Он замер с ботинком в руке, вспоминая пресловутую парочку. Типичное порождение старого города. Обитали они под деревьями в парке Колумб, под сводами Собора, а в часы наибольшего оживления на улице появлялись у входа в модные обувные или ювелирные магазины и юродствовали на потеху публике в надежде получить денежку или еду. Он не раз видел Валериано и Барахиту, всегда в лохмотьях и нелепых украшениях. Когда Валериано считал себя Христом, он тащил на плече крест, когда Наполеоном – то размахивал палкой от швабры, изрыгал приказания, звал в атаку на врага. Какой-то calie, подручный Джонни Аббеса, сообщил ему, что юродивый Валериано начал высмеивать Хозяина, называя Побрякушкой. Его взяло любопытство. Он отправился поглядеть потихоньку, из машины с затемненными стеклами. Старик – вся грудь в осколках зеркала и жестяных крышках от пивных бутылок – важно расхаживал, с шутовским видом бряцая своими медалями, а вокруг перепуганно толпился народ, не зная, смеяться им или бежать прочь со всех ног. «Похлопайте Побрякушке, недоумки», – кричала Барахита, указывая на сверкающую грудь юродивого. Вот тогда он почувствовал, как закипел в нем, разливаясь по всему телу, гнев и ослепил его, требуя немедленно наказать наглеца. Он тут же отдал приказ. Однако наутро подумал, что, в конце концов, юродивые не ведают, что творят, и надо было не Валериано наказывать, а ловить тех остроумцев, которые подучили парочку, и приказал Джонни Аббесу в такой же предрассветный час, как теперь: «Какой с юродивого спрос. Отпусти их». Начальник тайной полиции состроил огорченную мину: «Поздно, Ваше Превосходительство. Мы их бросили акулам еще вчера. Живыми, как вы приказали».
   Он поднялся на ноги, уже обутый. Государственный деятель в своих решениях не раскаивается. Он никогда не раскаивался ни в чем. Этих двух епископов он бы тоже живыми бросил акулам на съедение. Он приступил к ежедневному туалету, который совершал каждое утро с истинным наслаждением, постоянно держа в голове роман, который прочитал еще молодым: «Quo vadis?»[3]. История о римлянах и христианах, из которой ему на всю жизнь запечатлелся в памяти утонченный и великолепный Петроний, законодатель элегантности, каждое утро воскресавший благодаря массажам, омовениям, притираниям, мазям, эссенциям, ароматическим маслам и ласкам своих рабынь. Если бы у него было время, он бы делал то же самое, что законодатель: все утро проводил бы в руках массажисток, педикюрш, маникюрш, парикмахеров и банщиков, после упражнений, конечно, необходимых для того, чтобы разбудить мышцы и привести в рабочее состояние сердце. Он делал короткий массаж в полдень, после обеда и более неспешный по воскресеньям, когда имел возможность на два-три часа отвлечься от неотступных обязанностей. Времена не те, чтобы чувственно расслабляться подобно великому Петронию. Приходится довольствоваться десятью минутами: побрызгать себя душистым дезодорантом «Yardley», который ему присылал из Нью-Йорка Мануэль Альфонсо – бедный Мануэль, как он там, после операции, – смазаться увлажняющим французским кремом «Bienfait du Matin» и растереть грудь одеколоном, тоже «Yardley», с легким полевым запахом. А когда он причесался и подправил щеточку усов, которые носил лет двадцать, то тщательно припудрил лицо, чтобы скрыть под нежнейшим беловатым облачком смуглоту, доставшуюся ему от предков по материнской линии, гаитянских негров, смуглоту, которую он презирал как на чужой коже, так и на своей собственной.
   В пять часов без шести минут он был полностью одет, в пиджаке и галстуке. С удовлетворением еще раз убедился: он всегда укладывался точно в срок. У него было суеверие: если он не войдет в кабинет в пять ноль-ноль, в этот день может случиться что-нибудь дурное.
