Страница:
– Боги Италии исчезнут ради Черного Камня, которому поклоняется Антонин; он и нас заставит поклоняться этому Богу в своем лице.
И с важностью они ожидали, что скажет Атиллий, приехавший с Востока, посланец Элагабала. Атиллий, не колеблясь, стал защищать Черный Камень, означавший Жизнь и ее Начало. Что такое Жизнь? Она исходит от Солнца, все оплодотворяющего, поднимающего рост семян и распространяющего их через атмосферу, изображаемого в своей силе органом размножения, фаллосом; и иначе быть не может. Могут ли сравняться с ним другие Боги, греческие, римские, египетские и персидские: Митра или Хронос, Сирапис или Агура-Мазда, Мирионима Изида и Зевс рогоносящий? Не потому, чтоб он отвергал этих Богов, но как они ничтожны перед Черным Камнем, Черным Конусом в форме мужского органа, изображающим всецело Жизнь! Ныне Империя нашла определенную форму символа Единой Жизни и завоевала себе высшее Божество в образе Черного Камня Эмесса, и почему не покинуть переходные формы других Богов, менее ясно выражавших эту идею?
Все, что он говорил, казалось брундузийцам так темно, что они покачивали головами, угадывая богохульство, но не улавливая, в чем оно выражалось.
– Что такое Единая Жизнь? – продолжал Атиллий. – В самом начале Жизнь единополая совершала зачатие и рождала сама собой; мир был бессилен испытать счастье со времени разделения полов; поэтому совершенство состояло в слиянии рождающих сил в Единство. В этом истинное значение символа Черного Камня, и поклонение ему Антонин Элагабал, пятнадцатилетний Император, хочет установить в Риме, куда он стремится под солнцем дней и звездами ночей!
В ответ на его утверждение один из двух граждан, кривой, глядя на него единственным глазом, почти круглым, качая склоненной головой, сказал:
– Ах, чувствую я, убьет нас всех этот Император со своим Востоком и со своим Богом, который есть только камень; со своим культом, который хочет нас возвратить в Единство. Но это его Единство, оно также и твое, – нет, никогда Рим не примет его добровольно! Он убьет Рим, твой Император! Он убьет нас всех своим культом, который отнимет жизнь ради поклонения Жизни!
В словах Аспренаса, этого брундузийца, была такая отчаянная ненависть к Востоку и противоестественным извращениям, которые виделись в Единстве Черного Камня сквозь таинственные слова Атиллия, что другой гражданин, человек благоразумно умеренный, заговорил, придерживая на животе ровные складки тоги:
– Ты думаешь, Рим примет восшествие Антонина и допустит к себе его толпы людей Востока, желающих подчинить себе Запад? Конечно, нет!
– Рим примет все, – ответил Атиллий. – Восток станет выше Запада, Черный Камень победит все, и от его победы родится Андрогин!..
Он произнес это мечтательно, едва отрешаясь от своих отвлеченностей, опустив одну руку, а другой держа складку своего синтесиса и бросив на молчавшего Мадеха глубокий, но быстрый взгляд, странно нежный.
Уже темнота наступила в доме Туберо; он обернулся, презрительно, к Эльве и Мамеру, замыкавшим собой группу гостей:
– Послушай, Эльва, ты, умеющий пить горячую воду, как вино, и ты, Мамер, прыгающий подобно слону, двигайтесь к триклинию. Кто из вас съест и выпьет больше?
Мамер подпрыгнул на одной ноге, держась за другую своей жирной рукой, быстро повернулся и побежал с каким-то кудахтаньем к столовой, а Эльва, следуя за ним, улыбался своим гнусным лицом.
Невольники ставили на стол металлическую посуду с выпуклыми украшениями, с львиными пастями на ножках, зияющими посреди триклиния; сложенное из камня ложе в виде подковы, примыкавшее к столу, было покрыто пышными подушками. Другие рабы осветили залу четырьмя канделябрами с несколькими лампами, укрепленными вершиной своей оси на треножнике, и бронзовой люстрой, подвешенной к потолку.
Юлия возлегла на ложе; легкая цикла из тонкой ткани, широкая и длинная, едва скрывала ее тело; грудь была открыта; волосы причесаны в форме груши, на шее бирюза, золотой браслет без цепочки на левой руке. Ей едва было тридцать лет; крепко сложенная брюнетка с подрисованными ресницами и накрашенными губами, придававшими ее лицу наглый вид. Туберо развалился справа от нее, Атиллий и рядом с ним Мадер – слева, Потит и Аспренас на другом конце триклиниума; Эльва и Мамер на скамьях.
Облокотясь левой рукой на подушки, свободную руку они протягивали к столу, на который рабы поставили серебряное круглое блюдо. Вино было подано в амфоре с двумя ручками; его пили из высоких чаш на ножках или из хрустальных диатрет, с узором по кругу из драгоценных камней: редкость в Брундузиуме. Чтоб лучше высказать свою важность и пренебрежение, Туберо велел подать Мамеру большую чашу горячей воды, которую тот выпил залпом с большим удовольствием.
Они ели устрицы, печеные яйца, оливки, бобы, грибы, колбасы и рыбу, подававшуюся на различных блюдах, а паразиты, получавшие подачку, смотрели глазами, в которых хотели выразить восхищение.
Среди ужина Юлия переложила ногу, обнажив ступню, обутую в белую сандалию с загнутым носком, и при этом движении сквозь разрез ее циклы была видна верхняя часть бедра, оттененного розоватым очертанием тела.
Рабы принесли на длинном агатовом блюде жареного павлина, и Туберо воскликнул:
– Рим мог бы мне в этом позавидовать! Ни у кого не найдется ничего подобного!
Держа нож с ручкой из слоновой кости, приплясывая и изгибая стан медленно приближался структор; придерживая одной рукой свой шерстяной амикт, он, покачиваясь, другой рукой резал птицу и быстро подвигал куски на край блюда; Аспренас и Потит скромно рукоплескали его искусству.
Пили разное вино: кекубское, фалернское, каленское, фармийское, наливая его в кратеры. По временам Туберо, под видом воздаяния Богам, проливал несколько капель на стол, который тотчас же отирали губкой.
