которое могло перейти с Магло на его худую и спесивую особу, чему немало способствовала его принадлежность к числу христиан. Он хотел узнать, почему Магло едва не убили, а затем отпустили, и Зописк рассказал ему об этом, как очевидец происшествия. Как известный всюду популярный поэт, он бежал к Капитолию навстречу Элагабалу и нес в руках свиток, свою поэму «Венера», желая посвятить ее Божественному. В это время старец, взобравшийся на трибуну, призывал на Рим проклятье Божества и молил Крейстоса христиан стереть с лица земли следы мерзостей Черного Камня. Стечение народа вокруг него привлекло Зописка и помешало ему добраться до Элагабала, который, конечно, охотно прочел бы его поэму. Но солдаты разогнали толпу ударами копий, мечей и поясных ремней и, схватив Магло, повлекли его к Элагабалу.
– Его отпустили, потому что он был христианином. Как говорят, новый примицерий преторианцев повлиял при этом на Императора!
– Этот примицерий – патриций, прибывший с Востока, по имени Атиллий? – спросил Типохронос.
– Да, Атиллий; так называет его народ, – продолжал Зописк. – А вот как я узнал, что ты христианин, – сказал он Атте, который, слушая поэта, сделал кислую гримасу. – Магло проходил мимо меня и восклицал: «Я христианин, другие тоже христиане, но они не со мной. Я ненавижу Элагабала, хотя он не сделал мне никакого зла, но Заль любит его и Геэль также. Правда, Атта оспаривает меня и видит в Крейстосе единое лицо, а я – три лица. И никогда я не буду заодно с Аттой, так же как не буду с Геэлем и Залем! Мой Крейстос есть мой Крейстос, а не их!»
Трое вновь пришедших загородили вход в лавку. Типохронос оставил Атту, который пошел мыться к раковине, в глубине комнаты. Даже Зописк, голос которого сделался звонко торжественным, встал, все еще с рукописью в руке, и поцеловал край диплойса пришедших.
– Привет тебе, чужеземец с берегов Нила! И также вам, чье рождение видела Греция, мать Муз!
Льстиво он унижался перед Амоном и греками, которые каждое утро заходили к Типохроносу, чтобы узнать события предыдущего дня. Очень скупые и платившие только для виду, греки довольствовались тем, что душили свои волнистые роскошные бороды. Этого не требовалось для круглого лоснящегося лица Амона, опушенного только редкими вьющимися волосами, как у метиса от египтянки и эфиопа. И он стал жертвой безжалостной жадности цирюльника, который неутомимо покрывал его лицо благовониями, натирал всякими помадами и мазями, – и все это с большой торжественностью, которая нравилась Амону, хотя и дорого ему стоила.
Он приказал почистить себе ногти и натереть голову египетской эссенцией, очень довольный тем, что Зописк вертится возле него. Быстро оставив в покое Атту, который после бритья сидел на скамейке, положив одну ногу на другую, паразит Зописк усердствовал возле Амона, угадывая в нем меньшего скептика, чем Аристес и Никодем. В настоящий момент он инстинктивно желал хорошего обеда, который Амон мог предложить ему, что-нибудь вроде трапезы из вареного щавеля, грибов, сардин и яиц, – и это надо было завоевать, прежде чем египтянин выйдет из рук цирюльника вымытым, надушенным и польщенным.
Зописк не думал больше об Атте; он даже презрительно повернулся к нему спиной, худой спиной иногда голодающего поэта. Он говорил Амону:
– Видишь ли, чужестранец, я хотел бы быть твоим рабом, ибо большую доброту я вижу в твоем лице и высокий ум в твоих глазах. О, почему у меня нет такого учителя, который указал бы мне путь Муз и помог бы избежать терний!
Амон улыбался, поворачивая голову под руками Типохроноса и обнаруживая во всей широте и блеске своей луноликости доброту лица и ум глаз. Но Никодем, завладевший греческой кафедрой, сказал:
– Эй, поэт! Он может тебя купить в качестве раба, только он. Ты будешь прислуживать ему, натирать его эссенциями, и Типохронос потеряет своего клиента.
