Они не бросают ее на обочине, в чистом поле, как сделали бы, будь Росалиа не белой девочкой, блондинкой, богатой, из уважаемого трухилистского семейства Предомо, а какой-нибудь обычной, без громкого имени и без денег, нет, они относятся к ней с полным почтением. Отвозят к дверям больницы «Марион», а там – к счастью или к несчастью для Росалии? – врачи ее спасают. Относительно дальнейшего тоже ходят разные слухи. Говорят, что несчастный полковник Предомо так и не оправился от того, что с ним сталось, когда узнал, что его обожаемую дочку Рамфис Трухильо с дружками обесчестил, играючи, между обедом и ужином, как смотрят кино, чтобы убить время. Ее мать, сраженная позором и горем, никогда больше не выходит из дому. Даже в церковь.
   – Этого ты боялся, папа? – Урания старается поймать взгляд инвалида. – Что Рамфис с дружками сделает со мной то же, что сделал с Росалией Предомо?
   «Понимает», – думает она и замолкает. Отец впился нее глазами; в глубине зрачков – молчаливая мольба: замолчи, хватит бередить раны, выкапывать прошлое. Но она и не думает слушаться его. Разве не для того приехала она в эту страну, куда клялась никогда не возвращаться?
   – Да, папа, должно быть, именно затем я и приехала, – говорит она так тихо, что сама себя еле слышит. -Заставить тебя пережить неприятные минуты. Хотя ты и спрятался за инсульт. С корнем вырвал из памяти все неприятное. И то, что касается меня, нас, – тоже забыл? А я – нет. Ни на один день не забывала. Ни на день за все эти тридцать пять лет, папа. И никогда не забуду. И не прошу. Поэтому, когда ты звонил мне в Сиенский Хэйтс-университет или в Гарвард, я, услышав твой голос, вешала трубку. «Доченька, это – ты…?», – хлоп. «Уранита, выслушай меня…» – хлоп. Поэтому не ответила тебе ни на одно письмо. Сколько ты написал их мне – сто? Двести? Все я порвала или сожгла. Они были довольно лицемерные, эти письмеца. Все вокруг да около, намеками, как бы не попали кому на глаза, как бы кто не узнал об этой истории. Знаешь, почему я не смогла тебя простить? Потому что ты по-настоящему так и не прочувствовал этого. Ты столько лет служил Хозяину, что потерял способность мучиться совестью, стал толстокожим и забыл, что такое искренность. В точности как твои коллеги. А возможно, и как вся страна. Не было ли это непременным условием, чтобы удержаться у власти и не подохнуть от омерзения? Стать таким же бездушным чудовищем, как Хозяин? Не потерять покоя и довольства, как красавиц Рамфис, и после того, как изнасиловал и оставил истекать кровью Росалию.
   Девочка, разумеется, не вернулась больше в колледж, но ее нежное личико Девы Марии продолжало жить в классных комнатах и школьных коридорах святого Доминго, в перешептываниях, разговорах и выдумках, которые породила ее беда, еще недели и месяцы, несмотря на то что sisters запретили даже произносить имя Росалии Предомо. Но в доминиканских домах, даже в самых трухилистских, это имя всплывало снова и снова как роковое предостережение, как предвестие ужаса, особенно в тех семьях, где девочки или девушки вступали в пору созревания, воспоминание о Росалии бросало в дрожь: как бы красавец Рамфис (кстати сказать, он был женат на разведенной Октавии – Тантане – Рикарт!) вдруг не обратил внимания на их девочку или девушку и неучинил бы над ней забавы, до которых так охоч избалованный наследник, выбиравший для них кого ему вздумается, потому что кто может призвать к ответу старшего сыночка Хозяина или его фаворитов?
   – Это из-за Росалии Хозяин послал Рамфиса в военную академию в Соединенные Штаты, так ведь, папа?
   В военную академию в Форт Ливенверс, Канзас-сити, и 1958 году. Чтобы подержать его пару годков подальше от Съюдад-Трухильо, где история с Росалией Предомо, говорят, вызвала раздражение даже у Его Превосходительства. Не из этических соображений, а чисто практических. Глупый мальчишка, вместо того чтобы вникать в дела, как надлежит первенцу Хозяина, прожигает жизнь в пьянках, играя в поло со сворой бездельников и паразитов, а в довершение его угораздило заездить до кровотечения девчонку из самой преданной Трухильо семьи. Наглец, невоспитанный мальчишка. В военную академию его, в Форт Ливенверс, в Канзас-сити!