Послышались звуки кротал и кимвалов, щипки струн египетских тамбурахов и греческих лир, трепетание цистр и воркование флейт. И появились женщины в развевающихся одеждах – они стали ожидать знака. Это было во время третьей части ужина, когда подавались плоды, печенья и иноземные вина; их пили из чаш с двумя ручками, опущенных в большие бронзовые кратеры с эмалью. Для лучшего пищеварения ужинавшие повернулись друг к другу спиной, вытянув ноги: Туберо громко рыгал, Аспренас и Потит тупо смотрели, Юлия все больше открывала верхнюю часть бедра, бросая взгляды на Атиллия, тихо разговаривавшего с Мадехом. Паразиты поедали кушанья, оставленные всеми, и в зале струился дым от ламп, начинавших чадить.
После медленной прелюдии женщины обошли вокруг триклиния, изворачиваясь бедрами, вытягивая ноги, как будто становясь от этого более высокими. Потом одни из них продолжили играть, причем все ту же мелодию, а другие начали танцевать, сближаясь и развевая тонкие одежды, поднимая их до головы, открываясь от шеи до бедер. И, полуобнаженные, они кружились в сладострастном вихре под звуки кротал и кимвал, под крики флейт, смех цистр, звон тамбурахов и лир. Затем они удалились неровными шагами, сопровождаемые финальными звуками, среди которых флейта выражала остроту жгучего наслаждения; а за ними последовали Эльва и Мамер, которых выгнал толчками ноги Туберо, точно опьяневший, и они побежали через темные коридоры и атрий в сени, при громком смехе Юлии и тупом самодовольстве Потита и Аспренаса; последний смотрел на эту сцену своим единственным круглым глазом, печальным и тревожным.
Туберо велел поставить для Мадеха и Атиллия бронзовое ложе в одной из комнат, которую он им показал, отодвинув край занавески. А затем он пошел вслед за Юлией, которую окружили женщины с ее ночными одеждами в руках. Аспренас и Потит направились домой в сопровождении рабов с фонарями. Дом погрузился в ночное спокойствие, едва нарушавшееся звуками лиры, которую одна из музыкантш настраивала в глубине кубикул, стенаниями подвергнутого бичеванию раба, доносившимися извне, стуком ключей, запиравших тяжелые двери в глубоких нишах.
III
IV
И с важностью они ожидали, что скажет Атиллий, приехавший с Востока, посланец Элагабала. Атиллий, не колеблясь, стал защищать Черный Камень, означавший Жизнь и ее Начало. Что такое Жизнь? Она исходит от Солнца, все оплодотворяющего, поднимающего рост семян и распространяющего их через атмосферу, изображаемого в своей силе органом размножения, фаллосом; и иначе быть не может. Могут ли сравняться с ним другие Боги, греческие, римские, египетские и персидские: Митра или Хронос, Сирапис или Агура-Мазда, Мирионима Изида и Зевс рогоносящий? Не потому, чтоб он отвергал этих Богов, но как они ничтожны перед Черным Камнем, Черным Конусом в форме мужского органа, изображающим всецело Жизнь! Ныне Империя нашла определенную форму символа Единой Жизни и завоевала себе высшее Божество в образе Черного Камня Эмесса, и почему не покинуть переходные формы других Богов, менее ясно выражавших эту идею?
Все, что он говорил, казалось брундузийцам так темно, что они покачивали головами, угадывая богохульство, но не улавливая, в чем оно выражалось.
– Что такое Единая Жизнь? – продолжал Атиллий. – В самом начале Жизнь единополая совершала зачатие и рождала сама собой; мир был бессилен испытать счастье со времени разделения полов; поэтому совершенство состояло в слиянии рождающих сил в Единство. В этом истинное значение символа Черного Камня, и поклонение ему Антонин Элагабал, пятнадцатилетний Император, хочет установить в Риме, куда он стремится под солнцем дней и звездами ночей!
В ответ на его утверждение один из двух граждан, кривой, глядя на него единственным глазом, почти круглым, качая склоненной головой, сказал:
– Ах, чувствую я, убьет нас всех этот Император со своим Востоком и со своим Богом, который есть только камень; со своим культом, который хочет нас возвратить в Единство. Но это его Единство, оно также и твое, – нет, никогда Рим не примет его добровольно! Он убьет Рим, твой Император! Он убьет нас всех своим культом, который отнимет жизнь ради поклонения Жизни!
В словах Аспренаса, этого брундузийца, была такая отчаянная ненависть к Востоку и противоестественным извращениям, которые виделись в Единстве Черного Камня сквозь таинственные слова Атиллия, что другой гражданин, человек благоразумно умеренный, заговорил, придерживая на животе ровные складки тоги:
– Ты думаешь, Рим примет восшествие Антонина и допустит к себе его толпы людей Востока, желающих подчинить себе Запад? Конечно, нет!
– Рим примет все, – ответил Атиллий. – Восток станет выше Запада, Черный Камень победит все, и от его победы родится Андрогин!..
Он произнес это мечтательно, едва отрешаясь от своих отвлеченностей, опустив одну руку, а другой держа складку своего синтесиса и бросив на молчавшего Мадеха глубокий, но быстрый взгляд, странно нежный.
Уже темнота наступила в доме Туберо; он обернулся, презрительно, к Эльве и Мамеру, замыкавшим собой группу гостей:
– Послушай, Эльва, ты, умеющий пить горячую воду, как вино, и ты, Мамер, прыгающий подобно слону, двигайтесь к триклинию. Кто из вас съест и выпьет больше?
Мамер подпрыгнул на одной ноге, держась за другую своей жирной рукой, быстро повернулся и побежал с каким-то кудахтаньем к столовой, а Эльва, следуя за ним, улыбался своим гнусным лицом.
Невольники ставили на стол металлическую посуду с выпуклыми украшениями, с львиными пастями на ножках, зияющими посреди триклиния; сложенное из камня ложе в виде подковы, примыкавшее к столу, было покрыто пышными подушками. Другие рабы осветили залу четырьмя канделябрами с несколькими лампами, укрепленными вершиной своей оси на треножнике, и бронзовой люстрой, подвешенной к потолку.
Юлия возлегла на ложе; легкая цикла из тонкой ткани, широкая и длинная, едва скрывала ее тело; грудь была открыта; волосы причесаны в форме груши, на шее бирюза, золотой браслет без цепочки на левой руке. Ей едва было тридцать лет; крепко сложенная брюнетка с подрисованными ресницами и накрашенными губами, придававшими ее лицу наглый вид. Туберо развалился справа от нее, Атиллий и рядом с ним Мадер – слева, Потит и Аспренас на другом конце триклиниума; Эльва и Мамер на скамьях.
