Страница:
– Он – наш враг, как вам известно, – продолжал Аббес Гарсиа. – Когда ОАГ одобрила санкции, янки оставили его здесь, чтобы он продолжал плести интриги против Хозяина. И вот уже год, как нити всех заговоров проходят через офис Диборна. Однако, несмотря на это, вы, председатель Сената, недавно были на коктейле у него дома. Помните?
Агустин Кабраль изумлялся все больше. Неужели за это? За то, что сходил на коктейль в дом к временному поверенному в делах, которого Соединенные Штаты, закрыв посольство, оставили в стране представлять свои интересы?
– Хозяин приказал нам, министру Паино Пичардо и мне, пойти на этот коктейль, – пояснил он. – Чтобы прозондировать планы правительства. И за то, что выполнил этот приказ, я попал в немилость? О той встрече я дал письменный отчет.
Полковник Аббес Гарсиа передернул вислыми плечами, как кукла-марионетка.
– Если на то был приказ Хозяина, то мои слова забудьте, – насмешливо допустил полковник.
Похоже, полковник начинал проявлять некоторое нетерпение, но Кабраль не спешил прощаться. Теплилась нелепая надежда, что разговор даст результат.
– Мы с вами, полковник, никогда не были друзьями, _ сказал он, изо всех сил стараясь быть естественным.
– Мне нельзя иметь друзей, – ответил Аббес Гарсиа. – Повредило бы работе. И мои друзья, и мои враги – плоть от плоти режима.
– Позвольте мне, пожалуйста, закончить мою мысль, – продолжал Агустин Кабраль. – Но я всегда уважал и признавал исключительные заслуги, которые вы оказываете стране. Если у нас были какие-то разногласия…
Кабраль решил, что полковник поднял руку, желая его остановить, но оказалось, что он желал закурить сигарету. Жадно затянулся, медленно – через рот и нос – выпустил дым.
– Разумеется, у нас были разногласия, – признал он. – Вы были одним из тех, кто горячо оспаривал мой тезис о том, что ввиду предательства американцев следует идти на сближение с русскими и странами Восточной Европы. Вы вместе с Балагером и Мануэлем Альфонсо пытались убедить Хозяина, что примирение с американцами возможно. И по-прежнему верите в эту чушь?
А может, причина в этом? И кинжал ему вонзил Аббес Гарсиа? А Хозяин поверил этой глупости? Его удалили, чтобы приблизить режим Трухильо к коммунистическому лагерю? Бессмысленно унижаться дальше перед этим специалистом в пытках и убийствах, который на безрыбье осмеливается считать себя стратегом в политике.
– Я по-прежнему думаю, полковник, что у нас нет выбора, – твердо сказал он. – То, что предлагаете вы, простите за прямоту, – химера. Ни Советский Союз, ни его сателлиты никогда не станут сближаться с Доминиканской Республикой, оплотом антикоммунизма на континенте. И Соединенные Штаты этого не допустят. Вы хотите получить еще восемь лет американской оккупации? Мы должны найти взаимопонимание с Вашингтоном, или режиму придет конец.
Полковник уронил пепел с сигареты на пол. Он затягивался жадно и часто, будто боялся, что у него отнимут сигарету, и все время отирал лоб полыхавшим, точно пламя, платком.
– У вашего друга Генри Диборна на этот счет другое мнение, к сожалению. – Он снова передернул плечами, как дешевый комик. – И он продолжает финансировать переворот против Хозяина. Как бы то ни было, наша дискуссия не имеет смысла. Надеюсь, ситуация с вами прояснится, и я смогу снять наблюдение. Благодарю за визит, сенатор.
Он не подал ему руки. Ограничился коротким кивком щекастой головы, наполовину растворившейся в клубах дыма на фоне фотографии Хозяина в полной парадной форме. И сенатору пришла на память цитата из Ортеги-и-Гассета, которую он выписал себе в записную книжку и всегда носил в кармане.
Попугайчик Самсон, казалось, тоже окаменел от слов Урании: замолчал, застыл, как тетушка Аделина, которая перестала обмахиваться веером и раскрыла рот. Лусиндита и Манолита смотрели на нее, совершенно сбитые с толку. Марианита только хлопала глазищами. Урании пришла в голову дурацкая мысль, что луна, глядящая в окно, подтверждает ее слова.
– Я не понимаю, как ты можешь говорить такое о своем отце, – произносит наконец тетушка Адедина. – За всю мою долгую жизнь я не видела никого, кто приносил бы большие жертвы ради своей дочери, чем мой несчастный брат. Ты это серьезно сказала насчет «плохого отца»? Ты была его божеством. И его мученичеством. Он боялся причинить тебе страдания, поэтому после смерти твоей матери больше не женился, хотя овдовел совсем молодым. А благодаря кому ты имела счастье учиться в Соединенных Штатах? Разве он не потратил на это все, что у него было? И такого человека ты называешь плохим отцом?
Тебе не следует отвечать, Урания. Разве эта несчастная скрюченная старуха, проводящая последние годы, месяцы или недели свей жизни в инвалидном кресле, виновата в том, что случилось так давно и уже поросло быльем? Не возражай ей. Согласись с ней, сделай вид, что согласна. Спокойно, без напора она говорит:
– Жертвы эти он приносил не из любви ко мне, тетя. Он подкупал меня. Хотел очистить свою совесть. И знал, что это не поможет, знал: что бы он ни делал, он все равно проживет остаток своих дней, чувствуя себя подлецом и дурным человеком, каким он и был.
Когда он выходил из здания службы безопасности, на углу проспекта Мексики и Тридцатого Марта, ему показалось, что охранники у дверей смотрели на него с жалостью, а один из них пялился на него и с намеком поглаживал притороченный за спиной ручной пулемет «Сан-Кристобаль». Цитата из Ортеги-и-Гассета – с ним, в кармане? Такая провидческая, так кстати. Он отпустил узел галстука и снял пиджак. Мимо шли такси, но он не остановил машины. Пойти домой? И чувствовать себя там, как в клетке, бродить по дому, из спальни – вниз, в кабинет, потом опять наверх, в спальню, а из спальни – в гостиную, и ломать, ломать голову, в тысячный раз задавая себе вопрос: в чем дело? Почему он – как заяц, загнанный невидимыми охотниками? У него отобрали кабинет в Конгрессе и казенный автомобиль, отобрали пропуск и Кантри-клуб, где он мог бы укрыться в тишине, выпить прохладительного и глядеть из бара на ухоженный сад, на то, как вдалеке играют в гольф. Или отправиться к кому-нибудь из друзей, а у него остались друзья, хотя бы один? Все, кому он звонил по телефону, как он заметил, были напуганы, говорили уклончиво и отчужденно: он причинял им вред тем, что желал их видеть. Он брел без цели, наугад, зажав под мышкой сложенный вдвое пиджак. Неужели причина – коктейль в доме у Генри Диборна? Невероятно. На заседании Совета министров Хозяин решил, что они с Паино Пичардо должны пойти на коктейль, чтобы «прозондировать почву». Как можно наказывать за то, что повиновался? А не шепнул ли Паино Трухильо, что, мол, он на том коктейле был чересчур сердечен с гринго? Нет, нет и нет. Не может быть, чтобы за такую чепуху, за такую мелочь Хозяин растоптал человека, который служил ему верой и правдой и, как никто, бескорыстно.
