Страница:
— Справа по четыре, шагом марш!
Что-то запуталось в рядах взрослых, вдруг пискнула и пугливо оглянулась на меня Мария Кондратьевна, но марш барабанщиков всех приводит к порядку. Четвертый сводный вышел на работу.
Бурун бегом нагоняет отряд, подскакивает, выравнивая ногу, и ведет отряд туда, где давно красуется высокий стройный стог пшеницы, сложенный Силантием, и несколько стогов поменьше и не таких стройных — ржи, овса, ячменя и еще той замечательной ржи, которую даже грачи не могли узнать и смешивали с ячменем; эти стоги сложены Карабановым, Чоботом, Федоренко, и нужно признать — как ни парились хлопцы, как не задавались, а перещеголять Силантия не смогли.
У нанятого в соседнем селе локомобиля ожидают прихода четвертого сводного измазанные серьезные машинисты. Молотилка же наша собственная, только весной купленная в рассрочку, новенькая, кака вся наша жизнь.
Бурун быстро расставляет свои бригады, у него с вечера все рассчитано, недаром он старый комсвод-четыре. Над стогом овса, назначенного к обмолоту последним, развевается наше знамя.
К обеду уже заканчивают пшеницу. На верхней площадке молотилки самое людное и веселое место. здесь блестят глазами девчата, покрытые золотисто-серой пшеничной пылью, из ребят только Лапоть. Он неутомимо не разгибает ни спины, ни языка. На главном, ответственном пункте лысина Силантия и пропитанный той же пылью его незадавшийся ус.
Лапоть сейчас специализируеися на Оксане.
— Это вам колонисты назло сказали, что пшеница. Разве это пшеница? Это горох.
Оксана принимает еще не развязанный сноп пшеницы и надевает его на голову Лаптя, но это не уменьшает общего удовольствия от Лаптевых слов.
Я люблю молотьбу. Особенно хороша молотьба к вечеру. В монотонном стуке машин уже начинает слышаться музыка, ухо уже вошло во вкус своеобразной музыкальной фразы, бесконечно разнообразной с каждой минутой и все-таки похожей на предыдущую. И музыка эта — такой счастливый фон для сложного, уже усталого, но настойчиво неугомонного движения: целыми рядами, как по сказочному заклинанию, подымаются с обезглавленного стога снопы, и после короткого нежного прикосновения на смертном пути к рукам колонистов вдруг обрушиваются в нутро жадной, ненасытной машины, оставляя за собой вихрь разрушенных частиц, стоны взлетающих, оторванных от живого тела крупинок. И в вихрях, и в шумах, и в сутолоке смертей многих и многих снопов, шатаясь от усталости и возбуждения, смеясь над их усталостью, наклоняются, подбегают, сгибаются под тяжелыми ношами, хохочут и шалят колонисты, обсыпанные хлебным прахом и уже осененные прохладой тихого летнего вечера. Они прибавляют к общей симфонии к однообразным темам машинных стуков, к раздирающим диссонансам верхней площадки победоносную, до самой глубины мажорную музыку радостной человеческой усталости. Трудно еще различить детали, трудно оторваться от захватывающей стихии. Еле-еле узнаешь колонистов в похожих на фотографический негатив золотисто-серых фигурах. Рыжие, черные, русые — они теперь все похожи друг на друга. Трудно согласиться, что стоящая с утра с блокнотом в руках под самыми густыми вихрями призрачно склоненная фигура — это Мария Кондратьевна; трудно признать в ее компаньоне, нескладной, смешной, сморщенной тени, Эдуарда Николаевича, и только по голосу я догадываюсь, когда он говорит, как всегда, вежливо-сдержанно:
— Товарищ Бокова, сколько у нас сейчас ячменя?
Мария Кондратьевна поворачивает блокнот к закату.
— Четыреста пудов уже, — говорит она таким срывающимся, усталым дискантом, что мне по-настоящему становится ее жалко.
Хорошо Лаптю, который в крайней усталости находит выходы.
— Галатенко! — кричит он на весь ток. — Галатенко!
Галатенко несет на голове на рижнатом копье двухпудовый набор соломы и из-под него откликается, шатаясь:
— А чего тебе приспичило?
— Иди сюда на минуточку, нужно…
Галатенко относится к Лаптю с религиозной преданностью. Он любит его и за остроумие, и за бодрость, и за любовь, потому что один Лапоть ценит Галатенко и уверяет всех, что Галатенко никогда не был лентяем.
Галатенко сваливает солому к локомобилю и спешит к молотилке. Опираясь на рижен и в душе довольный, что может минутку отдохнуть среди всеобщего шума, он начинает с Лаптем беседу.
— А чего ты меня звал?