Облокотясь левой рукой на подушки, свободную руку они протягивали к столу, на который рабы поставили серебряное круглое блюдо. Вино было подано в амфоре с двумя ручками; его пили из высоких чаш на ножках или из хрустальных диатрет, с узором по кругу из драгоценных камней: редкость в Брундузиуме. Чтоб лучше высказать свою важность и пренебрежение, Туберо велел подать Мамеру большую чашу горячей воды, которую тот выпил залпом с большим удовольствием.
Они ели устрицы, печеные яйца, оливки, бобы, грибы, колбасы и рыбу, подававшуюся на различных блюдах, а паразиты, получавшие подачку, смотрели глазами, в которых хотели выразить восхищение.
Среди ужина Юлия переложила ногу, обнажив ступню, обутую в белую сандалию с загнутым носком, и при этом движении сквозь разрез ее циклы была видна верхняя часть бедра, оттененного розоватым очертанием тела.
Рабы принесли на длинном агатовом блюде жареного павлина, и Туберо воскликнул:
– Рим мог бы мне в этом позавидовать! Ни у кого не найдется ничего подобного!
Держа нож с ручкой из слоновой кости, приплясывая и изгибая стан медленно приближался структор; придерживая одной рукой свой шерстяной амикт, он, покачиваясь, другой рукой резал птицу и быстро подвигал куски на край блюда; Аспренас и Потит скромно рукоплескали его искусству.
Пили разное вино: кекубское, фалернское, каленское, фармийское, наливая его в кратеры. По временам Туберо, под видом воздаяния Богам, проливал несколько капель на стол, который тотчас же отирали губкой.
Послышались звуки кротал и кимвалов, щипки струн египетских тамбурахов и греческих лир, трепетание цистр и воркование флейт. И появились женщины в развевающихся одеждах – они стали ожидать знака. Это было во время третьей части ужина, когда подавались плоды, печенья и иноземные вина; их пили из чаш с двумя ручками, опущенных в большие бронзовые кратеры с эмалью. Для лучшего пищеварения ужинавшие повернулись друг к другу спиной, вытянув ноги: Туберо громко рыгал, Аспренас и Потит тупо смотрели, Юлия все больше открывала верхнюю часть бедра, бросая взгляды на Атиллия, тихо разговаривавшего с Мадехом. Паразиты поедали кушанья, оставленные всеми, и в зале струился дым от ламп, начинавших чадить.
После медленной прелюдии женщины обошли вокруг триклиния, изворачиваясь бедрами, вытягивая ноги, как будто становясь от этого более высокими. Потом одни из них продолжили играть, причем все ту же мелодию, а другие начали танцевать, сближаясь и развевая тонкие одежды, поднимая их до головы, открываясь от шеи до бедер. И, полуобнаженные, они кружились в сладострастном вихре под звуки кротал и кимвал, под крики флейт, смех цистр, звон тамбурахов и лир. Затем они удалились неровными шагами, сопровождаемые финальными звуками, среди которых флейта выражала остроту жгучего наслаждения; а за ними последовали Эльва и Мамер, которых выгнал толчками ноги Туберо, точно опьяневший, и они побежали через темные коридоры и атрий в сени, при громком смехе Юлии и тупом самодовольстве Потита и Аспренаса; последний смотрел на эту сцену своим единственным круглым глазом, печальным и тревожным.
Туберо велел поставить для Мадеха и Атиллия бронзовое ложе в одной из комнат, которую он им показал, отодвинув край занавески. А затем он пошел вслед за Юлией, которую окружили женщины с ее ночными одеждами в руках. Аспренас и Потит направились домой в сопровождении рабов с фонарями. Дом погрузился в ночное спокойствие, едва нарушавшееся звуками лиры, которую одна из музыкантш настраивала в глубине кубикул, стенаниями подвергнутого бичеванию раба, доносившимися извне, стуком ключей, запиравших тяжелые двери в глубоких нишах.
III
Душное утро при восхитительно ясном небе поднималось над Брундузиумом, окутывая его волнующимся туманом, который едва рассеивался под лучами восходящего солнца. У дверей дома Туберо ожидал цизий, двухместная повозка на двух колесах, запряженная мулами, которые помчали Атиллия и Мадеха на окраину города, а затем на Аппиеву дорогу, ведшую сюда из Рима. На туманящихся полях шумно двигались быки, запряженные в громоздкие плуги, и раздавались крики рабов, которые выглядывали из-за кустов, чтобы посмотреть на проезжающих. Изредка погонщик, апулиец, спрыгивал с мула и бежал рядом с колесами, осыпая своих животных ударами бича, и его яркокрасная одежда резко отличалась от темной шерсти животных.
В таверне у дороги, где они остановились в полдень, люди ели, сидя на скамейках; солдат вертел в руках каску, а в углу бродячий цирюльник брил путешественника, который быстро подносил руку к подбородку, наверное, порезанному бритвой. Все обернулись, чтобы лучше разглядеть Атиллия, но в особенности Мадеха; его митра, развевающаяся одежда в цветных полосах с широкими рукавами и конусообразный амулет вызвали перешептывание многих, и их губы открывали ряды гнилых зубов.
Оба грека и александриец, с которыми они расстались накануне, ели вместе за низким столом; черные бороды двух первых были против круглого лица александрийца, слушавшего их с восторгом. Угадав простака в наивном, хотя и осторожном Амоне, греки с красноречием, свойственным их нации, издеваясь над ним, осыпали его рассказами, тут же ими придуманными. И бороды их самодовольно чернели, когда они уверяли:
– В Риме есть женщины с шелковыми и золотыми волосами, растущими естественно благодаря одному божественному камню, который они глотают во время своих месячных. Их стригут, но они продолжают расти. Срезанные волосы сажают в порошок из золота и оникса. И тогда родится цветок, который и есть божественный камень. Таким образом все связано между собой. Так хочет великий Зевс! – Аристэс хитро мигнул Никодему, который в свою очередь изощрялся:
– Что ты рассказываешь! А вот я видел, – обычное дело! – как Тибр породил в полнолуние слонов, зеленых, как тисовое дерево!
Ни тот, ни другой не были в Риме.