Цирюльник стал энергичнее натирать Амона, голова которого ушла в плечи, вызывая шелест его полосатого диплойса. По лицу египтянина прошла нервная судорога, – так проявлял Типохронос свое недовольство, огорчение тем, что Амон не будет больше его клиентом.
– Я предоставлю эту обязанность Типохроносу, – ответил Зописк заискивающим голосом, – но я буду читать ему поэму о Венере.
– Амон предпочитает гимны Серапису, – заявил Аристес, высовывая язык перед зеркалом.
Тогда Атта встал, очень недовольный инициативой торговца чечевицей и обеспокоенный тем, что о нем забыли. Он чувствовал голод. Утро уже на исходе, и надо поймать какого-нибудь щедрого гражданина, который пригласил бы его на дневную трапезу, о какой мечтал и Зописк. И, если в кругу христиан, погруженный в апологетику, он казался свободным от всяких материальных потребностей, то совершенно иначе держал себя с политеистами, которых преследовал своей навязчивостью. Тихо дернув Амона за край диплойса, он сказал:
– У тебя отличный язык. Я отчасти врач, поверь мне! Я раньше учился врачевать людей.
В действительности ничего подобного не было. Атта не был врачом, но что только бы он ни сделал, чтобы войти в милость такого иностранца, как Амон? Поглощенный мечтой о трапезе, он в этот момент забыл и о своей религии, и об ужасном Зале, и о христианах, собирающихся у Геэля. Но Зописк, одной рукой дергая свою острую бородку, а другой потрясая свитком, воскликнул:
– Серапис, Изида, Тифон, Атотис, Апис, Суд-Ану, Фата, Кнеф, Гор, Ма, Ра, Нум, Зом, Невтис, Апепи! Я знаю всех Божеств, Амон; я могу воспевать их на новый лад в асклепиадических, гликонических и фалелических стихах. Я могу вызвать их чередой под звуки тамбурахов, подобно жрецам этих Богов, которых я всегда почитал!
Внезапно испугавшись, что Зописк завладеет Амоном, Атта поцеловал его сандалию из желтой кожи, скрепленную зеленой перевязью. И вступил в соревнование:
– Амон! Ты носишь имя единственного бога, превосходящего всех Богов! Амон! Твое имя приносит тебе счастье, я это вижу по твоему цветущему лицу. Ты слуга Сераписа, но ты поклоняешься единственной мировой силе. Такова и моя Вера! Я не только христианин, как скажет тебе этот поэт, но и поклонник Амона с рогами овна, он есть также и Зевс, и Митра, и Ваал, и Явех. Мы сходимся с тобой.
Он надеялся угодить торговцу, признавшись в своем христианстве под маской божественного Единства, так как если бы он высказался иначе, то Зописк, которого он оглядывал теперь с презрением философа и высшего учителя, не преминул бы обличить его и таким образом лишил бы обеда. Типохронос чистил ногти Амона и слегка щекотал ему, как это обыкновенно делают куртизанки, ладонь и промежутки между пальцами. Египтянин блаженствовал.
Перед лавкой собралась толпа. Юноши и молодые девушки, почти нагие, с непристойными движениями бедер, и облысевшие индивидуумы, не твердые на ногах, с темными кругами под глазами от изнуряющих пороков, толкались у входа, дерзко разглядывая иностранцев и делая им знаки рукой, как будто зазывая для прелюбодеяния. Типохронос закричал на них, они умчались с потоком скверной брани, но Атта, добродетельный в глазах всех христиан, кроме Заля, успел свирепо ущипнуть за ногу одного из этой стаи.