   На Уранию нападает истерический смех; инвалида ее смех приводит в замешательство, он снова съеживается, как будто желая спрятаться внутри себя. Урания смеется так, что слезы выступают на глазах. Она вытирает их платком.
   – Лекарство оказалось почище болезни. Вместо наказания поездка в Форт Ливенверс обернулась для прекрасного Рамфиса наградой.
   Смешно, правда, папа? Доминиканский франт прибывает на курсы для элиты, отборных североамериканских офицеров, прибывает в нашивках генерал-лейтенанта, увешанный десятками орденов и с длинным послужным списком (поскольку военную карьеру начал семи годков от роду), с целой свитой адъютантов, музыкантов, прислуги, с яхтой, вставшей на якорь в бухте Сан-Франциско, и флотилией автомобилей. Вот, верно, диву давались тамошние капитаны, майоры, лейтенанты, инструкторы и преподаватели. Тропическая птица залетела к ним на курсы в военную академию Форта Ливенверс, в нашивках и званиях, каких не было и у Эйзенхауэра. Как с ним обращаться? Можно ли позволить ему подобные привилегии и не уронить при этом престиж академии и армии США в целом? Можно ли закрывать глаза на то, что он то и дело на неделю покидает спартанский Канзас-сити ради шумного Голливуда, где со своим дружком Порфирио Рубиросой пускается в миллионерские загулы со знаменитыми артистками, о чем с восторгом сообщает болтливая желтая пресса? Самая знаменитая лос-анжелесская журналистка Лоуэлл Парсонс раскопала, что сын Трухильо подарил «Кадиллак» последней модели актрисе Ким Новак, а норковую шубу – За-За Габор. Какая-то конгрессменка от демократов на заседании Палаты, подсчитав, что стоимость этих подарков равняется ежегодной военной помощи, которую Вашингтон безвозмездно препоставляет доминиканскому государству, задала вопрос: есть ли смысл таким образом помогать бедным странам защищаться от коммунизма на деньги американского народа?
   Назревал скандал. В Соединенных Штатах, а не в Доминиканской Республике, где не проронили ни печатного, ни устного слова о развлечениях Рамфиса. В Штагах – да, поскольку, что ни говори, общественное мнение гам существует и свободная пресса – тоже, и политика сразу же пометут, если он обнаружит слабость. Одним словом, по представлению Конгресса военную помощь похерили. Это ты помнишь, папа? А Академия аккуратно дала понять Министерству иностранных дел, а оно – еще аккуратнее – Генералиссимусу, что не имеется ни малейшей возможности его сыну получить диплом об окончании и что, поскольку оценки его чрезвычайно низки, предпочтительно было бы, чтобы он ушел добровольно, а не подвергался унизительному исключению из военной академии Форта Ливенверс.
   – Могущественному папочке не понравилась, что его бедному Рамфису сделали такую козью морду, помнишь, папа? Подумаешь, трахнул кого-то, а эти пуритане-янки уже и взъелись на него. В наказание им твой Хозяин хотел отозвать из Соединенных Штатов военную и военно-морскую миссии и вызвал посла, чтобы заявить протест. Его ближайшим советникам Паино Пичардо, тебе самому, Балагеру, Чириносу, Арале, Мануэлю Альфонсо пришлось встать на уши, чтобы убедить его, что разрыв чреват большими неприятностями. Помнишь? Историки творят, ты был одним из тех, кто не позволил, чтобы славные подвиги Рамфиса повредили отношениям с Вашингтоном. Но тебе это удалось лишь наполовину, папа. С той поры, с тех самых событий Соединенные Штаты поняли, что с этим союзником хлопот не оберешься и благоразумнее поискать кого-нибудь поприличнее. Почему мы заговорили о детишках твоего Хозяина, папа?
   Инвалид поднимает и опускает плечи, как будто хочет сказать: «Откуда я знаю, тебе лучше знать». Значит, понимает? Нет. Вернее, не всегда. Должно быть, инсульт не полностью лишил его способности понимать, а сократил эти возможности до десяти, до пяти процентов от нормы. Усеченный, обедненный мозг в замедленном темпе наверняка способен удержать и процессировать информацию, которую улавливают его органы чувств, в течение нескольких минут, может быть, секунд, прежде чем снова затуманиться. Поэтому вдруг его глаза, лицо, жесты, как это пожатие плечами, наводят на мысль, будто он понимает, что ему говоришь. Понимает, но лишь отдельные крохи, судорожно, вспышками; связного, целостного понимания нет. Не строй иллюзий, Урания. Понимает на миг и тут же забывает. Ты с ним не общаешься. Ты разговариваешь в одиночку, как всегда, все эти тридцать пять лет.