Он шел, словно сбился с пути: пройдя несколько кварталов, менял направление. И потел от жары. Первый раз за много лет он ходил пешком по улицам Сьюдад-Трухильо. По городу, который рос и преображался у него на глазах: из маленького, захудалого, полуразрушенного циклоном «Сан-Сенон» в 1930 году селения – в современный, красивый и процветающий город с мощеными улицами, электрическим освещением, широкими проспектами, по которым бежали автомобили последних моделей.
Когда он посмотрел на часы, было уже четверть шестого. Два часа он ходил по городу и умирал от жажды. Он находился на Касимиро де-Мойа, между улицами Пастера и Сервантеса, в нескольких метрах от бара «Эль-Ту-рей». Он вошел в бар и сел за первый же столик. Попросил бутылку пива «Президент», похолоднее. Кондиционера не было, но в затененном баре работали вентиляторы и было хорошо. От долгой ходьбы он успокоился. Что с ним будет? А с Уранитой? Что будет с девочкой, если его посадят в тюрьму или в порыве гнева Хозяин прикажет его убить? Способна ли Аделина воспитать ее, стать ей матерью? Способна, его сестра хорошая и великодушная женщина. Уранита станет ей еще одной дочерью, как Лусиндита и Манолита.
Он смаковал пиво и листал записную книжку, ища ту цитату из Ортеги-и-Гассета. Холодная жидкость растекалась внутри, действовала благотворно. Главное – не терять надежды. Кошмар еще может развеяться. Разве такого не бывало? Он послал Хозяину три письма. Откровенные и отчаянные, излил в них душу. Просил прощения за ошибку, которую мог совершить, клялся, что готов сделать все, что угодно, лишь бы загладить, искупить вину, если необдуманно или неосознанно совершил какой-то промах. Напоминал, как долго и беззаветно служил, что был кристально честен, и доказательство тому: теперь, когда его счета в Резервном банке заморожены – около двухсот тысяч песо, скопленные за всю жизнь, – он фактически выброшен на улицу, для жизни у него остался лишь крошечный домик в Гаскуэ. (Он скрыл только двадцать пять тысяч долларов, которые держал на черный день в нью-йоркском «Кэмикл бэнк».) Трухильо великодушен, ну конечно же. Он мог быть жестоким, когда того требовали интересы страны. Но был и великодушен, и щедр, как этот Петроний из «Quo vadis?», которого Хозяин постоянно цитировал. В любой момент его могут позвать в Национальный дворец или в резиденцию «Ра-домес». И наверняка произойдет вполне театральное объяснение, которые Хозяин обожает. Все выяснится. Он бы сказал, что для него Трухильо всегда был не только Хозяином, государственным деятелем, основателем Республики, но и образцом человека, отцом. Этот кошмар когда-нибудь кончится. И вернется прежняя жизнь, как по мановению волшебной палочки. Цитата из Ортеги-и-Гассета наконец нашлась, в конце странички, выписанная его аккуратным почерком: «Ничто из того, чем человек был, стал или станет, не было, не стало и не останется таким навечно, но лишь стало таким в один прекрасный день, а в другой прекрасный день – перестанет им быть». Он сам – живой пример непрочности земного бытия, которую провозглашал этот философский постулат. Плакат на стене бара оповещал, что с семи вечера у рояля – маэстро Энрикильо Санчес. Два столика были заняты парочками, они шептались и нежно переглядывались. «Обвинить в предательстве меня». Его, который ради Трухильо отказался от всех удовольствий и развлечений, от денег, от любви, от женщин. На соседнем стуле кто-то оставил «Насьон». Он взял газету, лишь бы занять руки, стал листать. На третьей странице в заметке сообщалось, что выдающийся, славный посол дон Мануэль Альфонсо возвратился из заграничного путешествия, которое он совершал с целью поправить здоровье. Мануэль Альфонсо! Не было другого человека, который был бы так вхож к Хозяину; он его отличил и поверял ему свои самые интимные дела: от гардероба и парфюмерии до любовных приключений. Мануэль был другом и ему, был ему многим обязан. И мог стать тем человеком, в котором он, Кабраль, сейчас более всего нуждался.
Кабраль расплатился и вышел. Машины наблюдения не было. Он ушел от них, сам того не заметив, или «наружку» сняли? Грудь распирало чувство благодарности, ожила и всколыхнулась надежда.
XIV
Агустин Кабраль изумлялся все больше. Неужели за это? За то, что сходил на коктейль в дом к временному поверенному в делах, которого Соединенные Штаты, закрыв посольство, оставили в стране представлять свои интересы?
– Хозяин приказал нам, министру Паино Пичардо и мне, пойти на этот коктейль, – пояснил он. – Чтобы прозондировать планы правительства. И за то, что выполнил этот приказ, я попал в немилость? О той встрече я дал письменный отчет.
Полковник Аббес Гарсиа передернул вислыми плечами, как кукла-марионетка.
– Если на то был приказ Хозяина, то мои слова забудьте, – насмешливо допустил полковник.
Похоже, полковник начинал проявлять некоторое нетерпение, но Кабраль не спешил прощаться. Теплилась нелепая надежда, что разговор даст результат.
– Мы с вами, полковник, никогда не были друзьями, _ сказал он, изо всех сил стараясь быть естественным.
– Мне нельзя иметь друзей, – ответил Аббес Гарсиа. – Повредило бы работе. И мои друзья, и мои враги – плоть от плоти режима.
– Позвольте мне, пожалуйста, закончить мою мысль, – продолжал Агустин Кабраль. – Но я всегда уважал и признавал исключительные заслуги, которые вы оказываете стране. Если у нас были какие-то разногласия…
Кабраль решил, что полковник поднял руку, желая его остановить, но оказалось, что он желал закурить сигарету. Жадно затянулся, медленно – через рот и нос – выпустил дым.