Пока греки в свою очередь проходили через руки цирюльника, Зописк развернул свой манускрипт перед изумленным Амоном. В тесной лавке появились другие клиенты. На одних были белые тоги, один конец которых был наброшен на негодующие головы, а другой стягивал стан, покрытый испариной; туники других опоясывались выше толстых животов, и в пышных складках одежды хранились мелкие принадлежности личного обихода: ассы и квинкунксы, свертки ниток и наперстки, даже маленькие оловянные зеркальца с короткой ручкой. Пришли двое домовладельцев с Палатинского холма, богатый банкир, владелец, как говорили, тысяч рабов; несколько торговцев квартала и фабрикант лампад, все давние клиенты Типохроноса, приходившие не только бриться, причесываться, душиться и чистить ногти, но также узнавать новости, так как эта лавка служила местом свидания праздных болтунов квартала.
Все жестикулировали и говорили очень оживленно, складки их туник и тог колыхаясь:
– Это конец Рима, это смерть наших Богов! Римский народ не потерпит такого кощунства. Перенести наши священные Щиты, Палладиум и Огонь Весты в храм сирийца! Рим не переживет этого!
Они кричали, закрывая лица, показывая кулаки, толкаясь о стены или наступая друг на друга, как бараны, с озлобленными глазами, приподнимаясь на носках своих плоских сандалий и беспомощно опуская руки. Зописк и Атта подошли к этой толпе и начали сильно пихать локтями одних и судорожно дергать за края одежды других. Амон, разинув рот, силился понять что-либо в этой кутерьме, а греки явно получали удовольствие. Они забавлялись, восхищаясь движениями и криками и посмеиваясь в свои длинные и волнистые агатовые бороды.
Как бы для усугубления негодования клиентов, улица наполнилась людьми: послышались глухие раскаты барабанов и тимпанов, рев животных, резкие крики, топот людских ног и лошадиных копыт, – а над всем господствовали острые звуки железных рожков, к которым присоединялся варварский гимн в беспорядочном ритме, и зеленые, желтые краски улицы, плохо сочетающиеся под латинским небом. Медленно двигалась в светлых лучах солнца процессия, и во главе ее колесница Элагабала, восседающего на золотом троне, положившего ноги на золотую скамейку: он был весь в золоте, раскрашенный, нарумяненный, пышно увенчанный тиарой, величественный, как верховный жрец. А над всеми господствовал Черный Конус.
X
Процессия медленно прошла пред глазами ошеломленных клиентов Типохроноса. За увенчанными митрами жрецами Солнца шли салийцы в вышитых туниках и в тогах-претекстах, с медными поясами и в остроконечных шапках; держа в правых руках мечи и повесив на них священные щиты, они плясали пиррическую пляску. Понтифики в окаймленных пурпуром одеждах и войлочных головных уборах потрясали легкими жезлами, на конце которых был апекс, клочок шерсти. Они окружали изукрашенную слоновой костью и серебром колесницу; на ней был Священный Огонь, хранимый в бронзовом сосуде, и Палладиум – прекрасная большая статуя Минервы в шлеме, с бирюзой в глазных впадинах, со шкурой козы Амальтеи на груди, с копьем и щитом в руках; в середине щита – голова Горгоны с змеевидными волосами.
Были также и посвященные Пана, и галлы Кибелы вместе с жрецами Изиды, которая могла объединить в своем лице всех Богинь, так как многогрудая, она олицетворяла Природу и ее силы; затем авгуры в трабеях с багряными полосами, узнававшие будущее по полету птиц; аруспиции, предвещавшие судьбу по внутренностям убитых животных; септемвиры, устраивавшие публичные празднества, согласно священным ритуалам; солдаты, поклонявшиеся умершим императорам; наконец, последователи всевозможных религий, соперничавших в Риме. Тут же вели украшенных гирляндами из листьев быков, баранов и овец, которые с мычаньем и блеяньем весело шли на заклание.