   Он подошел к окну. Было еще темно, как в полночь. Но звезд на небе виднелось меньше, чем час назад. И светили они более робко. День вот-вот займется, и они сгинут. Он взял трость и пошел к двери. Едва он открыл дверь, как два адъютанта щелкнули каблуками:
   – Доброе утро, Ваше Превосходительство.
   – Доброе утро, Ваше Превосходительство.
   Он ответил кивком головы. Беглого взгляда хватило, чтобы убедиться: аккуратны и подобранны. Он не терпел небрежности и беспорядка в одежде ни у офицеров, ни у рядовых, а уж у адъютантов из его личного окружения оторванная пуговица, пятно или морщинка на брюках или кителе, криво сидящий головной убор были тяжким проступком, за это наказывали несколькими днями строгого режима, а то и выгоняли, переводили в регулярные части.
   Легкий ветерок колыхал деревья в саду, он шел, прислушиваясь к шепоту листьев; из стойла снова донеслось ржание. Джонни Аббес с докладом о ходе кампании, посещение базы военно-воздушных сил в Сан-Исидро, доклад Чириноса, обед с marine, три или четыре аудиенции, совещание с министром внутренних дел и культов, совещание с Балагером, совещание с Кучо Альваресом Пиной, президентом Доминиканской партии, и прогулка по Малекону после того, как зайдет поздороваться с Мамой Хулией. А может, поехать ночевать в Сан-Кристобаль, перебить неприятное ощущение от той ночи?
   Он вошел в свой кабинет в Национальном дворце, когда часы отбивали пять. На рабочем столе его ждал завтрак – сок, тосты с маслом, свежесваренный кофе и две чашки. И встающий со стула вкрадчивый силуэт начальника тайной полиции полковника Джонни Аббеса Гарсии.
   – Доброе утро, Ваше Превосходительство.

III

   – Не приедет, – не выдержал Сальвадор. – Еще одна ночь пропала, вот увидите.
   – Приедет, – тотчас же отозвался Амадито. – Он надел мундир оливкового цвета. А адъютантам приказано держать наготове голубой «Шевроле». Почему вы мне не верите? Приедет.
   Сальвадор и Амадито расположились на заднем сиденье автомобиля, стоявшего у въезда на Малекон, и за полчаса, что находились тут, уже не один раз обменялись такими репликами. Антонио Имберт, сидевший за рулем, и Антонио де-ла-Маса, рядом с ним облокотившийся на открытое окошко, на этот раз ничего не сказали. Все четверо жадно следили за редкими машинами, которые проезжали мимо, из Сьюдад-Трухильо в направлении Сан-Кристобаля, вспарывая темноту желтыми фарами. Однако среди них не было голубого «Шевроле» модели 1957 года, с занавесками на окнах, который они поджидали.
   Они находились всего в нескольких сотнях метров от Животноводческой выставки, где было несколько ресторанов, в самом популярном «Пони» сейчас, наверное, полно народу, едят жареное мясо, были там и бары с музыкой, но ветер дул на восток, и потому до них шум оттуда не долетал, хотя огни виднелись – вдали, за стволами и кронами пальм. А грохот волн, бьющихся об обрывистый берег, и шум прибоя были такие, что им приходилось почти кричать, чтобы расслышать друг друга. Машина, с закрытыми дверцами и погашенными фарами, готова была в любой момент рвануть с места.
   – Помните, как мы стали ходить сюда, на Малекон, подальше от вездесущих шпиков выпить чего-нибудь прохладного? – Антонио Имберт высунулся в окошко и полной грудью вдохнул ночной бриз. – Здесь мы впервые заговорили об этой затее.
   Друзья отозвались не сразу, то ли сверялись с собственными воспоминаниями, то ли не придали значения сказанному.
   – Да, именно здесь, полгода назад, – сказал наконец Эстрелья Садкала.