– Разумеется, у нас были разногласия, – признал он. – Вы были одним из тех, кто горячо оспаривал мой тезис о том, что ввиду предательства американцев следует идти на сближение с русскими и странами Восточной Европы. Вы вместе с Балагером и Мануэлем Альфонсо пытались убедить Хозяина, что примирение с американцами возможно. И по-прежнему верите в эту чушь?
А может, причина в этом? И кинжал ему вонзил Аббес Гарсиа? А Хозяин поверил этой глупости? Его удалили, чтобы приблизить режим Трухильо к коммунистическому лагерю? Бессмысленно унижаться дальше перед этим специалистом в пытках и убийствах, который на безрыбье осмеливается считать себя стратегом в политике.
– Я по-прежнему думаю, полковник, что у нас нет выбора, – твердо сказал он. – То, что предлагаете вы, простите за прямоту, – химера. Ни Советский Союз, ни его сателлиты никогда не станут сближаться с Доминиканской Республикой, оплотом антикоммунизма на континенте. И Соединенные Штаты этого не допустят. Вы хотите получить еще восемь лет американской оккупации? Мы должны найти взаимопонимание с Вашингтоном, или режиму придет конец.
Полковник уронил пепел с сигареты на пол. Он затягивался жадно и часто, будто боялся, что у него отнимут сигарету, и все время отирал лоб полыхавшим, точно пламя, платком.
– У вашего друга Генри Диборна на этот счет другое мнение, к сожалению. – Он снова передернул плечами, как дешевый комик. – И он продолжает финансировать переворот против Хозяина. Как бы то ни было, наша дискуссия не имеет смысла. Надеюсь, ситуация с вами прояснится, и я смогу снять наблюдение. Благодарю за визит, сенатор.
Он не подал ему руки. Ограничился коротким кивком щекастой головы, наполовину растворившейся в клубах дыма на фоне фотографии Хозяина в полной парадной форме. И сенатору пришла на память цитата из Ортеги-и-Гассета, которую он выписал себе в записную книжку и всегда носил в кармане.
Попугайчик Самсон, казалось, тоже окаменел от слов Урании: замолчал, застыл, как тетушка Аделина, которая перестала обмахиваться веером и раскрыла рот. Лусиндита и Манолита смотрели на нее, совершенно сбитые с толку. Марианита только хлопала глазищами. Урании пришла в голову дурацкая мысль, что луна, глядящая в окно, подтверждает ее слова.
– Я не понимаю, как ты можешь говорить такое о своем отце, – произносит наконец тетушка Адедина. – За всю мою долгую жизнь я не видела никого, кто приносил бы большие жертвы ради своей дочери, чем мой несчастный брат. Ты это серьезно сказала насчет «плохого отца»? Ты была его божеством. И его мученичеством. Он боялся причинить тебе страдания, поэтому после смерти твоей матери больше не женился, хотя овдовел совсем молодым. А благодаря кому ты имела счастье учиться в Соединенных Штатах? Разве он не потратил на это все, что у него было? И такого человека ты называешь плохим отцом?
Тебе не следует отвечать, Урания. Разве эта несчастная скрюченная старуха, проводящая последние годы, месяцы или недели свей жизни в инвалидном кресле, виновата в том, что случилось так давно и уже поросло быльем? Не возражай ей. Согласись с ней, сделай вид, что согласна. Спокойно, без напора она говорит:
– Жертвы эти он приносил не из любви ко мне, тетя. Он подкупал меня. Хотел очистить свою совесть. И знал, что это не поможет, знал: что бы он ни делал, он все равно проживет остаток своих дней, чувствуя себя подлецом и дурным человеком, каким он и был.
Когда он выходил из здания службы безопасности, на углу проспекта Мексики и Тридцатого Марта, ему показалось, что охранники у дверей смотрели на него с жалостью, а один из них пялился на него и с намеком поглаживал притороченный за спиной ручной пулемет «Сан-Кристобаль». Цитата из Ортеги-и-Гассета – с ним, в кармане? Такая провидческая, так кстати. Он отпустил узел галстука и снял пиджак. Мимо шли такси, но он не остановил машины. Пойти домой? И чувствовать себя там, как в клетке, бродить по дому, из спальни – вниз, в кабинет, потом опять наверх, в спальню, а из спальни – в гостиную, и ломать, ломать голову, в тысячный раз задавая себе вопрос: в чем дело? Почему он – как заяц, загнанный невидимыми охотниками? У него отобрали кабинет в Конгрессе и казенный автомобиль, отобрали пропуск и Кантри-клуб, где он мог бы укрыться в тишине, выпить прохладительного и глядеть из бара на ухоженный сад, на то, как вдалеке играют в гольф. Или отправиться к кому-нибудь из друзей, а у него остались друзья, хотя бы один? Все, кому он звонил по телефону, как он заметил, были напуганы, говорили уклончиво и отчужденно: он причинял им вред тем, что желал их видеть. Он брел без цели, наугад, зажав под мышкой сложенный вдвое пиджак. Неужели причина – коктейль в доме у Генри Диборна? Невероятно. На заседании Совета министров Хозяин решил, что они с Паино Пичардо должны пойти на коктейль, чтобы «прозондировать почву». Как можно наказывать за то, что повиновался? А не шепнул ли Паино Трухильо, что, мол, он на том коктейле был чересчур сердечен с гринго? Нет, нет и нет. Не может быть, чтобы за такую чепуху, за такую мелочь Хозяин растоптал человека, который служил ему верой и правдой и, как никто, бескорыстно.
Он шел, словно сбился с пути: пройдя несколько кварталов, менял направление. И потел от жары. Первый раз за много лет он ходил пешком по улицам Сьюдад-Трухильо. По городу, который рос и преображался у него на глазах: из маленького, захудалого, полуразрушенного циклоном «Сан-Сенон» в 1930 году селения – в современный, красивый и процветающий город с мощеными улицами, электрическим освещением, широкими проспектами, по которым бежали автомобили последних моделей.
Когда он посмотрел на часы, было уже четверть шестого. Два часа он ходил по городу и умирал от жажды. Он находился на Касимиро де-Мойа, между улицами Пастера и Сервантеса, в нескольких метрах от бара «Эль-Ту-рей». Он вошел в бар и сел за первый же столик. Попросил бутылку пива «Президент», похолоднее. Кондиционера не было, но в затененном баре работали вентиляторы и было хорошо. От долгой ходьбы он успокоился. Что с ним будет? А с Уранитой? Что будет с девочкой, если его посадят в тюрьму или в порыве гнева Хозяин прикажет его убить? Способна ли Аделина воспитать ее, стать ей матерью? Способна, его сестра хорошая и великодушная женщина. Уранита станет ей еще одной дочерью, как Лусиндита и Манолита.