Вслед за Элагабалом, медленно и сладострастно покачиваясь, двигались несомые шестнадцатью рабами широкие носилки, в которых возлежали две женщины. Разноцветные ткани и полосатые завесы, украшавшие эту лектику, волновались в дыме благовоний, курившихся в огромных вазах на четырех углах носилок. Процессию замыкали преторианцы, сиявшие золотом и ударявшие золотыми копьями о золотые щиты; всадники, много всадников разных родов войск; сагиттарии с высоко поднятыми луками; катафрактарии, покрытые броней из подвижной чешуи; скутарии, потрясавшие продолговатыми щитами; африканские варвары, сидевшие на конях без чепраков и стремян под сенью вертикальных знамен, увенчанных Снопом Сена, Рукой или Животным, Петухом, Кабаном, Орлом или Волчицей. Шествие сопровождала собравшаяся со всех сторон толпа, шумная, необъятная и все более растущая.
– Ты узнаешь их? – внезапно спросил египтянин Никодема, – узнаешь ты Атиллия и его вольноотпущенника?
И, желая все видеть, нисколько не возмущаясь кощунством Элагабала, он собрался покинуть греков, цирюльника и его клиентов. Но Атта и Зописк после минутного колебания схватили его за край диплойса.
– Ты не знаешь Рима; я провожу тебя!
– Я буду твоим защитником, проводником и опорой!
Они кричали среди шумных звуков песен, инструментов, человеческих голосов, сливавшихся с ревом железных труб и стремительными мелодиями лир, цистр, тимпанов и сиринксов. Огромная толпа, точно все покрывающее море, увлекла их к храму Солнца, на Палатинском холме, куда Элагабал задумал перенести Священные Предметы, отнятые у римского культа, до которых в течение веков не смел никто коснуться! Толпа уносила с собой египтянина и его спутников. Пред ними были сплошь спины и спины рабов и плебеев, а за ними груди, сдавленные в свою очередь плечами; и все двигались, изредка видя только острия копий, шлемы всадников и головы коней, останавливаясь посреди форумов, окаймленных высокими домами, из окон и с крыш которых неслись клики людей, в то время как Элагабал на своем сверкающем троне решительно являл всем святыню Конуса Жизни.
Амон пожелал увидеть вблизи Мадеха и Атиллия, и тогда Атта и Зописк, взяв его под руки, в несколько минут пробились сквозь толпу, которая отвечала им ударами, и нагнали шествие. Теперь можно было лучше видеть Атиллия во главе отряда катафрактариев, покрытых чешуйчатой броней, так же как и их лошади, а позади их Мадеха, верхом на черном коне. С того расстояния, на каком Амон и его спутники наблюдали вооружение Атиллия, его шлем и синий развевающийся плащ, и желтую с белым митру Мадеха, золотые украшения у ворота и блеск его ниспадавшей одежды, с яркими полосами и необычными рисунками, – все это сливалось в ослепительном блеске.
Рядом с египтянином бежал человек из народа, краснолицая голова которого с вьющимися волосами беспокойно дергалась то вперед, то назад. Иногда он обгонял его, углублялся в толпу, опустив голову и заложив руки назад, затем возвращался, приподымался на концах обутых в грубые сандалии ног и, прикладывая руку к глазам, кричал непонятные слова. Затем он останавливался, как бы потеряв энергию, в испарине и ознобе, потом снова углублялся в теснившую его толпу. Очевидно, он тоже хотел приблизиться к одному из участников церемонии, видеть его, говорить с кем-то из следовавших за Элагабалом. Этот краснолицый человек сильно толкнул Атту, который, узнав его, попытался увести Амона подальше. Но тот его немедленно окликнул.
– Брат мой, Атта, зачем ты избегаешь меня?
То был Геэль, помятый в толпе и усталый; он старался привлечь к себе Атту, боясь в то же время, чтобы тот не потерял Амона, увлекаемого в другую сторону Зописком.
– Я не избегаю тебя, Геэль! Напротив, напротив!
И он ловко увернулся от Геэля, который простодушно сказал:
– В свите Императора есть человек моего племени, друг моего детства, который будет нашим защитником, если язычники пожелают нас преследовать. Мы положимся на него. Император оставит нас в мире и даже поставит изображение Крейстоса рядом со своим Черным Камнем, который для него есть символ Жизни.