   – Нет, раньше, – не оборачиваясь, шепотом сказал Антонио де-ла-Маса. – Когда убили сестер Мирабаль, в ноябре, мы обсуждали это преступление здесь. Это я знаю точно. Так что сюда, на Малекон, мы по ночам ходим уже давно.
   – Похоже на сон, – заговорил Имберт. – Так же сложно и далеко. Вот так мальчишкой мечтаешь, что станешь героем, разведчиком, киноактером. До сих пор не верится, что эта ночь пришла.
   – Пришла, если он приедет, – проворчал Сальвадор.
   – Спорю на что хочешь, Турок, – уверенно повторил Амадито.
   – Я вот почему сомневаюсь: сегодня – вторник, – буркнул Антонио де-ла-Маса. – А он в Сан-Кристобаль ездит по средам. Ты знаешь это лучше меня, ты в корпусе адъютантов. Почему он переменил день?
   – Не знаю, почему, – упорствовал лейтенант. – Но он приедет. Он надел форму оливкового цвета. И заказал голубой «Шевроле». Приедет.
   – Должно быть, в Доме Каобы его поджидает аппетитная жопка, – сказал Антонио Имберт. – Новенькая, не раскупоренная.
   – Если не возражаешь, давайте поговорим о чем-нибудь другом, – оборвал его Сальвадор.
   – Я все время забываю, что в присутствии такого богобоязненного человека, как ты, нельзя говорить о жопках, – извинился сидящий за рулем. – Ну, скажем другими словами: у него в Сан-Кристобале на сегодня запланирована деликатная операция по раскупорке. Так можно, Турок? Или это тоже оскорбляет твои правоверные уши?
   Но шутить никому не хотелось. И даже Имберту, он говорил, просто чтобы скоротать ожидание.
   – Внимание, – встрепенулся де-ла-Маса.
   – Это грузовик, – определил Сальвадор, кинув взгляд на приближающиеся желтоватые фары. – Я не богобоязненный и не фанатик, Антонио. У меня своя вера, только и всего. А после Пастырского послания 31 января прошлого года я горд, что католик.
   И в самом деле оказался грузовик. Он проехал с ревом, погромыхивая полным кузовом ящиков, закрепленных веревками, и затих вдали.
   – Выходит, католику о жопках говорить нельзя, а убивать можно, так, Турок? – продолжал поддевать Имберт. Он делал это часто, они с Сальвадором Эстрельей Садкалой были в этой компании самыми близкими друзьями; они постоянно друг над другом подшучивали и порою так рискованно, что постороннему могло показаться, что дело кончится дракой. Но ссориться – никогда не ссорились, дружба была крепкой. Однако в ту ночь, похоже, Гурку чувство юмора отказало.
   – Убивать вообще нельзя. А покончить с тираном – можно. Слышал такое слово – тираноубийство? Церковь его позволяет в крайнем случае. Это написал святой Фома Аквинский. Тебе интересно, как я об этом узнал? Когда я начал помогать движению «14 Июня» и понял, что, возможно, и мне придется нажать на курок, я пошел посоветоваться к нашему духовнику отцу Фортину. Это канадский священник, из ордена Сантьяго. «Монсеньор, будет грехом для верующего убить Трухильо?» Он закрыл глаза, подумал. Я мог бы повторить тебе его ответ слово в слово, с итальянским акцентом. Он показал мне место из святого Фомы, из его «Суммы теологии». И если бы я этого не прочитал, я бы не был здесь сегодня с вами.
   Антонио де-ла-Маса обернулся на него:
   – Ты советовался об этом со своим духовником? – У него дрогнул голос.
   Лейтенант Амадо Гарсиа Герреро испугался, что тот сейчас взорвется, приступы гнева случались у де-ла-Масы с тех пор, как по указанию Трухильо несколько лет назад убили его брата Октавио. Приступ гнева, как тот, что чуть было не разорвал дружбу, соединявшую его с Сальвадором Эстрельей Садкалой. Турок успокоил его:
   – Это было давно, Антонио. Когда я только начал помогать людям из «14 Июня». Думаешь, я такой ублюдок, чтобы взвалить на несчастного священника подобную тайну?