Он смаковал пиво и листал записную книжку, ища ту цитату из Ортеги-и-Гассета. Холодная жидкость растекалась внутри, действовала благотворно. Главное – не терять надежды. Кошмар еще может развеяться. Разве такого не бывало? Он послал Хозяину три письма. Откровенные и отчаянные, излил в них душу. Просил прощения за ошибку, которую мог совершить, клялся, что готов сделать все, что угодно, лишь бы загладить, искупить вину, если необдуманно или неосознанно совершил какой-то промах. Напоминал, как долго и беззаветно служил, что был кристально честен, и доказательство тому: теперь, когда его счета в Резервном банке заморожены – около двухсот тысяч песо, скопленные за всю жизнь, – он фактически выброшен на улицу, для жизни у него остался лишь крошечный домик в Гаскуэ. (Он скрыл только двадцать пять тысяч долларов, которые держал на черный день в нью-йоркском «Кэмикл бэнк».) Трухильо великодушен, ну конечно же. Он мог быть жестоким, когда того требовали интересы страны. Но был и великодушен, и щедр, как этот Петроний из «Quo vadis?», которого Хозяин постоянно цитировал. В любой момент его могут позвать в Национальный дворец или в резиденцию «Ра-домес». И наверняка произойдет вполне театральное объяснение, которые Хозяин обожает. Все выяснится. Он бы сказал, что для него Трухильо всегда был не только Хозяином, государственным деятелем, основателем Республики, но и образцом человека, отцом. Этот кошмар когда-нибудь кончится. И вернется прежняя жизнь, как по мановению волшебной палочки. Цитата из Ортеги-и-Гассета наконец нашлась, в конце странички, выписанная его аккуратным почерком: «Ничто из того, чем человек был, стал или станет, не было, не стало и не останется таким навечно, но лишь стало таким в один прекрасный день, а в другой прекрасный день – перестанет им быть». Он сам – живой пример непрочности земного бытия, которую провозглашал этот философский постулат. Плакат на стене бара оповещал, что с семи вечера у рояля – маэстро Энрикильо Санчес. Два столика были заняты парочками, они шептались и нежно переглядывались. «Обвинить в предательстве меня». Его, который ради Трухильо отказался от всех удовольствий и развлечений, от денег, от любви, от женщин. На соседнем стуле кто-то оставил «Насьон». Он взял газету, лишь бы занять руки, стал листать. На третьей странице в заметке сообщалось, что выдающийся, славный посол дон Мануэль Альфонсо возвратился из заграничного путешествия, которое он совершал с целью поправить здоровье. Мануэль Альфонсо! Не было другого человека, который был бы так вхож к Хозяину; он его отличил и поверял ему свои самые интимные дела: от гардероба и парфюмерии до любовных приключений. Мануэль был другом и ему, был ему многим обязан. И мог стать тем человеком, в котором он, Кабраль, сейчас более всего нуждался.
Кабраль расплатился и вышел. Машины наблюдения не было. Он ушел от них, сам того не заметив, или «наружку» сняли? Грудь распирало чувство благодарности, ожила и всколыхнулась надежда.
XIV
Благодетель вошел в кабинет доктора Балагера в пять, как он всегда входил по понедельникам и пятницам с тех пор, как девять месяцев назад, 3 августа 1960 года, пытаясь избежать санкций Организации американских государств, заставил уйти с поста президента Республики своего брата Эктора Трухильо, Негра, а на его место посадил обходительного и прилежного поэта, который сейчас поднялся и шел ему навстречу с приветствием:
– Добрый вечер, Ваше Превосходительство.
После обеда в честь супругов Гиттлеман Генералиссимус отдохнул полчаса, переоделся – теперь на нем был белый костюм тончайшего льняного полотна – и пять минут назад закончил просматривать текущие дела со своими четырьмя секретарями. По лицу было видно, что он раздражен, раздражения не скрывал и сразу взял быка за рога:
– Вы дали разрешение недели две назад выехать за границу дочери Агустина Кабраля?
Близорукие глазки маленького доктора Балагера за толстыми стеклами очков заморгали.
– Действительно, Ваше Превосходительство. Ураните Кабраль. Монахини-доминикане дали ей стипендию в своем университете в штате Мичиган. Девочка должна была выехать как можно скорее, чтобы успеть к испытаниям. Мне это рассказала директриса, и архиепископ Питтини замолвил за нее слово. Я подумал, что этот маленький жест мог послужить мостиком в отношениях с иерархами Церкви. Я изложил вам все это в докладной записке, Ваше Превосходительство.
Человечек говорил в своей обычной манере, доброжелательно, мягко, с подобием улыбки на круглом лице, выговаривая слова отчетливо, как актер радиотеатра или преподаватель фонетики. Трухильо всматривался в него, пытаясь в выражении его лица, в рисунке рта, в маленьких убегающих глазках откопать, выудить какой-нибудь знак, примету. И, несмотря на свою безмерную подозрительность, не углядел ничего; еще бы, карманный президент слишком искушенный политик, чтобы мимика или жесты могли его подвести.
– Когда вы направили мне докладную записку?
– Около двух недель назад, Ваше Превосходительство. После ходатайства архиепископа Питтини. Я в ней писал, что, поскольку девочке нужно выехать срочно, я бы выдал разрешение, если у вас нет на то возражений. И, поскольку не получил от вас ответа, выдал. Виза Соединенных Штатов у нее уже была.
Благодетель сел напротив письменного стола Балагера и указал тому тоже сесть. В этом кабинете, на втором этаже Национального дворца, он чувствовал себя хорошо: просторно, много воздуха, скромно, без излишеств, полки полны книг, стены и полы сверкают, на письменном столе – всегда порядок. Карманного президента нельзя было назвать элегантным мужчиной (как можно быть элегантным при настолько кургузом тельце, что он кажется не просто маленьким, но почти карликом?), однако одевался он так же правильно, как говорил, соблюдал протокол и в работе был неутомим, рабочий день у него был неограниченным, и праздников для него не существовало. Он заметил, что президент встревожен, понял, что, дав разрешение дочке Мозговитого, возможно, совершил серьезную ошибку.
– Я увидел эту докладную всего полчаса назад, – сказал он строго. – Возможно, она где-то заблудилась. Но мне это кажется странным. У меня бумаги всегда в порядке. Ни один из секретарей до сих пор ее не видел. Выходит, что какой-то друг Мозговитого, боясь, что я не дам разрешения, бумагу эту придержал.