   Она не грустна и не подавлена. Наверное, из-за солнца, оно льется в окна и освещает все живительным светом, делает рельефным и показывает во всех подробностях и со всеми недостатками – где что выцвело, как одряхлело. До чего замызгана, запущена, обветшала спальня – и весь дом – некогда могущественного председателя Сената Агустина Кабраля. Так почему же ты вспомнила Рамфиса Трухильо? Ее всегда увлекали причудливые движения памяти, география ее блужданий подчиняется таинственным стимулам, неожиданным ассоциациям. Ах, да, наверное, из-за того, что прочитала в «Нью-Йорк тайме» накануне отъезда из Соединенных Штатов. В заметке сообщалось о младшем брате, об уроде и скотине Радамесе. Интересное сообщение! Славный финал. Журналист провел скрупулезное расследование. Короче говоря, несколько лет назад Радамее поселился в Панаме и жил скудно, занимался подозрительными делишками, никто не знает, какими именно, а потом вдруг пропал. Пропал он в прошлом году, и розыски, предпринятые родственниками и панамской полицией – обыск в комнатенке в Бальбоа, где он жил, показал, что все его скудные пожитки остались на месте, – не навели ни на какой след. Пока наконец один из колумбийских наркокартелей не известил в Боготе, – с выспренностью, характерной для этих южноамериканских Афин, – что «доминиканский гражданин Д. Радамес Трухильо Мартинес, проживавший в Бальбоа, в братской Республике Панама, ныл казнен в безымянном месте на просторах колумбийской сельвы после того, как была неопровержимо доказана его бесчестность при исполнении возложенных на него обязанностей». В «Нью-Йорк Тайме» пояснялось далее, что, судя по всему, потерпевший Радамес зарабатывал на жизнь, уже не один год прислуживая колумбийской мафии. Без сомнения, в довольно жалкой роли, если судить по скудости, в какой он жил: на побегушках у главарей – снимал им квартиры, привозил и увозил из отелей и аэропортов, водил по домам свиданий и, возможно, был посредником в отмывании денег. Что он попытался зажать несколько долларов, чтобы подправить свое бедственное положение.А поскольку был беден и умом, то его тут же схватили за руку. И отволокли в сельву Дарьена, где они были хозяевами и господами. Возможно, его пытали с той же жестокостью, с какой они с Рамфисом в пятьдесят девятом году пытали высадившихся в Кон-стансе, Маймоне и Эстеро Ондо, а в шестьдесят первом – тех, кто был замешан в деле 30 мая.
   – Справедливый финал, папа. – Задремавший было отец открывает глаза. – Кто роет яму, сам в нее и попадет. Вполне подходит к Радамесу, если он действительно умер таким образом. Потому что ничего не доказано. В заметке говорилось также, что некоторые утверждают, будто он был информатором Госдепартамента США, что Госдеп сделал ему пластическую операцию и охранял его за особые услуги, которые тот ему оказал, войдя в доверие к колумбийским мафиози. Слухи, домыслы. Как бы то ни было, но конец у детишек твоего Хозяина и Высокочтимой Дамы – знаменательный. Красавец Рамфис разбился вдребезги на автомобиле в Мадриде. Некоторые утверждают, что автомобильную катастрофу спланировало ЦРУ вместе с Балагером, чтобы унять первенца, который в Мадриде плел заговоры и готов был вложить миллионы, чтобы вернуть свое наследное феодальное владение. Обнищавший Радамес убит колумбийской мафией за то, что хотел заначить грязные деньги, которые отмывал для нее, а может, по-прежнему продолжает подвизаться в информаторах у Госдепа. Анхелита, Ее Величество Анхелита I, у которой я была фрейлиной на празднике, знаешь, как она живет? В Майями, осененная крылами божественного голубя. Она теперь – New Born Christian, Заново Родившаяся Христианка. Ушла в евангелическую секту, каких тысячи, те, что вгоняют в безумие, идиотизм, в тоску и в страх. Таков конец королевы и госпожи этой страны. В чистеньком дурновкусном домике, окруженная карибско-гринговской вычурностью, вся в миссионерских хлопотах. Говорят, ее можно видеть на углах Дейд-Канти, в латинских и гаитянских кварталах – распевает псалмы и призывает прохожих раскрыть сердца Господу. Что бы сказал обо всем этом досточтимый Отец Новой Родины?