   – Тогда объясни, Турок: почему можно говорить «ублюдок», а «жопка» или «трахать» – нельзя? – пошутил Имберт, снова пытаясь разрядить напряжение. – Разве Бога оскорбляют не все непристойные слова?
   – Бога оскорбляют не слова, а непристойные мысли, – смиренно гнул свое Турок. – Недоумки, которые несут неумь, возможно, его и не оскорбляют. Но докучают страшно.
   – Ты причастился утром, чтобы идти на великое дело с чистой душой? – продолжал поддевать Имберт.
   – Я причащаюсь каждый день вот уже десять лет, – сказал Сальвадор. – Не знаю, чиста ли моя душа, как положено христианину. Это известно одному Богу.
   «Чиста», – подумал Амадито. Из всех, кого он встретил за тридцать один год своей жизни, этот человек вызывал у него восхищение как никто другой. Он был женат на Урании Миесес, любимой тетке Амадито. Еще со времен, когда Амадито был кадетом военной академии имени Битвы при Каррерасе (академию возглавлял полковник Хосе Леон Эстевес Печито, муж Анхелиты Трухильо), он привык проводить свои увольнительные в семье Эстрельи Садкалы. Сальвадор играл в его жизни огромную роль: Амадито поверял ему все свои заботы, проблемы, мечты, сомнения и, принимая решение, всегда просил у него совета. Семья Эстрельи Садкалы устроила праздник, когда Амадито окончил академию с высшей наградой – Золотой Шпагой – первым из всего выпуска в тридцать пять офицеров! – на торжество пришли одиннадцать его теток по материнской линии; и еще один -несколько лет спустя, когда молодой лейтенант получил счастливейшее, как он считал, в своей жизни известие: согласие принять его в самое престижное подразделение вооруженных сил, в корпус военных адъютантов, личную охрану Генералиссимуса.
   Амадито закрыл глаза и вдохнул соленый морской воздух, входивший во все четыре открытые окна. Имберт, Турок и Антонио де-ла-Маса молчали. С Имбертом и де-ла-Масой он познакомился в доме на улице Махатмы Ганди, и случаю захотелось, чтобы он стал свидетелем такой яростной стычки между Турком и Антонио, что испугался, как бы не начали стрелять, а потом несколько месяцев спустя увидел, как Антонио с Сальвадором помирились ради общего дела: убить Козла. Кто бы мог сказать в тот день 1959 года, когда Урания с Сальвадором устроили праздник, на котором было выпито столько бутылок рому, что не пройдет и двух лет, как он теплой и звездной ночью 30 марта 1961 года будет поджидать этого самого Трухильо, чтобы убить. Сколько всего произошло с того дня, когда в доме номер 21 по улице Матхамы Ганди вскоре после того, как он вошел, Сальвадор с очень серьезным видом взял его под руку и отвел в удаленный угол сада.
   – Я должен тебе кое-что сказать, Амадито. Потому, что я очень тебя люблю. И все в нашем доме тебя любят.
   Он говорил так тихо, что юноша невольно потянулся к нему поближе.
   – Ты о чем, Сальвадор?
   – О том, что я не хочу повредить твоей карьере. У тебя могут быть неприятности из-за того, что ты ходишь сюда.
   – Какие неприятности?
   Всегда спокойное лицо Турка передернулось. В глазах промелькнула тревога.
   – Я связан с ребятами из «14 Июня». Ели это раскроется, тебе будет худо. Офицер из корпуса военных адъютантов Трухильо, подумай сам!