Доктор Балагер изобразил крайнее смущение. Наклонился вперед, приоткрыл роток, который изливал деликатные трели и арпеджио, когда декламировал стихи, а при произнесении политических речей изрыгал высокопарные, а порою и гневные пассажи.
– Я тщательнейшим образом расследую это дело и узнаю, кто отнес докладную записку вам в кабинет и кому вручил. Я поспешил, нет сомнений. Мне следовало поговорить с вами лично. Умоляю, простите мне этот промах. – Маленькие пухлые ручки с короткими ногтями распахивались и сжимались в горьком раскаянии. – По правде говоря, я подумал, что дело это не существенно. На Совете министров вы нам указывали, что ситуация с Мозговитым не распространяется на его семью.
Он остановил его движением головы.
– Существенно то, что кто-то прятал от меня эту докладную две недели, – сказал он холодно. – В секретариат затесался предатель или болван. Надеюсь, что предатель, болваны гораздо вреднее.
Он вздохнул немного устало и вспомнил доктора Энрике Литгоу Сеару: он на самом деле хотел его убить или просто перегнул палку? В оба окна кабинета видно было море; пузатые белые тучи закрыли солнце, и пепельный предвечерний свет беспокойно переливался на бурной поверхности. Огромные волны ударялись о хрупкий берег. Хотя он родился в Сан-Кристобале, вдали от моря, вид пенистых волн и водная поверхность, уходящая за горизонт, были его любимым зрелищем.
– Монахини дали ей стипендию, потому что знают, что Кабраль в немилости, – проворчал он недовольно. – Потому что считают: теперь он станет служить врагу.
– Уверяю вас, это не так, Ваше Превосходительство
Генералиссимус видел, что доктор Балагер тщательно подбирает слова. – У матери Марии, sister Мэри и директрисы колледжа святого Доминго мнение об Агустине неважное. Судя по всему, он не ладил с девочкой, и ей дома жилось очень плохо. Они хотели помочь ей, а не ему. Уверяли меня, что девочка необычайно способна к учению. Я поспешил подписать разрешение, очень сожалею. Но сделал это более всего из желания сгладить отношения с Церковью. Ваше Превосходительство, вы знаете мое мнение.
Он снова остановил его едва уловимым жестом. А может, Мозговитый уже предал? Выброшенного из жизни, всеми забытого, без работы и без средств к существованию, теряющегося в неопределенности, не толкнул ли он его в стан врага? Бог даст, нет; он работал с ним столько лет, неплохо послужил в прошлом, глядишь, еще и послужит.
– Вы видели Мозговитого?
– Нет, Ваше Превосходительство. Я следовал вашим указаниям не принимать его и не говорить с ним по телефону. Он написал мне пару писем, которые вы знаете. От Анибала, его свояка, того, что служит в «Табакалере», я знаю, что он очень переживает. Он мне сказал, что тот буквально на грани самоубийства.
Не легкомысленно ли было подвергать такого полезного служащего Кабраля этому испытанию, да еще в столь трудные для режима времена? Может быть.
– Хватит терять время на Агустина Кабраля, – сказал он. – Церковь, Соединенные Штаты. Начнем отсюда. Что будет дальше с епископом Рейлли? До каких пор он будет торчать у монахинь, строить из себя мученика?
– Я долго разговаривал на эту тему с архиепископом и с нунцием. Я настаивал, что монсеньор Рейлли должен покинуть монастырь святого Доминго, что его пребывание там дольше терпеть нельзя. Мне кажется, я их убедил. Они просят для епископа гарантий неприкосновенности, просят прекратить кампанию в «Насьон», «Карибе» и на радио, в «Доминиканском голосе». Они хотят, чтобы он вернулся в свою епархию, в Сан-Хуан де-ла-Магуана.
– А не хотят они, чтобы вы уступили ему кресло президента Республики? – спросил Благодетель. От одного лишь имени Рейлли или Паналя у него кровь закипала в жилах. А если все-таки начальник СВОРы прав? Не резануть ли этот вонючий нарыв раз и навсегда? – Аббес Гарсиа настоятельно советует запихнуть Рейлли и Паналя и самолет и отправить туда, откуда они прибыли. Выдворить из страны как нежелательный элемент. Именно так поступил Фидель Кастро с испанскими священниками и монахами.
Президент не произнес ни слова, не дрогнул мускулом. Застыл в ожидании.
– Или позволить народу наказать эту парочку предателей, – продолжал он, помолчав. – Народ жаждет этого. Я видел собственным глазами во время последних поездок по стране. В Сан-Хуан де-ла-Магуане, в Ла-Веге люди еле сдерживаются.
Доктор Балагер допускал, что народ, будь на то его воля, линчевал бы церковников. Он зол на этих кардиналов за их черную неблагодарность по отношению к тому, кто сделал для Католической Церкви больше, чем все правительства Республики, начиная с 1844 года. Но Генералиссимус достаточно мудр и реалистичен, чтобы следовать незрелым и лишенным политического чутья советам начальника СВОРы, которые, если их осуществить, будут иметь роковые последствия для нации. Он говорил неспешным, спокойным тоном, который вкупе с предельно ясным стилем изложения убаюкивал.
– Среди людей режима вы ненавидите Аббеса Гарсию больше всех, – перебил он его. – Почему?
Ответ у доктора Балагера был наготове.
– Полковник – специалист в вопросах безопасности и служит государству исправно, – ответил он. – Но его политические суждения, как правило, внушают страх. При всем уважении и восхищении, которое я испытываю к Вашему Превосходительству, я позволю себе советовать вам отбросить эти идеи. Высылка, а тем более смерть Рейлли и Паналя привели бы к новому военному вторжению. И к концу Эры Трухильо.