После легкой еды Атиллий и Мадех уехали вместе с Амоном и обоими греками; Амон в двухколесном карпенте, нагруженном огромным деревянным сундуком, а двое других в бастерне, повозке в виде носилок, запряженной мулами со звонкой упряжью. Они проехали несколько белых городов с низкими домами, с виноградниками на крышах; потом несколько поместий, где обнаженные до пояса рабы со скованными цепью ногами рыли каналы или били деревья жердями, отрясая фрукты. Послышалось пение. Это шли быстрым шагом солдаты с дротиками, пиками и щитами; впереди на лошади центурион. Толпы бедных людей: корзинщиков, сапожников, кузнецов, целые семьи эфиопских плясунов и укротителей змей везли на повозках с кожаным верхом и колесами без спиц все свое имущество, своих жен и детей с татуировкой на лбу. Иногда матери шли пешком, согнувшись под тяжестью детей, которых несли на спине в мешках из грубой шерсти, и оттуда виднелись только смеющиеся лица и маленькие подвижные руки.
После Капуи начались равнины, пересеченные каналами, орошавшими земельные участки. Пастухи Кампании, едва прикрытые кожаной одеждой, пасли стада серых овец, тянулись пастбища с оградами из укропа, богатые фермы италиков со множеством слуг и животных. Изредка, с любопытством дикарей, приподымались кочевники, отдыхавшие на обочинах дороги, и пальцами указывали на путешественников.
Дорогу, мощенную плитами из лавы, бороздило множество повозок: цизии, бастерны, рэды, карпенты, эсседы, сарраки, закрытые и открытые носилки всякого рода. Чтобы укрыться от солнца, путешественники располагались под акведуками или на склонах рвов, покрытых опаленной зноем травой. Вся эта толпа приходила в шумное движение, когда из соседних лесов, оживленных храмами, появлялись жрецы Доброй Богини и плясали, точно белые и красные видения. День наполнялся звоном цистр и тамбураков, воплями священного беснования – потом эти звуки угасли, как бы растворяясь в тишине.
Ожидаемый вскоре приезд Антонина Элагабала вызывал общие разговоры, в особенности близ Рима. Люди Востока не скрывали своей радости. Их было много, они ехали из всех краев Африки и Азии, – из Мавритании, Либии, Египта, Малой Азии, Персии, Вавилонии, Мидии, с разными пожитками на всевозможных повозках. Жители Запада: кельты, старые италики, иберы, лигуры, даки, любящие только идеальных Богов, отвлеченные принципы и первозданную силу, с огорчением видели, что им противопоставляют Богов сладострастия, смешивают оба пола и воздвигают не Женщину-Производительницу, с чем бы их углубленная в себя душа еще могла бы согласиться, но обожествление Начала Жизни под видом материализированного фаллоса. Эти заблуждения были им непонятны, так как в их глазах женщина есть существо, отдающееся и таинственно чистое в акте зачатия, слишком священном и потому всегда сокровенном.
В часы временных остановок, объединявших всех путешественников, завязывались горячие споры. Оба грека, скептики и ироники, смеялись, а египтянин давал простор своему красноречию. Он открывал нежные стороны своей души; его круглое лицо расцветало при воспоминаниях о родной стране, об упорно живущих легендах, восстающих против пороков, которые можно предвидеть в учении о Жизненном Начале, об идиллической любви на берегу Нила, под взорами священного Ибиса, при звуках флейт и изогнутых тамбурахов, о любви к молодым египтянкам в легких одеждах, приходящим за водой с амфорой из красной глины.
Восставали не только против Черного Камня, Бога Элагабала, кого так горячо защищал в Брундузиуме Атиллий перед друзьями Туберо, но также и против Крейстоса, Бога христиан. Евреи, и между ними один высокий и высохший, как мумия, человек, по имени Иефуннэ, направлявшийся в Рим вместе с семьей, старался возложить на него ответственность за гибель его народа. Почему Крейстос допустил все народы к общению вместо того, чтобы призвать только их, добрых евреев? Если бы он это сделал, они бы не стали мучить его! Амон, беседовавший с Иефуннэ, качал головой, так как напротив, космополитизм Крейстоса был ему по душе.
Этот Иефуннэ, отец многих детей, и между прочим, тонкой, бледной девушки с глазами серны, окаймленными черными кругами, этот Иефуннэ заставил египтянина разговориться и узнал, зачем тот направляется в Рим. Еще цветущий в свои пятьдесят лет, Амон нажил состояние, торгуя египетской чечевицей, и его горячей мечтой было посмотреть столицу мира, а затем, удовлетворив все свои желания и вернувшись в Александрию, жениться на молодой египтянке, которая любила бы его. И так как на его круглом бритом лице отражалась мечта о молодой супруге, которой лишила его трудовая юность, проведенная в закупке чечевицы и отправке ее на барках во все концы света, то дочь еврея Иефунна бросала на Амона долгие взгляды и даже раз, вечером, взяла его за руку, свесившуюся из повозки, в то время как Иефуннэ, казалось, не замечавший этого, рассматривал арку египтянина, деревянный ящик, быть может, заключавший бесчисленное множество золотых солидов, нажитых пятидесятилетним путешественником.
Атиллий и Мадех достигли Анксура: их взорам открылась сверкающая цепь белых скал над портом; толпа носильщиков, выгружавших глиняную посуду и металлы; множество быстроходных либурн и кораблей с рострами и без ростр, весельных или парусных; иностранцы, прибывшие с юга Италии, из Сардинии или Испании, чтоб присутствовать в Риме при въезде Элагабала. Об этом все говорили, и звуки голосов, варварские звуки, долетали до Атиллия, принявшего важный вид, и до Мадеха, который смотрел на него, склонив смуглое надушенное амброй тело и овальное лицо с короткими вьющимися волосами, миндалевидными глазами и соединенными черной чертой бровями. Мысль Атиллия, прежде инертная, работала теперь под наплывом внезапного вдохновения, вызванного оживлением на Аппиевой дороге, по которой стремился народ Римской Империи. Безумный проект культа Черного Камня Элагабала, который увлек его величием своего замысла, уже рисовал перед ним очертания храмов Солнца, более высоких, чем храмы Зевса и Сераписа и стены Вавилона, и этот Черный Камень должен возвышаться непоколебимо, украшенный алмазами, изумрудами и топазами, при звуках флейт, азор, нэбэл, арф, среди плясок и пения. Ради него он, Атиллий, вступит в борьбу с Богами всех концов земли, и неустанным стремлением мужского пола к мужскому он упразднит женский пол или, вернее, двуполость человечества и поможет созданию в недрах Творения Андрогина, самодовлеющего существа, совмещающего в себе оба пола, и установит единство Жизни там, где царила двойственность.