– Проклятие! – крикнул Атта, поднимая руки и приближая к смущенному Геэлю свой выдающийся подбородок и лицо, искаженное суровой складкой у челюстей. Для Геэля, как друга Заля, пришедшего также с Востока, было вполне допустимым поклонение Крейстосу по соседству с Черным Камнем, которому поклонялся Мадех и которого обожествлял Элагабал. Но Атта продолжал возмущаться, однако, без особой опасности лишиться обеда, так как его негодование, заглушаемое шумом толпы, не долетало до Амона и Зописка. Говоря все увереннее, он принял горестный и одновременно угрожающий тон:
– Зачем ты следуешь за этим шествием нечестия? Он обращался к Геэлю, как и ко всякому простому христианину, свысока. Для Геэля, видевшего Атту лишь на собраниях, где тот толковал трудные места из учения Крейстоса как суровый и благочестивый догматик, другая сторона его жизни оставалась тайной. Скромные бедняки, а к ним принадлежал и Геэль, едва осмеливались заговорить со своим строгим наставником. Однако этот вопрос настолько не вязался здесь с присутствием самого Атты, что Геэль твердо ответил:
– Но и ты также следуешь за шествием. Я хочу поговорить с Мадехом, с моим юным братом Мадехом, которого я видел только один раз со времени его приезда в Рим вместе с Элагабалом.
Атта сделал негодующее движение и неосторожно отпустил руку Амона, которого окончательно увлек Зописк. Их разделила волна грудей, волна плеч. Оба христианина, оставшись рядом, посмотрели друг на друга почти с ненавистью, легко возникающей между богатым и бедным. А в это время в толпе на миг показался свиток с красными висячими шнурами, которым Зописк махал над головами в знак своего откровенного торжества.
Как хотел бы Геэль попросить Мадеха остановиться и взять его с собой! Но все время раздавалось пение жрецов, топот лошадей, восклицания толпы, усиливающиеся звуки инструментов: пронзительных флейт, волнующихся арф, ударяемых кривыми палочками тамбуринов, звенящих цитр, трескучих кротал, – звуки, сопровождавшие движения обнаженных рук и грудей! Продолжалось непоколебимое шествие Элагабала; его лицо, ровно раскрашенное, в золоте, киновари и белилах было похоже на лик идола, с тонкими чертами, будто выбитыми на медали; прославляемый Черный Конус был подобен фаллосу, превознесенному в безмерном поклонении! Этот Конус господствовал над всем, гордо и властно врезаясь своими очертаниями в голубое небо и призывая толпу к поклонению культу реальной Жизни.
И если бы даже Геэль крикнул, то Мадех не услыхал бы его! И не только из-за шума толпы! А и потому еще, что Мадех был счастлив, шествуя рядом с Атиллией, возлежавшей рядом с Сэмиас в ее лектике, которая останавливалась через каждые сто шагов для смены шестнадцати рабов новыми. Тогда глаза Мадеха встречались с мечтательными глазами Атиллии, оттененными нежной краской лица и черными линиями бровей. Его странно взволнованный взгляд скользил от ее глаз к груди, которую красиво окаймляла золотистая цикла, прозрачная как искрящаяся радугой вода; затем останавливался на белом пышном бедре, перехваченном браслетами с драгоценными геммами, нескромно вырисовывавшимся сквозь разрез ее циклы. И долго еще ему виделся этот сладкий, так странно протекший час, и, смутно вспоминая церемониальные подробности, он беспокойно признался себе, что был очарован только ею. Только она одна наполняла его мысль!
Были также и посвященные Пана, и галлы Кибелы вместе с жрецами Изиды, которая могла объединить в своем лице всех Богинь, так как многогрудая, она олицетворяла Природу и ее силы; затем авгуры в трабеях с багряными полосами, узнававшие будущее по полету птиц; аруспиции, предвещавшие судьбу по внутренностям убитых животных; септемвиры, устраивавшие публичные празднества, согласно священным ритуалам; солдаты, поклонявшиеся умершим императорам; наконец, последователи всевозможных религий, соперничавших в Риме. Тут же вели украшенных гирляндами из листьев быков, баранов и овец, которые с мычаньем и блеяньем весело шли на заклание.