Тон доктора Балагера был так мягок и сердечен, а музыка слов так приятна, что никак не вязались с твердостью и серьезностью суждений, которые иногда, как сейчас, этот маленький человечек позволял себе высказывать Хозяину. Не слишком ли он разошелся? Видно, по примеру Мозговитого внушил себе дурацкую мысль, будто может чувствовать себя уверенно, поскольку необходим, так не окатить ли его холодной водичкой реальной действительности? Странный тип этот Хоакин Балагер. Он с ним с 1930 года, с того самого момента, когда послал за ним двух гвардейцев в маленькую гостиницу, где тот обретался, и привез к себе домой на месяц, чтобы он помог ему в предвыборной кампании, где недолгое время его союзником был Эстрельа Уреньа, лидер из горного района Сибао, а молодой Балагер был горячим сторонником последнего. Приглашения домой и получасовой беседы хватило для того, чтобы двадцатичетырехлетний поэт, преподаватель и адвокат, родом из занюханного селения Наваррете, обратился в безоговорочного приверженца идей трухилизма, в компетентного и скромного исполнителя на всех дипломатических, административных и политических постах, которые он ему доверял. И несмотря на то что тридцать лет этот невзрачный персонаж, которого Трухильо благословил на такое поприще в смутное время, находился рядом, по правде сказать, он оставался закрытым для него, хвастающегося тем, что имел собачий нюх на людей. И как ни мало он знал Балагера, одно, полагал он, было известно ему наверняка: у Балагера отсутствовало честолюбие. В отличие от других его приближенных, чьи аппетиты можно было прочесть, точно в раскрытой книге, по их поведению, инициативам и неприкрытой лести, Хоакин Балагер, казалось ему, стремился лишь к тому, что он сам желал ему дать. На дипломатических постах в Испании, Франции, Колумбии, Гондурасе, Мексике или на министерских (в Министерстве образования и иностранных дел, равно как и на посту президента) он, казалось, был завален делами выше головы и обязанностями – сверх всех его мечтаний и возможностей и поэтому лез из кожи вон, чтобы выполнять их хорошо. Однако, неожиданно подумалось Благодетелю, именно в силу этой смиренной покорности маленький поэт и юрисконсульт всегда оказывался на плаву и -и силу этой своей незначительности – никогда не попадал в немилость, как все другие. Поэтому и стал карманным президентом. Когда в 1957 году он искал вице-президента к списку, который возглавлял его брат Негр Трухильо, Доминиканская партия, следуя его указаниям, выбрала посла в Испании Рафаэля Боннелли. Неожиданно Генералиссимус решил заменить этого аристократа на ничтожного Балагера, приведя неотразимый довод: «Он не честолюбив». И теперь благодаря отсутствию честолюбия этот интеллектуал с утонченными манерами и изысканной речью стал президентом страны и позволял себе поднимать хвост на начальника службы безопасности. Придется, видно, поубавить ему гонора.
Балагер сидел тихо и немо, не осмеливаясь прервать его размышлений, и ждал, когда он соизволит обратиться к нему. И он в конце концов обратился, однако Церкви больше не касался.
– Я всегда говорил вам «вы», так? Вы единственный из работающих со мной людей, кого я никогда не «тыкал». Вас это не удивляло?
Круглое личико закраснелось.
– В самом деле, Ваше Превосходительство, – пробормотал он, засмущавшись. – И я всегда думал, может, вы не говорите мне «ты» потому, что доверяете меньше, чем моим коллегам.
– Я только сейчас заметил это, – добавил Трухильо удивленно. – И что вы никогда не называете меня Хозяином, как другие. Несмотря на то, что мы столько лет вместе, вы для меня остаетесь довольно загадочным. Я так и не нашел в вас человеческих слабостей, доктор Балагер.
– Слабостей мне не занимать, Ваше Превосходительство, – улыбнулся президент. – Но у меня такое впечатление, что вы меня не хвалите, а упрекаете.
Генералиссимус не шутил. Он положил ногу на ногу, потом снова сел прямо, все время не сводя с Балагера сверлящего взгляда. Провел рукой по маленьким усикам под носом, по сухим губам. И сверлил, сверлил его взглядом.
– В вас есть что-то нечеловеческое, – заговорил он как будто сам с собой, как будто предмета его разговора тут не было. – У вас нет свойственных людям желаний. Насколько мне известно, вы не любите ни женщин, ни мальчиков. Ведете более целомудренную жизнь, чем ваш сосед по проспекту Максиме Гомеса – папский нунций. Аббес Гарсиа не обнаружил у вас ни любовницы, ни любимой, ни даже безлюбой любви. Выходит, что постель вас не интересует. То же самое и с деньгами. Накопления ничтожные; у вас только домик, в котором вы живете, другой собственности нет, нет и акций, нет денежных вложений, во всяком случае, у нас в стране. Вы никогда не участвовали ни в интригах, ни в жестоких разборках, от которых истекают кровью все, кто работает со мной, хотя все они интригуют против вас. Я поручал вам министерства, посольства, вице-президентский пост, а теперь и президентский. И если бы я снял вас с президентства и послал в какую-нибудь зачуханную дыру, в Монтекристи или в Асуе, вы бы отправились туда вполне довольный. Вы не пьете, не курите, не чревоугодничаете, не гоняетесь ни за юбками, ни за деньгами, ни за властью. Вы – такой? Или. ваше поведение всего лишь стратегия, продиктованная тайным намерением?
Гладковыбритое лицо доктора Балагера снова вспыхнуло. Но тоненький голосок был тверд:
– С тех пор, как я узнал Ваше Превосходительство, в то апрельское утро 1930 года, моим единственным пристрастием и пороком стало служить вам. С того момента я знал, что, служа Трухильо, я служу моей стране. Это обогатило мою жизнь больше, чем могли бы обогатить женщина, деньги или власть. Мне никогда не хватит слов, чтобы выразить мою благодарность Вашему Превосходительству за то, что вы позволили мне работать рядом с вами.
– Добрый вечер, Ваше Превосходительство.
После обеда в честь супругов Гиттлеман Генералиссимус отдохнул полчаса, переоделся – теперь на нем был белый костюм тончайшего льняного полотна – и пять минут назад закончил просматривать текущие дела со своими четырьмя секретарями. По лицу было видно, что он раздражен, раздражения не скрывал и сразу взял быка за рога:
– Вы дали разрешение недели две назад выехать за границу дочери Агустина Кабраля?
Близорукие глазки маленького доктора Балагера за толстыми стеклами очков заморгали.
– Действительно, Ваше Превосходительство. Ураните Кабраль. Монахини-доминикане дали ей стипендию в своем университете в штате Мичиган. Девочка должна была выехать как можно скорее, чтобы успеть к испытаниям. Мне это рассказала директриса, и архиепископ Питтини замолвил за нее слово. Я подумал, что этот маленький жест мог послужить мостиком в отношениях с иерархами Церкви. Я изложил вам все это в докладной записке, Ваше Превосходительство.
Человечек говорил в своей обычной манере, доброжелательно, мягко, с подобием улыбки на круглом лице, выговаривая слова отчетливо, как актер радиотеатра или преподаватель фонетики. Трухильо всматривался в него, пытаясь в выражении его лица, в рисунке рта, в маленьких убегающих глазках откопать, выудить какой-нибудь знак, примету. И, несмотря на свою безмерную подозрительность, не углядел ничего; еще бы, карманный президент слишком искушенный политик, чтобы мимика или жесты могли его подвести.