   Лейтенант и представить себе не мог, что Сальвадор – подпольный заговорщик, помогает людям, которые организовались на борьбу против Трухильо после стоившего стольких жизней кастристского вторжения 14 июня в Констансе, Маймоне и Эстеро Ондо. Он знал, что Турок ненавидит режим, и хотя Сальвадор с женою в его присутствии соблюдали осторожность, порою все же у них вырывались критические высказывания в адрес властей. Правда, они тотчас же замолкали, поскольку знали, что Амадито, хотя политикой и не интересовался, но, как всякий офицер вооруженных сил, питал собачью, не объяснимую умом преданность Хозяину, Благодетелю, Отцу Новой Родины, который вот уже три десятилетия вершил судьбы Республики, распоряжаясь жизнью и смертью каждого доминиканца.
   – Ни слова больше, Сальвадор. Ты мне сказал. Я тебя слышал. И забыл, что ты мне сказал. Я буду ходить, как ходил. Этот дом – мой дом.
   Сальвадор посмотрел на него тем чистым взглядом, который всегда заражал Амадито радостным ощущением жизни.
   – В таком случае пойдем выпьем пива. И не будем грустить.
   И, разумеется, Сальвадор с Уранией были первыми – вслед за двоюродной бабкой Мекой, самой любимой из одиннадцати материнских сестер, кому он представил свою невесту, когда влюбился и начал думать о женитьбе. Луисита Хиль! Стоило ее вспомнить, как от угрызений совести начинало сосать под ложечкой и закипала злость. Он достал сигарету, поднес ко рту. Сальвадор чиркнул зажигалкой. Прелестная смуглянка, грациозная, кокетливая Луисита Хиль. Однажды после учений он с двумя товарищами решил прогуляться под парусом в Ла-Романе. У причала две девушки покупали свежую рыбу. Они заговорили с девушками и вместе отправились слушать городской оркестр. А потом девушки пригласили их пойти в гости к знакомой супружеской паре. Пойти смог только Амадито, он был в увольнительной, его товарищам пришлось возвращаться в казармы. Он сразу и до безумия влюбился в тоненькую стройную смуглянку, остроумную и танцевавшую меренгу, как настоящая vedette из «Доминиканского голоса». А она – в него. Уже во второе свидание, когда они пошли в кино, а потом – в ресторанчик, он смог поцеловать ее. Это была женщина его жизни, теперь он уже не смог бы быть ни с какой другой. Такие слова красавец Амадито за свою кадетскую жизнь говорил многим женщинам, но на этот раз он говорил истинную правду. Луиса повела его знакомить со своей семьей в Ла-Роману, а он пригласил ее на обед в дом к тете Меке, в Сьюдад-Трухильо, и однажды в воскресенье – в дом к Эстрелье Садкале; все были очарованы Луиситой. Когда он сказал, что хочет просить ее руки, они поддержали его: она прелестна. Амадито просил ее руки, как положено, у ее родителей. И, как полагалось по уставу, подал командованию прошение о разрешении на женитьбу.
   Это было первое столкновение с живой жизнью, которой до тех пор он, несмотря на свои двадцать девять лет, блестящие отметки, великолепные кадетскую и офицерскую аттестации, совершенно не знал. («Как и большинство доминиканцев», – подумал он). Прошение ушло, а ответа не было. Ему объяснили, что командование адъютантского корпуса передало прошение Службе военной разведки на предмет изучения личности. И через неделю или десять дней он получит «добро». Но ответ не пришел ни через десять, ни через пятнадцать, ни через двадцать дней. На двадцать первый день к себе в кабинет его вызвал Хозяин. Это был единственный раз, когда он говорил с Благодетелем, он, столько раз бывавший с ним рядом на публичных мероприятиях, и первый раз, когда этот человек, которого он видел ежедневно в резиденции «Радомес», посмотрел на него.