Вслед за Элагабалом, медленно и сладострастно покачиваясь, двигались несомые шестнадцатью рабами широкие носилки, в которых возлежали две женщины. Разноцветные ткани и полосатые завесы, украшавшие эту лектику, волновались в дыме благовоний, курившихся в огромных вазах на четырех углах носилок. Процессию замыкали преторианцы, сиявшие золотом и ударявшие золотыми копьями о золотые щиты; всадники, много всадников разных родов войск; сагиттарии с высоко поднятыми луками; катафрактарии, покрытые броней из подвижной чешуи; скутарии, потрясавшие продолговатыми щитами; африканские варвары, сидевшие на конях без чепраков и стремян под сенью вертикальных знамен, увенчанных Снопом Сена, Рукой или Животным, Петухом, Кабаном, Орлом или Волчицей. Шествие сопровождала собравшаяся со всех сторон толпа, шумная, необъятная и все более растущая.
– Ты узнаешь их? – внезапно спросил египтянин Никодема, – узнаешь ты Атиллия и его вольноотпущенника?
И, желая все видеть, нисколько не возмущаясь кощунством Элагабала, он собрался покинуть греков, цирюльника и его клиентов. Но Атта и Зописк после минутного колебания схватили его за край диплойса.
– Ты не знаешь Рима; я провожу тебя!
– Я буду твоим защитником, проводником и опорой!
Они кричали среди шумных звуков песен, инструментов, человеческих голосов, сливавшихся с ревом железных труб и стремительными мелодиями лир, цистр, тимпанов и сиринксов. Огромная толпа, точно все покрывающее море, увлекла их к храму Солнца, на Палатинском холме, куда Элагабал задумал перенести Священные Предметы, отнятые у римского культа, до которых в течение веков не смел никто коснуться! Толпа уносила с собой египтянина и его спутников. Пред ними были сплошь спины и спины рабов и плебеев, а за ними груди, сдавленные в свою очередь плечами; и все двигались, изредка видя только острия копий, шлемы всадников и головы коней, останавливаясь посреди форумов, окаймленных высокими домами, из окон и с крыш которых неслись клики людей, в то время как Элагабал на своем сверкающем троне решительно являл всем святыню Конуса Жизни.
Амон пожелал увидеть вблизи Мадеха и Атиллия, и тогда Атта и Зописк, взяв его под руки, в несколько минут пробились сквозь толпу, которая отвечала им ударами, и нагнали шествие. Теперь можно было лучше видеть Атиллия во главе отряда катафрактариев, покрытых чешуйчатой броней, так же как и их лошади, а позади их Мадеха, верхом на черном коне. С того расстояния, на каком Амон и его спутники наблюдали вооружение Атиллия, его шлем и синий развевающийся плащ, и желтую с белым митру Мадеха, золотые украшения у ворота и блеск его ниспадавшей одежды, с яркими полосами и необычными рисунками, – все это сливалось в ослепительном блеске.
Рядом с египтянином бежал человек из народа, краснолицая голова которого с вьющимися волосами беспокойно дергалась то вперед, то назад. Иногда он обгонял его, углублялся в толпу, опустив голову и заложив руки назад, затем возвращался, приподымался на концах обутых в грубые сандалии ног и, прикладывая руку к глазам, кричал непонятные слова. Затем он останавливался, как бы потеряв энергию, в испарине и ознобе, потом снова углублялся в теснившую его толпу. Очевидно, он тоже хотел приблизиться к одному из участников церемонии, видеть его, говорить с кем-то из следовавших за Элагабалом. Этот краснолицый человек сильно толкнул Атту, который, узнав его, попытался увести Амона подальше. Но тот его немедленно окликнул.
– Брат мой, Атта, зачем ты избегаешь меня?
То был Геэль, помятый в толпе и усталый; он старался привлечь к себе Атту, боясь в то же время, чтобы тот не потерял Амона, увлекаемого в другую сторону Зописком.