Но, подобно нежному растению, этот проект в своей сути был чем-то глубоко интимным, поэтому тревожил обычно спокойное состояние духа Атиллия, привыкшего там, дома, пребывать в сладком оцепенении и отдаваться грезам, близким к неземным. Он выработал в себе в Эмессе философию бессознательного, которая была связана с страстной жестокостью по отношению к Мадеху; в нем он думал найти воображаемого Андрогина. Глубокий эгоизм Атиллия поддерживал в нем душевное равновесие, которое теперь рисковало быть нарушенным в начинающейся по его внушению жестокой борьбе Элагабала против других верований. Он чувствовал: в самом сердце Рима могуче разрастается упорное безумие религиозных пристрастий, и сам он, пропитанный этим ядом, будет не в силах вырваться из его плена. Во что тогда обратится нить глубоких страстных дней, протекших в тишине вместе с Мадехом, которого он сделал бесполым, почти до конца истощенным, но не ведающем о своей физической слабости.
Вечер объял дорогу, и близость ночи смущала чувства запоздалых путников. Дома Анксуара, оставшиеся позади за прямыми стенами, сливались в общую массу, как куски горной смолы; порт сверкал желтыми отблесками, в которых плясали лунные лучи. Все угасало, и в общем угасании едва различались крики погонщиков ослов, стук копыт мулов, фырканье быков, выходящих из Понтинских болот, и голоса путешественников, отыскивающих убежище в небольшом городе.
Утро коснулось неба, покрытого тяжелыми тучами; их разрывали красные лучи тусклого солнца. Аппиева дорога пересекала Понтинские болота; налево – зелень дюн, направо – голубая стена Аппенин Лациума. Воды сверкали среди зарослей тростников и асфоделей, в которых топтались быки; густая трава колыхалась под внезапными порывами ветра. Восходящее солнце бросало косые отблески на волнистую поверхность каналов; над хижинами угольщиков поднимались колонны дыма; храмы из тровертинского мрамора вырезались своими розовыми линиями на фоне холмов, на их вершинах виднелись обнаженные торсы Вольских пастухов; с недалекого моря доносились отрывистые звуки, сливавшиеся с криками возниц на дороге.
По мере приближения к Риму увеличивался наплыв путешественников. Лектики провинциалов; бастерны женщин; запряженные быками бесколесные траги, похожие на сани; бенны, гальские повозки с ивовым кузовом, иногда украшенные серебряными бляхами; телеги, запряженные парой, тройкой и четверкой лошадей; простые повозки нагруженные кладью, везли людей Востока и Запада, римских граждан и нумидийских землевладельцев, семьи фигляров, евреев, чиновников, которых привлекал приезд Антонина Элагабала. Толпы невольников, взятых в каких-то неведомых войнах, шли быстро, подгоняемые палкой надсмотрщика; собаки лаяли на темнокожих мавританцев, гнавших перед собой верблюда, который сгибался под тяжестью сидящих на нем женщин и детей.
Прошел день, и они уже ехали вдоль берегов озер Неми и Альбы, осененных тенью каштанов, выросших на земле, образовавшейся из пепла и пуццолан. Наконец, впервые серые очертания Рима обрисовались на горизонте! Дорога потянулась среди гробниц гордой архитектуры, источенных солнцем и белых на синем фоне окрестностей, среди гробниц, на которых были имена Септимия Севера, Геты, Галлена, Сенеки и Цецилии Метеллы. Вилла Коммода, скончавшегося менее чем четверть века тому назад, привлекла к себе Амона, которому захотелось обойти ее вокруг; а за ним пошла и Иефунна, тревожно следившая за каждым движением его диплойса. Но Никодему вздумалось позабавиться, и он крикнул Амону из глубины своей бастерны, откуда виднелся только клок его черной, как уголь, бороды:
– Не ходи туда, не ходи! Тень Коммода преследует египтян, которых он не любил при жизни.
Амон, одновременно болтливый, наивный и трусливый, немедленно вернулся. Иефунна тотчас же пошла опять за отцом, глаза которого на миг блеснули при взгляде на сундук, оставленный в повозке александрийца.
Вдали пенился Тибр, то скрываясь, то вновь появляясь в дрожащем сиянии. Сливаясь, синели горы, и резко выделялись дороги, фермы и виллы, мосты, группы сосен и кипарисов.
Одно и то же восклицание вырвалось из всех грудей, взволнованных близостью столицы:
– Рим!
Белое видение все росло и росло в дымчатом тумане. И это, действительно, был громадный, дивный Город!
Тогда поднялись крики. В особенности волновались иностранцы, заветной мечтой которых было увидеть Рим. Они вставали в своих повозках, приподымались в седле, взбегали на возвышения, чтобы лучше видеть Город, крыши, дома, арки, портики, колонны, цирки, горреи, нимфеи которого сверкали розовыми и желтыми отблесками. Африканские фигляры поочередно брали друг друга на плечи, и даже маленький мавританский караван со своим верблюдом не отставал от других. Слышались переливы инструментов. Каждую, вновь увиденную часть Рима приветствовали на всех языках, и все сердца бились при виде Города, который скоро поглотит эту толпу, пришедшую со всех концов мира. Атиллий и Мадех не говорили, не улыбались. Атиллию сквозь Рим виделся Эмесс. Мадех же под влиянием внезапного беспричинного и острого предчувствия положил руку на свой черный амулет, как бы боясь, что его отнимут.
В таверне у дороги, где они остановились в полдень, люди ели, сидя на скамейках; солдат вертел в руках каску, а в углу бродячий цирюльник брил путешественника, который быстро подносил руку к подбородку, наверное, порезанному бритвой. Все обернулись, чтобы лучше разглядеть Атиллия, но в особенности Мадеха; его митра, развевающаяся одежда в цветных полосах с широкими рукавами и конусообразный амулет вызвали перешептывание многих, и их губы открывали ряды гнилых зубов.