   Лейтенант Гарсиа Герреро с детства слышал в семье – главным образом, от деда, генерала Эрмохенеса Гарсии, – затем в школе и позднее, кадетом и офицером, рассказы о взгляде Трухильо. О взгляде, который никто не мог выдержать, не опустив глаза, который вселял страх и изничтожал, – такую силу источали насквозь пронзавшие зрачки, которые, казалось, читали самые тайные мысли, сокровенные желания и побуждения, так что человек чувствовал себя под этим взглядом голым. Амадито смеялся над этими россказнями. Хозяин, конечно же, выдающийся государственный деятель, чье глубокое видение, воля и работоспособность сделали из Доминиканской Республики замечательную страну."Но он – не Бог. И его взгляд – взгляд смертного, не более того.
   Однако едва он вошел в кабинет, щелкнул каблуками и произнес, как положено военному, во всю мощь своей глотки: «Лейтенант Гарсиа Герреро по вашему приказанию прибыл, Ваше Превосходительство!» – как почувствовал себя в электрическом поле. «Проходите», – произнес резким голосом человек из другого конца комнаты: он сидел за обитым красной кожей письменным столом и писал, не поднимая головы. Молодой человек сделал несколько шагов и замер – замерли мускулы, замерли мысли в голове, – глядя на тщательно прилизанные пегие волосы, безукоризненный костюм – синий пиджак и жилет, белая рубашка с безупречно чистыми крахмальными воротником и манжетами, серебристый галстук, заколотый жемчужной булавкой, – и на его руки: одна прижимала к столу лист бумаги, а другая что-то быстро писала на нем синими чернилами. На левой он разглядел перстень с переливчатым драгоценным камнем, бывший, как утверждали суеверные, амулетом, который ему в молодости, когда он служил в жандармерии и преследовал «бандитов», восставших против американской военной оккупации, дал колдун-гаитянец, заверив, что, пока перстень на нем, никакие враги с ним ничего поделать не смогут.
   – Хороший послужной список, лейтенант, – услыхал он голос.
   – Благодарю вас, Ваше Превосходительство.
   Серебристая голова поднялась, и огромные неподвижные глаза, без блеска и без выражения, отыскали его глаза. «Я никогда в жизни не испытывал страха, – признался потом молодой человек Сальвадору, – пока на меня не нацелился этот взгляд, Турок. Правду говорю. Как будто меня вдруг заела совесть». Наступило долгое молчание, во время которого глаза исследовали форму лейтенанта, пуговицы, ремень, галстук, головной убор. Амадито начал потеть. Он знал, что малейшая небрежность в одежде вызывала у Хозяина страшное недовольство, которое могло вылиться в приступ ярости.
   – Такой хороший послужной список нельзя пятнать женитьбой на сестре коммуниста. В мое правление друзья с врагами не якшаются.
   Он говорил тихо, не сводя с него сверлящего взгляда. Молодому человеку показалось, что пронзительный голосок, того гляди, даст петуха.
   – Брат Луисы Хиль – один из заговорщиков «14 Июня». Вы знали это?
   – Нет, Ваше Превосходительство.
   – Теперь знаете, – пояснил голос и, не меняя тона, добавил: – В этой стране много женщин. Поищите другую.
   – Да, Ваше Превосходительство.
   Он видел, как тот кивнул, давая понять, что аудиенция окончена.
   – Разрешите идти, Ваше Превосходительство.
   Он щелкнул каблуками, отдал честь. И вышел вон военным шагом, пряча охватившее его мучительное беспокойство. Офицер повиновался приказу, тем более что он исходил от Благодетеля и Отца Новой Родины, который на несколько минут отвлекся от дел, чтобы поговорить с ним лично. И если он отдал такой приказ ему, привилегированному офицеру, то исключительно ради его блага. Он должен повиноваться. И он скрепил сердце и повиновался. В его письме Луисе Хиль все до единого слова было правдой: «С великой печалью и страдая душой, я должен отказаться от моей любви к тебе и, скорбя, сообщить, что мы не можем пожениться. Мне запретило это высшее начальство по причине антитрухилистской деятельности твоего брата, которую ты от меня скрыла. Я понимаю, почему ты это сделала. И именно поэтому надеюсь, что ты тоже поймешь, как трудно мне принять решение, которое я обязан принять против моей воли. И хотя я всегда с любовью буду помнить тебя, мы больше никогда не увидимся. Я желаю тебе счастья. Не держи зла на меня».