– Я не избегаю тебя, Геэль! Напротив, напротив!
И он ловко увернулся от Геэля, который простодушно сказал:
– В свите Императора есть человек моего племени, друг моего детства, который будет нашим защитником, если язычники пожелают нас преследовать. Мы положимся на него. Император оставит нас в мире и даже поставит изображение Крейстоса рядом со своим Черным Камнем, который для него есть символ Жизни.
– Проклятие! – крикнул Атта, поднимая руки и приближая к смущенному Геэлю свой выдающийся подбородок и лицо, искаженное суровой складкой у челюстей. Для Геэля, как друга Заля, пришедшего также с Востока, было вполне допустимым поклонение Крейстосу по соседству с Черным Камнем, которому поклонялся Мадех и которого обожествлял Элагабал. Но Атта продолжал возмущаться, однако, без особой опасности лишиться обеда, так как его негодование, заглушаемое шумом толпы, не долетало до Амона и Зописка. Говоря все увереннее, он принял горестный и одновременно угрожающий тон:
– Зачем ты следуешь за этим шествием нечестия? Он обращался к Геэлю, как и ко всякому простому христианину, свысока. Для Геэля, видевшего Атту лишь на собраниях, где тот толковал трудные места из учения Крейстоса как суровый и благочестивый догматик, другая сторона его жизни оставалась тайной. Скромные бедняки, а к ним принадлежал и Геэль, едва осмеливались заговорить со своим строгим наставником. Однако этот вопрос настолько не вязался здесь с присутствием самого Атты, что Геэль твердо ответил:
– Но и ты также следуешь за шествием. Я хочу поговорить с Мадехом, с моим юным братом Мадехом, которого я видел только один раз со времени его приезда в Рим вместе с Элагабалом.
Атта сделал негодующее движение и неосторожно отпустил руку Амона, которого окончательно увлек Зописк. Их разделила волна грудей, волна плеч. Оба христианина, оставшись рядом, посмотрели друг на друга почти с ненавистью, легко возникающей между богатым и бедным. А в это время в толпе на миг показался свиток с красными висячими шнурами, которым Зописк махал над головами в знак своего откровенного торжества.
Как хотел бы Геэль попросить Мадеха остановиться и взять его с собой! Но все время раздавалось пение жрецов, топот лошадей, восклицания толпы, усиливающиеся звуки инструментов: пронзительных флейт, волнующихся арф, ударяемых кривыми палочками тамбуринов, звенящих цитр, трескучих кротал, – звуки, сопровождавшие движения обнаженных рук и грудей! Продолжалось непоколебимое шествие Элагабала; его лицо, ровно раскрашенное, в золоте, киновари и белилах было похоже на лик идола, с тонкими чертами, будто выбитыми на медали; прославляемый Черный Конус был подобен фаллосу, превознесенному в безмерном поклонении! Этот Конус господствовал над всем, гордо и властно врезаясь своими очертаниями в голубое небо и призывая толпу к поклонению культу реальной Жизни.
И если бы даже Геэль крикнул, то Мадех не услыхал бы его! И не только из-за шума толпы! А и потому еще, что Мадех был счастлив, шествуя рядом с Атиллией, возлежавшей рядом с Сэмиас в ее лектике, которая останавливалась через каждые сто шагов для смены шестнадцати рабов новыми. Тогда глаза Мадеха встречались с мечтательными глазами Атиллии, оттененными нежной краской лица и черными линиями бровей. Его странно взволнованный взгляд скользил от ее глаз к груди, которую красиво окаймляла золотистая цикла, прозрачная как искрящаяся радугой вода; затем останавливался на белом пышном бедре, перехваченном браслетами с драгоценными геммами, нескромно вырисовывавшимся сквозь разрез ее циклы. И долго еще ему виделся этот сладкий, так странно протекший час, и, смутно вспоминая церемониальные подробности, он беспокойно признался себе, что был очарован только ею. Только она одна наполняла его мысль!