– Когда вы направили мне докладную записку?
– Около двух недель назад, Ваше Превосходительство. После ходатайства архиепископа Питтини. Я в ней писал, что, поскольку девочке нужно выехать срочно, я бы выдал разрешение, если у вас нет на то возражений. И, поскольку не получил от вас ответа, выдал. Виза Соединенных Штатов у нее уже была.
Благодетель сел напротив письменного стола Балагера и указал тому тоже сесть. В этом кабинете, на втором этаже Национального дворца, он чувствовал себя хорошо: просторно, много воздуха, скромно, без излишеств, полки полны книг, стены и полы сверкают, на письменном столе – всегда порядок. Карманного президента нельзя было назвать элегантным мужчиной (как можно быть элегантным при настолько кургузом тельце, что он кажется не просто маленьким, но почти карликом?), однако одевался он так же правильно, как говорил, соблюдал протокол и в работе был неутомим, рабочий день у него был неограниченным, и праздников для него не существовало. Он заметил, что президент встревожен, понял, что, дав разрешение дочке Мозговитого, возможно, совершил серьезную ошибку.
– Я увидел эту докладную всего полчаса назад, – сказал он строго. – Возможно, она где-то заблудилась. Но мне это кажется странным. У меня бумаги всегда в порядке. Ни один из секретарей до сих пор ее не видел. Выходит, что какой-то друг Мозговитого, боясь, что я не дам разрешения, бумагу эту придержал.
Доктор Балагер изобразил крайнее смущение. Наклонился вперед, приоткрыл роток, который изливал деликатные трели и арпеджио, когда декламировал стихи, а при произнесении политических речей изрыгал высокопарные, а порою и гневные пассажи.
– Я тщательнейшим образом расследую это дело и узнаю, кто отнес докладную записку вам в кабинет и кому вручил. Я поспешил, нет сомнений. Мне следовало поговорить с вами лично. Умоляю, простите мне этот промах. – Маленькие пухлые ручки с короткими ногтями распахивались и сжимались в горьком раскаянии. – По правде говоря, я подумал, что дело это не существенно. На Совете министров вы нам указывали, что ситуация с Мозговитым не распространяется на его семью.
Он остановил его движением головы.
– Существенно то, что кто-то прятал от меня эту докладную две недели, – сказал он холодно. – В секретариат затесался предатель или болван. Надеюсь, что предатель, болваны гораздо вреднее.
Он вздохнул немного устало и вспомнил доктора Энрике Литгоу Сеару: он на самом деле хотел его убить или просто перегнул палку? В оба окна кабинета видно было море; пузатые белые тучи закрыли солнце, и пепельный предвечерний свет беспокойно переливался на бурной поверхности. Огромные волны ударялись о хрупкий берег. Хотя он родился в Сан-Кристобале, вдали от моря, вид пенистых волн и водная поверхность, уходящая за горизонт, были его любимым зрелищем.
– Монахини дали ей стипендию, потому что знают, что Кабраль в немилости, – проворчал он недовольно. – Потому что считают: теперь он станет служить врагу.
– Уверяю вас, это не так, Ваше Превосходительство
Генералиссимус видел, что доктор Балагер тщательно подбирает слова. – У матери Марии, sister Мэри и директрисы колледжа святого Доминго мнение об Агустине неважное. Судя по всему, он не ладил с девочкой, и ей дома жилось очень плохо. Они хотели помочь ей, а не ему. Уверяли меня, что девочка необычайно способна к учению. Я поспешил подписать разрешение, очень сожалею. Но сделал это более всего из желания сгладить отношения с Церковью. Ваше Превосходительство, вы знаете мое мнение.
Он снова остановил его едва уловимым жестом. А может, Мозговитый уже предал? Выброшенного из жизни, всеми забытого, без работы и без средств к существованию, теряющегося в неопределенности, не толкнул ли он его в стан врага? Бог даст, нет; он работал с ним столько лет, неплохо послужил в прошлом, глядишь, еще и послужит.
– Вы видели Мозговитого?
– Нет, Ваше Превосходительство. Я следовал вашим указаниям не принимать его и не говорить с ним по телефону. Он написал мне пару писем, которые вы знаете. От Анибала, его свояка, того, что служит в «Табакалере», я знаю, что он очень переживает. Он мне сказал, что тот буквально на грани самоубийства.
Не легкомысленно ли было подвергать такого полезного служащего Кабраля этому испытанию, да еще в столь трудные для режима времена? Может быть.
– Хватит терять время на Агустина Кабраля, – сказал он. – Церковь, Соединенные Штаты. Начнем отсюда. Что будет дальше с епископом Рейлли? До каких пор он будет торчать у монахинь, строить из себя мученика?
– Я долго разговаривал на эту тему с архиепископом и с нунцием. Я настаивал, что монсеньор Рейлли должен покинуть монастырь святого Доминго, что его пребывание там дольше терпеть нельзя. Мне кажется, я их убедил. Они просят для епископа гарантий неприкосновенности, просят прекратить кампанию в «Насьон», «Карибе» и на радио, в «Доминиканском голосе». Они хотят, чтобы он вернулся в свою епархию, в Сан-Хуан де-ла-Магуана.
– А не хотят они, чтобы вы уступили ему кресло президента Республики? – спросил Благодетель. От одного лишь имени Рейлли или Паналя у него кровь закипала в жилах. А если все-таки начальник СВОРы прав? Не резануть ли этот вонючий нарыв раз и навсегда? – Аббес Гарсиа настоятельно советует запихнуть Рейлли и Паналя и самолет и отправить туда, откуда они прибыли. Выдворить из страны как нежелательный элемент. Именно так поступил Фидель Кастро с испанскими священниками и монахами.
Президент не произнес ни слова, не дрогнул мускулом. Застыл в ожидании.
– Или позволить народу наказать эту парочку предателей, – продолжал он, помолчав. – Народ жаждет этого. Я видел собственным глазами во время последних поездок по стране. В Сан-Хуан де-ла-Магуане, в Ла-Веге люди еле сдерживаются.
Доктор Балагер допускал, что народ, будь на то его воля, линчевал бы церковников. Он зол на этих кардиналов за их черную неблагодарность по отношению к тому, кто сделал для Католической Церкви больше, чем все правительства Республики, начиная с 1844 года. Но Генералиссимус достаточно мудр и реалистичен, чтобы следовать незрелым и лишенным политического чутья советам начальника СВОРы, которые, если их осуществить, будут иметь роковые последствия для нации. Он говорил неспешным, спокойным тоном, который вкупе с предельно ясным стилем изложения убаюкивал.