Оба грека и александриец, с которыми они расстались накануне, ели вместе за низким столом; черные бороды двух первых были против круглого лица александрийца, слушавшего их с восторгом. Угадав простака в наивном, хотя и осторожном Амоне, греки с красноречием, свойственным их нации, издеваясь над ним, осыпали его рассказами, тут же ими придуманными. И бороды их самодовольно чернели, когда они уверяли:
– В Риме есть женщины с шелковыми и золотыми волосами, растущими естественно благодаря одному божественному камню, который они глотают во время своих месячных. Их стригут, но они продолжают расти. Срезанные волосы сажают в порошок из золота и оникса. И тогда родится цветок, который и есть божественный камень. Таким образом все связано между собой. Так хочет великий Зевс! – Аристэс хитро мигнул Никодему, который в свою очередь изощрялся:
– Что ты рассказываешь! А вот я видел, – обычное дело! – как Тибр породил в полнолуние слонов, зеленых, как тисовое дерево!
Ни тот, ни другой не были в Риме.
После легкой еды Атиллий и Мадех уехали вместе с Амоном и обоими греками; Амон в двухколесном карпенте, нагруженном огромным деревянным сундуком, а двое других в бастерне, повозке в виде носилок, запряженной мулами со звонкой упряжью. Они проехали несколько белых городов с низкими домами, с виноградниками на крышах; потом несколько поместий, где обнаженные до пояса рабы со скованными цепью ногами рыли каналы или били деревья жердями, отрясая фрукты. Послышалось пение. Это шли быстрым шагом солдаты с дротиками, пиками и щитами; впереди на лошади центурион. Толпы бедных людей: корзинщиков, сапожников, кузнецов, целые семьи эфиопских плясунов и укротителей змей везли на повозках с кожаным верхом и колесами без спиц все свое имущество, своих жен и детей с татуировкой на лбу. Иногда матери шли пешком, согнувшись под тяжестью детей, которых несли на спине в мешках из грубой шерсти, и оттуда виднелись только смеющиеся лица и маленькие подвижные руки.
После Капуи начались равнины, пересеченные каналами, орошавшими земельные участки. Пастухи Кампании, едва прикрытые кожаной одеждой, пасли стада серых овец, тянулись пастбища с оградами из укропа, богатые фермы италиков со множеством слуг и животных. Изредка, с любопытством дикарей, приподымались кочевники, отдыхавшие на обочинах дороги, и пальцами указывали на путешественников.
Дорогу, мощенную плитами из лавы, бороздило множество повозок: цизии, бастерны, рэды, карпенты, эсседы, сарраки, закрытые и открытые носилки всякого рода. Чтобы укрыться от солнца, путешественники располагались под акведуками или на склонах рвов, покрытых опаленной зноем травой. Вся эта толпа приходила в шумное движение, когда из соседних лесов, оживленных храмами, появлялись жрецы Доброй Богини и плясали, точно белые и красные видения. День наполнялся звоном цистр и тамбураков, воплями священного беснования – потом эти звуки угасли, как бы растворяясь в тишине.
Ожидаемый вскоре приезд Антонина Элагабала вызывал общие разговоры, в особенности близ Рима. Люди Востока не скрывали своей радости. Их было много, они ехали из всех краев Африки и Азии, – из Мавритании, Либии, Египта, Малой Азии, Персии, Вавилонии, Мидии, с разными пожитками на всевозможных повозках. Жители Запада: кельты, старые италики, иберы, лигуры, даки, любящие только идеальных Богов, отвлеченные принципы и первозданную силу, с огорчением видели, что им противопоставляют Богов сладострастия, смешивают оба пола и воздвигают не Женщину-Производительницу, с чем бы их углубленная в себя душа еще могла бы согласиться, но обожествление Начала Жизни под видом материализированного фаллоса. Эти заблуждения были им непонятны, так как в их глазах женщина есть существо, отдающееся и таинственно чистое в акте зачатия, слишком священном и потому всегда сокровенном.
В часы временных остановок, объединявших всех путешественников, завязывались горячие споры. Оба грека, скептики и ироники, смеялись, а египтянин давал простор своему красноречию. Он открывал нежные стороны своей души; его круглое лицо расцветало при воспоминаниях о родной стране, об упорно живущих легендах, восстающих против пороков, которые можно предвидеть в учении о Жизненном Начале, об идиллической любви на берегу Нила, под взорами священного Ибиса, при звуках флейт и изогнутых тамбурахов, о любви к молодым египтянкам в легких одеждах, приходящим за водой с амфорой из красной глины.
Восставали не только против Черного Камня, Бога Элагабала, кого так горячо защищал в Брундузиуме Атиллий перед друзьями Туберо, но также и против Крейстоса, Бога христиан. Евреи, и между ними один высокий и высохший, как мумия, человек, по имени Иефуннэ, направлявшийся в Рим вместе с семьей, старался возложить на него ответственность за гибель его народа. Почему Крейстос допустил все народы к общению вместо того, чтобы призвать только их, добрых евреев? Если бы он это сделал, они бы не стали мучить его! Амон, беседовавший с Иефуннэ, качал головой, так как напротив, космополитизм Крейстоса был ему по душе.
Этот Иефуннэ, отец многих детей, и между прочим, тонкой, бледной девушки с глазами серны, окаймленными черными кругами, этот Иефуннэ заставил египтянина разговориться и узнал, зачем тот направляется в Рим. Еще цветущий в свои пятьдесят лет, Амон нажил состояние, торгуя египетской чечевицей, и его горячей мечтой было посмотреть столицу мира, а затем, удовлетворив все свои желания и вернувшись в Александрию, жениться на молодой египтянке, которая любила бы его. И так как на его круглом бритом лице отражалась мечта о молодой супруге, которой лишила его трудовая юность, проведенная в закупке чечевицы и отправке ее на барках во все концы света, то дочь еврея Иефунна бросала на Амона долгие взгляды и даже раз, вечером, взяла его за руку, свесившуюся из повозки, в то время как Иефуннэ, казалось, не замечавший этого, рассматривал арку египтянина, деревянный ящик, быть может, заключавший бесчисленное множество золотых солидов, нажитых пятидесятилетним путешественником.