— Слушай, друг, — наклоняется сверху Лапоть, и все окружающие начинают прислушиваться к беседе, уверенные, что она добром не кончится.
— Ну слухаю…
— Пойди в нашу спальню…
— Ну?
— Там у меня под подушкой…
— Що?
— Под подушкой говорю…
— Так що?
— Там у меня найдешь под подушкой…
— Та понял, под подушкой…
— Там лежат запасные руки.
— Ну так що с ними робыть? — спрашивает Галатенко.
— Принеси их скорее сюда, бо эти уже никуда не годятся, — показывает Лапоть свои руки под общий хохот.
— Ага! — говорит Галатенко.
Он понимает, что смеются все над словами Лаптя, а может быть, и над ним. Он изо всех сил старался не сказать ничего глупого и смешного и как будто ничего такого и не сказал, а говорил только Лапоть. Но все смеются еще сильнее, молотилка уже стучит впустую и уже начинает «париться» Бурун.
— Что тут случилось? Ну чего стали? Это ты все, Галатенко?
— Та я ничего…
Все замирают, потому что Лапоть самым напряженно-серьезным голосом, с замечательной игрой усталости, озабоченности и товарищеского доверия к Буруну, говорит ему:
— Понимаешь, эти руки уже не варят. Так разреши Галатенко пойти принести запасные руки.
Бурун моментально включается в мотив и говорит Галатенко немного укорительно:
— Ну, конечно, принеси, что тебе — трудно? Какой ты ленивый человек, Галатенко!
Уже нет симфонии молотьбы. Теперь захватила дыхание высокоголосая какфония хохота и стонов, даже Шере смеется, даже машинисты бросили машину и хохочут, держась за грязные колени. Галатенко поворачивается к спальням. Силантий пристально смотрит на его спину:
— Смотри ж ты, какая, брат, история…
Галатенко останавливается и что-то соображает. Карабанов кричит ему с высоты соломенного намета:
— Ну чего ж ты стал? Иди же!
Но Галатенко растягивает рот до ушей. Он понял, в чем дело. Не спеша он возвращается к рижну и улыбается. На соломе хлопцы его спрашивают:
— Куда это ты ходил?
— Та Лапоть придумал, понимаешь, — принеси ему запасные руки.
— Ну и что же?
— Та нэма у него никаких запасных рук, брешет все.
Бурун командует:
— Отставить запасные руки! Продолжать!
— Отставить так отставить, — говорит Лапоть, — будем и этими как-нибудь.
В девять часов шере останавливает машину и подходит к Буруну:
— Уже валятся хлопцы. А еще на полчаса.
— Ничего, — говорит Бурун. — Кончим.
Лапоть орет сверху:
— Товарищи горьковцы! Осталось еще на полчаса. Так я боюсь, что за полчаса мы здорово заморимся. Я не согласен.
— А чего ж ты хочешь? — насторожился Бурун.
— Я протестую! За полчаса ноги вытянем. правда ж, Галатенко?
— Та, конечно ж, правда. Полчаса — это много.
Лапоть подымает кулак.
— Нельзя полчаса. Надо все это кончить, всю эту кучу за четверть часа. Никаких полчаса!
— Правильно! — орет и Галатенко. — Это он правильно говорит.
Под новый взоыв хохота Шере включает машину. Еще через двадцать минут — все кончено. И сразу на всех нападает желание повалиться на солому и заснуть. Но Бурун командует:
— Стройся!
К переднему ряду подбегают трубачи и барабанщики, давно уже ожидающие своего часа. Четвертый сводный эскортирует знамя на его место в белом доме. Я задерживаюсь на току, и от белого дома до меня долетают звуки знаменного салюта.
В темноте на меня наступает какая-то фигура с длинной палкой в руке.
— Кто это?
— А это я, Антон Семенович. Вот пришел к вам насчет молотилки, это, значит, с Воловьего хутора, и я ж буду Воловик по хвамилии…
— Добре. Пойдем в хату.
Мы тоже направляемся к белому дому. Воловик, старый видно, шамкает в темноте.
— Хорошо это у вас, как у людей раньше было…
— Чего это?
— Да вот, видите, с крестным ходом молотите, по-настоящему.
— Да где же крестный ход! Это знамя. И попа у нас нету.
Воловик немного забегает вперед и жестикулирует палкой в воздухе:
— Да не в том справа, что попа нету. А в том, что вроде как люди празднуют, выходит так, будто праздник. Видишь, хлеб собрать человеку — торжество из торжеств, а у нас люди забыли про это.
У белого дома шумно. Как ни усталости колонисты, все же полезли в речку, а после купанья — и усталости как будто нет. За столами в саду радостно и разговорчиво, и Марии Кондратьевне хочется плакать от разных причин: от усталости, от любви к колонистам, оттого, что восстановлен и в ее жизни правильный человеческий закон, попробовала и она прелести трудового свободного коллектива.