– Среди людей режима вы ненавидите Аббеса Гарсию больше всех, – перебил он его. – Почему?
Ответ у доктора Балагера был наготове.
– Полковник – специалист в вопросах безопасности и служит государству исправно, – ответил он. – Но его политические суждения, как правило, внушают страх. При всем уважении и восхищении, которое я испытываю к Вашему Превосходительству, я позволю себе советовать вам отбросить эти идеи. Высылка, а тем более смерть Рейлли и Паналя привели бы к новому военному вторжению. И к концу Эры Трухильо.
Тон доктора Балагера был так мягок и сердечен, а музыка слов так приятна, что никак не вязались с твердостью и серьезностью суждений, которые иногда, как сейчас, этот маленький человечек позволял себе высказывать Хозяину. Не слишком ли он разошелся? Видно, по примеру Мозговитого внушил себе дурацкую мысль, будто может чувствовать себя уверенно, поскольку необходим, так не окатить ли его холодной водичкой реальной действительности? Странный тип этот Хоакин Балагер. Он с ним с 1930 года, с того самого момента, когда послал за ним двух гвардейцев в маленькую гостиницу, где тот обретался, и привез к себе домой на месяц, чтобы он помог ему в предвыборной кампании, где недолгое время его союзником был Эстрельа Уреньа, лидер из горного района Сибао, а молодой Балагер был горячим сторонником последнего. Приглашения домой и получасовой беседы хватило для того, чтобы двадцатичетырехлетний поэт, преподаватель и адвокат, родом из занюханного селения Наваррете, обратился в безоговорочного приверженца идей трухилизма, в компетентного и скромного исполнителя на всех дипломатических, административных и политических постах, которые он ему доверял. И несмотря на то что тридцать лет этот невзрачный персонаж, которого Трухильо благословил на такое поприще в смутное время, находился рядом, по правде сказать, он оставался закрытым для него, хвастающегося тем, что имел собачий нюх на людей. И как ни мало он знал Балагера, одно, полагал он, было известно ему наверняка: у Балагера отсутствовало честолюбие. В отличие от других его приближенных, чьи аппетиты можно было прочесть, точно в раскрытой книге, по их поведению, инициативам и неприкрытой лести, Хоакин Балагер, казалось ему, стремился лишь к тому, что он сам желал ему дать. На дипломатических постах в Испании, Франции, Колумбии, Гондурасе, Мексике или на министерских (в Министерстве образования и иностранных дел, равно как и на посту президента) он, казалось, был завален делами выше головы и обязанностями – сверх всех его мечтаний и возможностей и поэтому лез из кожи вон, чтобы выполнять их хорошо. Однако, неожиданно подумалось Благодетелю, именно в силу этой смиренной покорности маленький поэт и юрисконсульт всегда оказывался на плаву и -и силу этой своей незначительности – никогда не попадал в немилость, как все другие. Поэтому и стал карманным президентом. Когда в 1957 году он искал вице-президента к списку, который возглавлял его брат Негр Трухильо, Доминиканская партия, следуя его указаниям, выбрала посла в Испании Рафаэля Боннелли. Неожиданно Генералиссимус решил заменить этого аристократа на ничтожного Балагера, приведя неотразимый довод: «Он не честолюбив». И теперь благодаря отсутствию честолюбия этот интеллектуал с утонченными манерами и изысканной речью стал президентом страны и позволял себе поднимать хвост на начальника службы безопасности. Придется, видно, поубавить ему гонора.
Балагер сидел тихо и немо, не осмеливаясь прервать его размышлений, и ждал, когда он соизволит обратиться к нему. И он в конце концов обратился, однако Церкви больше не касался.
– Я всегда говорил вам «вы», так? Вы единственный из работающих со мной людей, кого я никогда не «тыкал». Вас это не удивляло?
Круглое личико закраснелось.
– В самом деле, Ваше Превосходительство, – пробормотал он, засмущавшись. – И я всегда думал, может, вы не говорите мне «ты» потому, что доверяете меньше, чем моим коллегам.
– Я только сейчас заметил это, – добавил Трухильо удивленно. – И что вы никогда не называете меня Хозяином, как другие. Несмотря на то, что мы столько лет вместе, вы для меня остаетесь довольно загадочным. Я так и не нашел в вас человеческих слабостей, доктор Балагер.
– Слабостей мне не занимать, Ваше Превосходительство, – улыбнулся президент. – Но у меня такое впечатление, что вы меня не хвалите, а упрекаете.
Генералиссимус не шутил. Он положил ногу на ногу, потом снова сел прямо, все время не сводя с Балагера сверлящего взгляда. Провел рукой по маленьким усикам под носом, по сухим губам. И сверлил, сверлил его взглядом.
– В вас есть что-то нечеловеческое, – заговорил он как будто сам с собой, как будто предмета его разговора тут не было. – У вас нет свойственных людям желаний. Насколько мне известно, вы не любите ни женщин, ни мальчиков. Ведете более целомудренную жизнь, чем ваш сосед по проспекту Максиме Гомеса – папский нунций. Аббес Гарсиа не обнаружил у вас ни любовницы, ни любимой, ни даже безлюбой любви. Выходит, что постель вас не интересует. То же самое и с деньгами. Накопления ничтожные; у вас только домик, в котором вы живете, другой собственности нет, нет и акций, нет денежных вложений, во всяком случае, у нас в стране. Вы никогда не участвовали ни в интригах, ни в жестоких разборках, от которых истекают кровью все, кто работает со мной, хотя все они интригуют против вас. Я поручал вам министерства, посольства, вице-президентский пост, а теперь и президентский. И если бы я снял вас с президентства и послал в какую-нибудь зачуханную дыру, в Монтекристи или в Асуе, вы бы отправились туда вполне довольный. Вы не пьете, не курите, не чревоугодничаете, не гоняетесь ни за юбками, ни за деньгами, ни за властью. Вы – такой? Или. ваше поведение всего лишь стратегия, продиктованная тайным намерением?
Гладковыбритое лицо доктора Балагера снова вспыхнуло. Но тоненький голосок был тверд:
– С тех пор, как я узнал Ваше Превосходительство, в то апрельское утро 1930 года, моим единственным пристрастием и пороком стало служить вам. С того момента я знал, что, служа Трухильо, я служу моей стране. Это обогатило мою жизнь больше, чем могли бы обогатить женщина, деньги или власть. Мне никогда не хватит слов, чтобы выразить мою благодарность Вашему Превосходительству за то, что вы позволили мне работать рядом с вами.