   Простила ли его прелестная, веселая, тоненькая девушка из Ла-Романы? И хотя он никогда больше ее не видел, ее место в его сердце не занял никто. Луиса вышла замуж за преуспевающего землевладельца из Пуэрто-Платы. Но если в конце концов она все-таки простила ему разрыв, то никогда бы не простила другого, если бы узнала об этом. И он сам никогда себе этого не простит. Даже если через несколько минут у его ног будет лежать растерзанный пулями Козел – в эти холодные глаза игуаны мечтал он разрядить всю обойму, – то и тогда он себя не простит. «Хотя бы этого Луиса никогда не узнает». Ни она, никто другой, кроме тех, кто устроил ему эту засаду.
   И, конечно же, кроме Сальвадора Эстрельи Садкалы, в чей дом на улице Матхамы Ганди, № 21, лейтенант Гарсиа Герреро пришел на рассвете, опустошенный ненавистью, алкоголем и отчаянием, прямиком из борделя Пучи Виттини, или Пучи Бразобан, что в начале улицы Хуаны Сальтитопы, куда его отвели после происшедшего полковник Джонни Аббес и майор Роберто Фигероа Кар-рион, чтобы обильная выпивка и податливый передок заставили его забыть о дурных минутах. «Дурные минуты», «самопожертвование во имя Родины», «испытание воли», «кровавое приношение Хозяину» – вот что они ему говорили. А потом – поздравляли с достойным повышением по службе. Амадито затянулся и выбросил сигарету на шоссе, коснувшись асфальта, она взорвалась крошечным фейерверком. «Если сейчас же не начнешь думать о другом, то заплачешь», – подумал он со стыдом от мысли, что Имберт, Антонио и Сальвадор увидят его рыдающим. Они могут подумать, что это он – от страха. Он сжал зубы до боли. Никогда в жизни он не был ни в чем так уверен, как в том, на что шел сейчас. Пока жив Козел, ему жизни нет, она стала сплошным отчаянием с той январской ночи 1961 года, когда мир для него рухнул и, чтобы не пустить себе пулю в раскрытый рот, он прибежал в дом на улицу Махатмы Ганди, спасаться дружбою Сальвадора. Он рассказал Сальвадору все. Но не сразу. Потому что, когда Турок открыл дверь – бешеные удары в дверь в ранний рассветный час подняли с постели и его, и жену, и детей, – то увидел на пороге жалкую, смятую фигуру Амадито, от которого разило спиртным, и который не вязал лыка. Он только раскинул руки и обхватил Сальвадора. «Что с тобой, Амадито? Кто умер?» Его отвели в спальню, уложили в постель и дали разрядиться бессвязным бормотанием. Урания Миесес приготовила ему отвар из трав и заставила выпить маленькими глоточками, как ребенка.
   – Не рассказывай нам ничего такого, в чем потом раскаешься, – предупредил его Турок.
   Поверх пижамы на нем было кимоно с иероглифами. Он сидел на краю постели и смотрел на Амадито с нежностью.
   – Оставляю тебя с Сальвадором. – Тетя Урания поднялась и поцеловала его в лоб. – Поговорите наедине, без меня тебе легче будет рассказать ему то, что тебе тяжело рассказывать.
   Амадито был ей благодарен. Турок погасил верхний свет. Горела только настольная лампа у кровати, высвечивая красный рисунок на абажуре. Что там нарисовано – облака, животные? Мелькнула мысль, что, займись сию минуту пожар, он бы не двинулся с места.