— Легкая была у вас работа? — спрашивает ее Бурун.
— Не знаю, — говорит Мария Кондратьевна, — наверное, трудная, только не в том дело. Такая работа все равно — счастье.
За ужином подсел ко мне Силантий и засекретничал:
— Там это, сказали вам, здесь это, передать, значит: в воскресенье к вам люди, как говорится, придут, насчет Ольки. Видишь, какая история.
— Это от Николаенко?
— Здесь это, от Павло Павловича, старика, значит. Так ты, Антон Семенович, как это говорится, постарайся: рушники, видишь, здесь это, полагается, и хлеб, и соль, и больше никаких данных.
— Голубчик, Силантий, так ты это и устрой все.
— Здесь это, устрою, как говорится, так видишь, такая, брат, история: полагается в таком месте выпить, самогонку или что, видишь.
— Самогонку нельзя, Силантий6 а вина сладкого купи две бутылки.
10. Свадьба
Что-то запуталось в рядах взрослых, вдруг пискнула и пугливо оглянулась на меня Мария Кондратьевна, но марш барабанщиков всех приводит к порядку. Четвертый сводный вышел на работу.
Бурун бегом нагоняет отряд, подскакивает, выравнивая ногу, и ведет отряд туда, где давно красуется высокий стройный стог пшеницы, сложенный Силантием, и несколько стогов поменьше и не таких стройных — ржи, овса, ячменя и еще той замечательной ржи, которую даже грачи не могли узнать и смешивали с ячменем; эти стоги сложены Карабановым, Чоботом, Федоренко, и нужно признать — как ни парились хлопцы, как не задавались, а перещеголять Силантия не смогли.
У нанятого в соседнем селе локомобиля ожидают прихода четвертого сводного измазанные серьезные машинисты. Молотилка же наша собственная, только весной купленная в рассрочку, новенькая, кака вся наша жизнь.
Бурун быстро расставляет свои бригады, у него с вечера все рассчитано, недаром он старый комсвод-четыре. Над стогом овса, назначенного к обмолоту последним, развевается наше знамя.
К обеду уже заканчивают пшеницу. На верхней площадке молотилки самое людное и веселое место. здесь блестят глазами девчата, покрытые золотисто-серой пшеничной пылью, из ребят только Лапоть. Он неутомимо не разгибает ни спины, ни языка. На главном, ответственном пункте лысина Силантия и пропитанный той же пылью его незадавшийся ус.
Лапоть сейчас специализируеися на Оксане.
— Это вам колонисты назло сказали, что пшеница. Разве это пшеница? Это горох.
Оксана принимает еще не развязанный сноп пшеницы и надевает его на голову Лаптя, но это не уменьшает общего удовольствия от Лаптевых слов.
Я люблю молотьбу. Особенно хороша молотьба к вечеру. В монотонном стуке машин уже начинает слышаться музыка, ухо уже вошло во вкус своеобразной музыкальной фразы, бесконечно разнообразной с каждой минутой и все-таки похожей на предыдущую. И музыка эта — такой счастливый фон для сложного, уже усталого, но настойчиво неугомонного движения: целыми рядами, как по сказочному заклинанию, подымаются с обезглавленного стога снопы, и после короткого нежного прикосновения на смертном пути к рукам колонистов вдруг обрушиваются в нутро жадной, ненасытной машины, оставляя за собой вихрь разрушенных частиц, стоны взлетающих, оторванных от живого тела крупинок. И в вихрях, и в шумах, и в сутолоке смертей многих и многих снопов, шатаясь от усталости и возбуждения, смеясь над их усталостью, наклоняются, подбегают, сгибаются под тяжелыми ношами, хохочут и шалят колонисты, обсыпанные хлебным прахом и уже осененные прохладой тихого летнего вечера. Они прибавляют к общей симфонии к однообразным темам машинных стуков, к раздирающим диссонансам верхней площадки победоносную, до самой глубины мажорную музыку радостной человеческой усталости. Трудно еще различить детали, трудно оторваться от захватывающей стихии. Еле-еле узнаешь колонистов в похожих на фотографический негатив золотисто-серых фигурах. Рыжие, черные, русые — они теперь все похожи друг на друга. Трудно согласиться, что стоящая с утра с блокнотом в руках под самыми густыми вихрями призрачно склоненная фигура — это Мария Кондратьевна; трудно признать в ее компаньоне, нескладной, смешной, сморщенной тени, Эдуарда Николаевича, и только по голосу я догадываюсь, когда он говорит, как всегда, вежливо-сдержанно:
— Товарищ Бокова, сколько у нас сейчас ячменя?