   Инвалид снова поднимает плечи, пожимает плечами, моргает. Прикрывает веки и съеживается, готовясь задремать.
   По правде говоря, ты никогда не испытывала ненависти к Рамфису, Радамесу или к Анхелите, какую тебе и до сих пор внушают Трухильо и Высокочтимая Дама. Потому что в какой-то мере дети своей деградацией или насильственной смертью частично заплатили за преступления семьи. А к Рамфису ты всегда испытывала слабость. Почему, Урания? Может, из-за того, что он страдал нервными срывами, депрессиями на грани безумия и эту его психическую неуравновешенность семья старалась скрыть, а после расправ пятьдесят девятого года, которыми он руководил, Трухильо запер его в психиатрическую лечебницу в Бельгии. Во всех действиях Рамфиса, даже самых жестоких, было что-то карикатурное, натужно-патетическое. Взять, к примеру, его впечатляющие подарки голливудским актрисам, которых Порфирио Рубироса всех имел задаром (если только не заставлял их платить за себя). Или эту манеру путать планы, которые его отец старательно вынашивал ради него. И смех и грех, как он умудрился испоганить торжественную встречу, приготовленную для него Генералиссимусом, чтобы сгладить провал с военной академией в Форте Ливенверс. Хозяин провел через конгресс (не ты ли представлял проект этого закона, папа?) назначение Рамфиса начальником Генерального штаба объединенных вооруженных сил, и по прибытии его должны были провозгласить им во время военного парада на Авениде, у подножия обелиска. Все было готово в то утро, и войска уже выстроились, когда яхта «Анхелита», которую Генералиссимус послал за ним в Майями, вошла в порт по реке Осама, и сам Трухильо, сопровождаемый Хоакином Балагером, отправился и порт, к причалу, чтобы встретить своего первенца и сопроводить на парад. Как же был он потрясен и разочарован, выбит из седла, когда увидел, в какое жалкое существо, в какое слюнявое ничтожество превратился несчастный Рамфис, всю дорогу пивший без просыпу. Едва стоял на ногах и лыка не вязал. Еле ворочал непослушным языком, издавая жалобное мычание. Остекленевшие, вытаращенные глаза, одежда в блевотине. А дружки-приятели и сопровождавшие его женщины – и того хуже. Балагер написал в своих мемуарах: Трухильо побелел, дрожа от негодования, и приказал отменить военный парад и присягу Рамфиса в качестве начальника Генерального штаба объединенных вооруженных сил. Нo прежде чем уйти, налил рюмку и произнес тост, символическую пощечину придурку (беспросыпная пьянка, скорее всего, помешала тому понять его смысл): «Я пью за труд, единственное, что принесет Республике процветание».
   И снова на Уранию нападает истерический смех, и инвалид в испуге открывает глаза. – Не пугайся… – Урания снова становится серьезной. – Как представлю эту сцену, душит смех. А где ты был в этот момент? Когда Хозяин увидел пьяного в стельку сыночка в компании не менее пьяных дружков и блядей. В парадном фраке на трибуне, в ожидании нового начальника Генштаба объединенных вооруженных сил? Чем же объяснили отмену парада? Белой горячкой генерала Рамфиса?
   Она снова смеется под пристальным взглядом инвалида.