Атиллий и Мадех достигли Анксура: их взорам открылась сверкающая цепь белых скал над портом; толпа носильщиков, выгружавших глиняную посуду и металлы; множество быстроходных либурн и кораблей с рострами и без ростр, весельных или парусных; иностранцы, прибывшие с юга Италии, из Сардинии или Испании, чтоб присутствовать в Риме при въезде Элагабала. Об этом все говорили, и звуки голосов, варварские звуки, долетали до Атиллия, принявшего важный вид, и до Мадеха, который смотрел на него, склонив смуглое надушенное амброй тело и овальное лицо с короткими вьющимися волосами, миндалевидными глазами и соединенными черной чертой бровями. Мысль Атиллия, прежде инертная, работала теперь под наплывом внезапного вдохновения, вызванного оживлением на Аппиевой дороге, по которой стремился народ Римской Империи. Безумный проект культа Черного Камня Элагабала, который увлек его величием своего замысла, уже рисовал перед ним очертания храмов Солнца, более высоких, чем храмы Зевса и Сераписа и стены Вавилона, и этот Черный Камень должен возвышаться непоколебимо, украшенный алмазами, изумрудами и топазами, при звуках флейт, азор, нэбэл, арф, среди плясок и пения. Ради него он, Атиллий, вступит в борьбу с Богами всех концов земли, и неустанным стремлением мужского пола к мужскому он упразднит женский пол или, вернее, двуполость человечества и поможет созданию в недрах Творения Андрогина, самодовлеющего существа, совмещающего в себе оба пола, и установит единство Жизни там, где царила двойственность.
Но, подобно нежному растению, этот проект в своей сути был чем-то глубоко интимным, поэтому тревожил обычно спокойное состояние духа Атиллия, привыкшего там, дома, пребывать в сладком оцепенении и отдаваться грезам, близким к неземным. Он выработал в себе в Эмессе философию бессознательного, которая была связана с страстной жестокостью по отношению к Мадеху; в нем он думал найти воображаемого Андрогина. Глубокий эгоизм Атиллия поддерживал в нем душевное равновесие, которое теперь рисковало быть нарушенным в начинающейся по его внушению жестокой борьбе Элагабала против других верований. Он чувствовал: в самом сердце Рима могуче разрастается упорное безумие религиозных пристрастий, и сам он, пропитанный этим ядом, будет не в силах вырваться из его плена. Во что тогда обратится нить глубоких страстных дней, протекших в тишине вместе с Мадехом, которого он сделал бесполым, почти до конца истощенным, но не ведающем о своей физической слабости.
Вечер объял дорогу, и близость ночи смущала чувства запоздалых путников. Дома Анксуара, оставшиеся позади за прямыми стенами, сливались в общую массу, как куски горной смолы; порт сверкал желтыми отблесками, в которых плясали лунные лучи. Все угасало, и в общем угасании едва различались крики погонщиков ослов, стук копыт мулов, фырканье быков, выходящих из Понтинских болот, и голоса путешественников, отыскивающих убежище в небольшом городе.
Утро коснулось неба, покрытого тяжелыми тучами; их разрывали красные лучи тусклого солнца. Аппиева дорога пересекала Понтинские болота; налево – зелень дюн, направо – голубая стена Аппенин Лациума. Воды сверкали среди зарослей тростников и асфоделей, в которых топтались быки; густая трава колыхалась под внезапными порывами ветра. Восходящее солнце бросало косые отблески на волнистую поверхность каналов; над хижинами угольщиков поднимались колонны дыма; храмы из тровертинского мрамора вырезались своими розовыми линиями на фоне холмов, на их вершинах виднелись обнаженные торсы Вольских пастухов; с недалекого моря доносились отрывистые звуки, сливавшиеся с криками возниц на дороге.
По мере приближения к Риму увеличивался наплыв путешественников. Лектики провинциалов; бастерны женщин; запряженные быками бесколесные траги, похожие на сани; бенны, гальские повозки с ивовым кузовом, иногда украшенные серебряными бляхами; телеги, запряженные парой, тройкой и четверкой лошадей; простые повозки нагруженные кладью, везли людей Востока и Запада, римских граждан и нумидийских землевладельцев, семьи фигляров, евреев, чиновников, которых привлекал приезд Антонина Элагабала. Толпы невольников, взятых в каких-то неведомых войнах, шли быстро, подгоняемые палкой надсмотрщика; собаки лаяли на темнокожих мавританцев, гнавших перед собой верблюда, который сгибался под тяжестью сидящих на нем женщин и детей.
Прошел день, и они уже ехали вдоль берегов озер Неми и Альбы, осененных тенью каштанов, выросших на земле, образовавшейся из пепла и пуццолан. Наконец, впервые серые очертания Рима обрисовались на горизонте! Дорога потянулась среди гробниц гордой архитектуры, источенных солнцем и белых на синем фоне окрестностей, среди гробниц, на которых были имена Септимия Севера, Геты, Галлена, Сенеки и Цецилии Метеллы. Вилла Коммода, скончавшегося менее чем четверть века тому назад, привлекла к себе Амона, которому захотелось обойти ее вокруг; а за ним пошла и Иефунна, тревожно следившая за каждым движением его диплойса. Но Никодему вздумалось позабавиться, и он крикнул Амону из глубины своей бастерны, откуда виднелся только клок его черной, как уголь, бороды:
– Не ходи туда, не ходи! Тень Коммода преследует египтян, которых он не любил при жизни.
Амон, одновременно болтливый, наивный и трусливый, немедленно вернулся. Иефунна тотчас же пошла опять за отцом, глаза которого на миг блеснули при взгляде на сундук, оставленный в повозке александрийца.
Вдали пенился Тибр, то скрываясь, то вновь появляясь в дрожащем сиянии. Сливаясь, синели горы, и резко выделялись дороги, фермы и виллы, мосты, группы сосен и кипарисов.
Одно и то же восклицание вырвалось из всех грудей, взволнованных близостью столицы:
– Рим!
Белое видение все росло и росло в дымчатом тумане. И это, действительно, был громадный, дивный Город!
Тогда поднялись крики. В особенности волновались иностранцы, заветной мечтой которых было увидеть Рим. Они вставали в своих повозках, приподымались в седле, взбегали на возвышения, чтобы лучше видеть Город, крыши, дома, арки, портики, колонны, цирки, горреи, нимфеи которого сверкали розовыми и желтыми отблесками. Африканские фигляры поочередно брали друг друга на плечи, и даже маленький мавританский караван со своим верблюдом не отставал от других. Слышались переливы инструментов. Каждую, вновь увиденную часть Рима приветствовали на всех языках, и все сердца бились при виде Города, который скоро поглотит эту толпу, пришедшую со всех концов мира. Атиллий и Мадех не говорили, не улыбались. Атиллию сквозь Рим виделся Эмесс. Мадех же под влиянием внезапного беспричинного и острого предчувствия положил руку на свой черный амулет, как бы боясь, что его отнимут.