XI
Безумная мечта Атиллия, замена культом Черного Камня всех Богов, населяющих небеса других народов, стала осуществляться с тех пор, как Элагабал назначил примицерием этого властителя Мадеха и брата Атиллия. Культ Жизни через обожание Черного Конуса, смешение полов, или еще хуже, однополое смешение, приняло определенные формы после таинственных бесед Атиллия и Элагабала в одной из зал Дворца Цезарей, где обитал теперь примицерий со своим вольноотпущенником, чтобы всегда быть на службе Императора. И об этих беседах говорили с некоторым ужасом, предвидя общий переворот в религии Империи, окончательное обожествление единого Черного Камня, которого так страшились, и, наконец, позорное торжество Востока над Западом, торжество обычаев, противных непреложным законам Жизни, ныне отклоненной от своего предназначения. И Атиллий поражал Рим и всех тех, кто наполнял Дворец, – в белых и пурпурных тогах и паллиумах, широких одеждах и высоких, в виде конуса прическах, митрах, усыпанных драгоценными камнями. Он возвысил себя над всеми, он удивлял всех неподвижностью губ и безразличным выражением глаз, – хотя казалось, в нем горит сильная душа, – ив особенности бледным лицом, едва обросшим короткой, острой бородкой с отблеском темного золота, и запечатленным эгоизмом великой любви, неизвестно к кому: всецело ли к Мадеху, чья грациозная тень постоянно следовала за ним, или отчасти к человечеству, которое он хотел бы изменить в интимных влечениях.
Много также говорили о Сэмиас, матери Элагабала, высокорослой, прекрасной, но слабой властительнице Империи, дарившей свое внимание евнухам и возницам сына, его консулам, трибунам, патрициям, префектам и военачальникам. Когда она проходила по императорским залам, по прекрасным, окруженным колоннами вестибюлям, по кубикулам, в которые свет проникал издалека, по атриям, садам с рядами деревьев, неподвижных под чистым, спокойным и глубоким латинским небом; когда в сопровождении свиты женщин, в свободных фиолетовых голубоватых столах она проходила мимо рядов гладиаторов и преторианцев, то как будто проносилось веяние ужаса: люди отступали и преклоняли колени. И эротическая наследственность этой матери, наполнившей мир преступлениями, расцвела теперь, точно алый цветок с кровавыми лепестками, в неистовых приключениях, в нервной разнузданности, как будто обряд жизни, выражаемый поклонением Черному Камню и свободой полов, нашел свою жрицу в лице Сэмиас, ненасытной в удовольствиях и опьяненной жаждой власти. Рассказывали о ее внезапных исчезновениях вместе со своими женщинами и даже о страшных находках – о прохожих, встреченных в пустынных улицах и убитых ею после того, как она им отдавалась.
Много также говорили о Сэмиас, матери Элагабала, высокорослой, прекрасной, но слабой властительнице Империи, дарившей свое внимание евнухам и возницам сына, его консулам, трибунам, патрициям, префектам и военачальникам. Когда она проходила по императорским залам, по прекрасным, окруженным колоннами вестибюлям, по кубикулам, в которые свет проникал издалека, по атриям, садам с рядами деревьев, неподвижных под чистым, спокойным и глубоким латинским небом; когда в сопровождении свиты женщин, в свободных фиолетовых голубоватых столах она проходила мимо рядов гладиаторов и преторианцев, то как будто проносилось веяние ужаса: люди отступали и преклоняли колени. И эротическая наследственность этой матери, наполнившей мир преступлениями, расцвела теперь, точно алый цветок с кровавыми лепестками, в неистовых приключениях, в нервной разнузданности, как будто обряд жизни, выражаемый поклонением Черному Камню и свободой полов, нашел свою жрицу в лице Сэмиас, ненасытной в удовольствиях и опьяненной жаждой власти. Рассказывали о ее внезапных исчезновениях вместе со своими женщинами и даже о страшных находках – о прохожих, встреченных в пустынных улицах и убитых ею после того, как она им отдавалась.