   – Хоть смейся, хоть плачь, но всерьез эту семейку принимать нельзя, – еле слышно шепчет Урания. – Должно быть, тебе иногда бывало стыдно за них. А потом, наверное, пугался и мучился, что позволил себе, пусть даже втайне, такую дерзость. Хотелось бы мне знать, что думаешь ты о трагикомическом финале детей Генералиссимуса. Или об этой гнусности – последних годах доньи Марии Мартинес, Высокочтимой Дамы, мерзкой, мстительной как она вопила-требовала, чтобы убийцам Трухильо вырвали глаза и содрали кожу! Знаешь, что она кончила свои дни, раздавленная атеросклерозом? Что эта скряга тайком от Хозяина вывезла из страны многие миллионы долларов? И что только она одна знала номера счетов в швейцарских банках, а от детей скрывала? Без сомнения, у нее были на то основания. Боялась, что они прикарманят миллиончики, а ее до конца жизни похоронят в богадельне, чтобы не действовала им на нервы. И все-таки в конце концов она – с помощью атеросклероза – посмеялась над ними. Я бы многое отдала за то, чтобы увидеть Высокочтимую Даму там, в Мадриде, раздавленную несчастьями, теряющую память. Но жадность и остатки памяти еще говорили ей, что главное – не открывать детям номера швейцарских счетов. Вот бы увидеть, как надрывались бедняги (в Мадриде, в доме у урода и скотины Радамеса, или в Майями, у Анхелиты, до того, как она ударилась в мистику), заставляли Высокочтимую Даму вспомнить, куда она засандалила денежки. Представляешь, что с ними было, папа? Перерыли, наверное, все перетряхнули, перекопали, выпотрошили в поисках тайника. Они повезли ее на Майями, потом снова отвезли в Мадрид. И все зря. Так и унесла секрет с собой в могилу! Как тебе это, папа? Рамфису все-таки удалось растратить несколько миллиончиков, которые он вывез из страны в первые месяцы после смерти отца, потому что при жизни Генералиссимус (это правда, папа?) не давал вывезти из страны ни одного сентаво, дабы его семья и соратники умирали на родине и отвечали за свои поступки. Но Анхелита и Радамес после его смерти оказались выброшенными за борт. И Высокочтимая Дама – волею атеросклероза – тоже умерла в бедности, в Панаме, где ее похоронил Калил Хачес, отвез на кладбище в такси. И отошли все фамильные миллионы швейцарским банкирам! Хоть плачь, хоть смейся до колик, но только всерьез их не принимай. Правда, папа?
   И опять она смеется, до слез. И, вытирая слезы, изо всех сил старается не поддаться депрессии, которая, она чувствует, уже наваливается тоской. Инвалид смотрит на нее, похоже, он привык, что она здесь. Но, кажется, монолога ее не слушает.
   – Ты не думай, я не истеричка, – вздыхает она. – Пока еще – нет. И в памяти, как сейчас, никогда не копаюсь, и так много не разглагольствую. Это мой первый отпуск за долгие годы. Я не люблю отпуск. Когда я была девочкой, я любила каникулы здесь. А после того, как благодаря sisters попала в университет, разлюбила. Всю жизнь прожила, работая. Во Всемирном банке никогда не брала отпуска. И в адвокатской конторе в Нью-Йорке – тоже. Так что у меня нет времени праздно рассуждать о доминиканской истории.
   И в самом деле, ты ведешь в Манхэттене изнуряющую жизнь. Она вся расписана по часам, с девяти утра, когда входишь в свой кабинет на углу Мэдисон и 74-й улицы. До того ты успеваешь побегать сорок пять минут в Центральном парке, если погода хорошая, или заняться аэробикой в Fitness Center, где у тебя абонемент. Твой рабочий день сплошь забит встречами, составлением справок, обсуждениями, консультациями, копанием в архивах, рабочими обедами в служебном помещении или в ресторане по соседству, и вторая половина дня тоже забита и продолжается до восьми часов вечера. Если время позволяет, домой она возвращается пешком. Делает салат, открывает йогурт, потом смотрит новости по телевизору и, почитав немного, ложится в постель, настолько усталая, что еще минут десять в глазах мельтешат буквы от прочитанного или образы из увиденного на экране. Раз или два в месяц – служебные поездки по Соединенным Штатам или в Латинскую Америку, Европу и Азию; а в последнее время – еще и в Африку, куда, наконец-то, некоторые инвесторы рискуют вкладывать деньги, а потому ищут юридической помощи в их конторе. Это ее специализация: легальность финансовых операций предприятия в любой точке земного шара. К этой специализации она пришла, проработав много лет в юридическом департаменте Всемирного банка. Поездки по странам еще более изнурительны, чем рабочий день в Манхэттене. Пять, десять или двенадцать часов лету – Мехико, Бангкок, Токио, Равалпинди или Хараре, – и сразу же, без передыху, за работу: справки, цифры, проекты; при этом меняются пейзаж и климат, из пекла – в холод, из влажной жары -в сухую, от английского языка – к японскому, испанскому, урду, арабскому или хинди, с помощью переводчиков, чьи языковые ошибки могут породить ошибочные решения. И потому все время, постоянно все пять чувств должны быть начеку, и напряженное внимание изматывает так, что во время неизбежных приемов она с трудом сдерживает зевоту.