IV
В предместье, на правой стороне Тибра, дома с изрытыми стенами, покрытыми желтой известью или стуком, некоторые в несколько этажей, загромождали узкие улицы, темные, как улицы восточных городов.
Сырые углы площадей, в которые изредка золотой лентой проникал солнечный луч, скользнувший с крыши, закоулки, украшенные нишами в гирляндах, где хранили неподвижные изваяния Богинь и Богов. Повсюду теснились низкие лавки с выставленными товарами; в мясных на железных жердях висели части туш и огромные бычьи сердца; в булочных рядами красовались круглые и выпуклые хлеба. Чуть дальше расположились мастерские по производству сандалий, кожаных и деревянных ботинок, по изготовлению светильников из давленой меди и лаковой глиняной посуды, блестевшей в полумраке. На окнах с деревянными решетками развевались куски материй, а на веревках, по стенам, висело множество звенящих вещей.
На пустынном участке земли, на берегу Тибра, стоял небольшой домик с отверстием в крыше, откуда клубился черный дым; а перед домом, в узком садике, весело цвели гелиотропы и розы. В глубине его было устроено подобие сарая, заваленного кусками глины, квадратными кирпичами, вазами этрусского стиля, расписанными лампами, сапогами, сушившимися на полках. В углу, у двери, зияло круглое жерло потухающей печи.
Краснолицый мужчина с волосами в мелких завитках, в разорванном шерстяном плаще, с обнаженными до плеч руками и голой грудью вертел гончарный круг. На узкой горизонтальной доске глина размягчалась и превращалась в продолговатые вазы, стройные, как распустившиеся лилии, или в круглые блюда, или овальные амфоры с остроконечным основанием. Другой человек, худой и темноволосый, сидя на скамейке из пальмовой плетенки, расписывал вазы кистью, окуная ее в горшки с краской. Он украшал их черными и красными геометрическими фигурами, изображениями Богов и изгибающихся борцов, группами колесниц, несущихся в лазоревом пространстве.
Несколько поодаль третий гончар прикреплял ручки к вазам и резал большие куски глины, которые бросал вращавшему круг.
Этот работник насвистывал какую-то грустную мелодию, сопровождая ею скрип гончарного круга и глядя только на глину, размягчавшуюся и оживавшую в его руках.
Ничто не останавливало работы гончаров, окутанных летучей солнечной пылью, а сквозь нее, на желтом фоне густых ветвистых лесов, виднелись, как в мираже, гелиотропы и розы, большие цветы и листья, склонившиеся к земле, как складки одежды. Через плетень из сухих тростников, отделявших мастерскую от дома, смотрел, опираясь на большую кривую палку, старик, едва прикрытый стянутым в талии холстяным плащом, в шляпе из рыжей шерсти на седых и очень длинных волосах, сходящихся с бородой. Он был худ и высок, с красными кругами вокруг глаз, с тонкими губами, с желтой, покрытой рубцами кожей, на которой выступали узловатые жилы. Ноги его были босы.
Он стоял, молча, и ждал.
Краснолицый гончар поднял голову.
– Магло! – воскликнул он. – Это ведь Магло, которого мы все ожидаем?
И он быстро оставил гончарный круг, который издал резкий свист. Двое других прекратили работу.
Сырые углы площадей, в которые изредка золотой лентой проникал солнечный луч, скользнувший с крыши, закоулки, украшенные нишами в гирляндах, где хранили неподвижные изваяния Богинь и Богов. Повсюду теснились низкие лавки с выставленными товарами; в мясных на железных жердях висели части туш и огромные бычьи сердца; в булочных рядами красовались круглые и выпуклые хлеба. Чуть дальше расположились мастерские по производству сандалий, кожаных и деревянных ботинок, по изготовлению светильников из давленой меди и лаковой глиняной посуды, блестевшей в полумраке. На окнах с деревянными решетками развевались куски материй, а на веревках, по стенам, висело множество звенящих вещей.
На пустынном участке земли, на берегу Тибра, стоял небольшой домик с отверстием в крыше, откуда клубился черный дым; а перед домом, в узком садике, весело цвели гелиотропы и розы. В глубине его было устроено подобие сарая, заваленного кусками глины, квадратными кирпичами, вазами этрусского стиля, расписанными лампами, сапогами, сушившимися на полках. В углу, у двери, зияло круглое жерло потухающей печи.
Краснолицый мужчина с волосами в мелких завитках, в разорванном шерстяном плаще, с обнаженными до плеч руками и голой грудью вертел гончарный круг. На узкой горизонтальной доске глина размягчалась и превращалась в продолговатые вазы, стройные, как распустившиеся лилии, или в круглые блюда, или овальные амфоры с остроконечным основанием. Другой человек, худой и темноволосый, сидя на скамейке из пальмовой плетенки, расписывал вазы кистью, окуная ее в горшки с краской. Он украшал их черными и красными геометрическими фигурами, изображениями Богов и изгибающихся борцов, группами колесниц, несущихся в лазоревом пространстве.
Несколько поодаль третий гончар прикреплял ручки к вазам и резал большие куски глины, которые бросал вращавшему круг.
Этот работник насвистывал какую-то грустную мелодию, сопровождая ею скрип гончарного круга и глядя только на глину, размягчавшуюся и оживавшую в его руках.
Ничто не останавливало работы гончаров, окутанных летучей солнечной пылью, а сквозь нее, на желтом фоне густых ветвистых лесов, виднелись, как в мираже, гелиотропы и розы, большие цветы и листья, склонившиеся к земле, как складки одежды. Через плетень из сухих тростников, отделявших мастерскую от дома, смотрел, опираясь на большую кривую палку, старик, едва прикрытый стянутым в талии холстяным плащом, в шляпе из рыжей шерсти на седых и очень длинных волосах, сходящихся с бородой. Он был худ и высок, с красными кругами вокруг глаз, с тонкими губами, с желтой, покрытой рубцами кожей, на которой выступали узловатые жилы. Ноги его были босы.
Он стоял, молча, и ждал.
Краснолицый гончар поднял голову.
– Магло! – воскликнул он. – Это ведь Магло, которого мы все ожидаем?
И он быстро оставил гончарный круг, который издал резкий свист. Двое других прекратили работу.