   – Когда мне выпадает свободная суббота или воскресенье, я счастлива остаться дома и читать что-нибудь из доминиканской истории, – говорит она, и ей кажется, что отец согласно кивает. – Довольно типичная история, что правда, то правда. Но я, читая это, отдыхаю. Это мой способ не отрываться от корней. Несмотря на то что там я прожила вдвое дольше, чем здесь, я так и не стала американкой. И по-прежнему говорю как доминиканка, верно, папа?
   Глаза инвалида… неужели блеснули иронией? – Ну, хорошо, пусть более-менее как доминиканка, как тамошняя доминиканка. А чего еще можно ждать от человека, прожившего больше тридцати лет среди гринго, где неделями не с кем слова сказать по-испански. Ты знаешь, а я ведь была уверена, что больше тебя не увижу. Даже на похороны не приеду. Твердо решила. Тебе, конечно же, хочется узнать, почему я изменила решение. Зачем я здесь. По правде говоря, я и сама не знаю. Вдруг приехала, и все. Не долго думая. Взяла неделю отпуска, и вот я тут. Зачем-то, видно, приехала, что-то, видно, искала. Может быть, тебя. Узнать – как ты. Я знала, что плохо, что после инсульта с тобой уже нельзя поговорить. Хочешь знать, что я чувствую? Что я почувствовала, возвратившись в дом моего детства? Увидев, во что ты превратился?
   Отец опять как будто сосредотачивается. Ждет с интересом, что она скажет. Что ты чувствуешь, Урания? Горечь? Грусть? Печаль? Или вернулись старые гнев и обида? «Хуже всего, что, по-моему, я ничего не чувствую», – думает она.
   У входной двери звонят. Звонок звенит-заливается в жаркой утренней тишине.

VIII

   Волосы, которых не хватало у него на голове, лезли из ушей черными зарослями, агрессивно кудрявились, словно в насмешку над лысиной Конституционного Пьяницы. Это ведь он дал ему такое прозвище, прежде чем окрестил -для внутреннего употребления, среди ближайших подданных – Ходячей Помойкой? Благодетель не помнил. Возможно, и он. Ему удавались прозвища, еще с молодых лет. Часто жестокая кличка, которой он припечатывал свою жертву, становилась плотью человека и в конце концов заменяла ему имя. Так случилось с сенатором Энри Чириносом, которого в Доминиканской Республике никто, кроме газет, и не называл иначе как по этой убойной кличке: Конституционный Пьяница. У него была привычка к тому же гладить гнездившиеся в ушах сальные пряди. И хотя Генералиссимус с его маниакальным пристрастием к чистоте запретил ему заниматься подобными вещами в его присутствии, сейчас он проделывал именно это, а в довершение еще и пощипывал волосы, торчавшие из носу. Он нервничал, очень нервничал. И Генералиссимус знал, почему: он пришел с докладом 6 плохом состоянии экономических дел. Но виноват в скверном положении дел был не Чиринос, а санкции Организации американских государств, они душили страну.
   – Если ты сей же момент не прекратишь ковыряться в носу и в ушах, я позову адъютантов, и они тебе всыплют, – сказал он, приходя в дурное настроение. – Я запретил тебе здесь это свинство. Ты что – пьян?
   Конституционный Пьяница колыхнулся в кресле перед письменным столом Благодетеля. И убрал руки от лица.
   – Ни капли в рот не брал, – оправдался он смущенно. – Вы знаете, Хозяин, я днем не пью. Исключительно вечером и ночью.
   Он был в костюме, который Генералиссимусу напомнил дурного вкуса помпезный памятник: зеленовато-свинцового цвета с металлическим отливом; что бы на нем ни было надето, всегда казалось, что его жирное тело втиснули в одежду только с помощью обувного рожка. Поверх белой рубашки болтался ядовито-синий галстук в желтую крапинку, на котором строгий глаз Благодетеля углядел сальные пятна. С досадой подумал, что эти пятна Чиринос посадил во время еды, потому что еду сенатор отправлял в рот огромными кусками и уплетал с жадностью, как будто боялся, что соседи отнимут, и при этом жевал с полуоткрытым ртом, орошая стол слюной и крошками.