Мария Кондратьевна поворачивает блокнот к закату.
— Четыреста пудов уже, — говорит она таким срывающимся, усталым дискантом, что мне по-настоящему становится ее жалко.
Хорошо Лаптю, который в крайней усталости находит выходы.
— Галатенко! — кричит он на весь ток. — Галатенко!
Галатенко несет на голове на рижнатом копье двухпудовый набор соломы и из-под него откликается, шатаясь:
— А чего тебе приспичило?
— Иди сюда на минуточку, нужно…
Галатенко относится к Лаптю с религиозной преданностью. Он любит его и за остроумие, и за бодрость, и за любовь, потому что один Лапоть ценит Галатенко и уверяет всех, что Галатенко никогда не был лентяем.
Галатенко сваливает солому к локомобилю и спешит к молотилке. Опираясь на рижен и в душе довольный, что может минутку отдохнуть среди всеобщего шума, он начинает с Лаптем беседу.
— А чего ты меня звал?
— Слушай, друг, — наклоняется сверху Лапоть, и все окружающие начинают прислушиваться к беседе, уверенные, что она добром не кончится.
— Ну слухаю…
— Пойди в нашу спальню…
— Ну?
— Там у меня под подушкой…
— Що?
— Под подушкой говорю…
— Так що?
— Там у меня найдешь под подушкой…
— Та понял, под подушкой…
— Там лежат запасные руки.
— Ну так що с ними робыть? — спрашивает Галатенко.
— Принеси их скорее сюда, бо эти уже никуда не годятся, — показывает Лапоть свои руки под общий хохот.
— Ага! — говорит Галатенко.
Он понимает, что смеются все над словами Лаптя, а может быть, и над ним. Он изо всех сил старался не сказать ничего глупого и смешного и как будто ничего такого и не сказал, а говорил только Лапоть. Но все смеются еще сильнее, молотилка уже стучит впустую и уже начинает «париться» Бурун.
— Что тут случилось? Ну чего стали? Это ты все, Галатенко?
— Та я ничего…
Все замирают, потому что Лапоть самым напряженно-серьезным голосом, с замечательной игрой усталости, озабоченности и товарищеского доверия к Буруну, говорит ему:
— Понимаешь, эти руки уже не варят. Так разреши Галатенко пойти принести запасные руки.
Бурун моментально включается в мотив и говорит Галатенко немного укорительно:
— Ну, конечно, принеси, что тебе — трудно? Какой ты ленивый человек, Галатенко!
Уже нет симфонии молотьбы. Теперь захватила дыхание высокоголосая какфония хохота и стонов, даже Шере смеется, даже машинисты бросили машину и хохочут, держась за грязные колени. Галатенко поворачивается к спальням. Силантий пристально смотрит на его спину:
— Смотри ж ты, какая, брат, история…
Галатенко останавливается и что-то соображает. Карабанов кричит ему с высоты соломенного намета:
— Ну чего ж ты стал? Иди же!
Но Галатенко растягивает рот до ушей. Он понял, в чем дело. Не спеша он возвращается к рижну и улыбается. На соломе хлопцы его спрашивают:
— Куда это ты ходил?
— Та Лапоть придумал, понимаешь, — принеси ему запасные руки.
— Ну и что же?
— Та нэма у него никаких запасных рук, брешет все.
Бурун командует:
— Отставить запасные руки! Продолжать!
— Отставить так отставить, — говорит Лапоть, — будем и этими как-нибудь.
В девять часов шере останавливает машину и подходит к Буруну:
— Уже валятся хлопцы. А еще на полчаса.
— Ничего, — говорит Бурун. — Кончим.
Лапоть орет сверху:
— Товарищи горьковцы! Осталось еще на полчаса. Так я боюсь, что за полчаса мы здорово заморимся. Я не согласен.
— А чего ж ты хочешь? — насторожился Бурун.
— Я протестую! За полчаса ноги вытянем. правда ж, Галатенко?
— Та, конечно ж, правда. Полчаса — это много.
Лапоть подымает кулак.
— Нельзя полчаса. Надо все это кончить, всю эту кучу за четверть часа. Никаких полчаса!
— Правильно! — орет и Галатенко. — Это он правильно говорит.
Под новый взоыв хохота Шере включает машину. Еще через двадцать минут — все кончено. И сразу на всех нападает желание повалиться на солому и заснуть. Но Бурун командует:
— Стройся!
К переднему ряду подбегают трубачи и барабанщики, давно уже ожидающие своего часа. Четвертый сводный эскортирует знамя на его место в белом доме. Я задерживаюсь на току, и от белого дома до меня долетают звуки знаменного салюта.
В темноте на меня наступает какая-то фигура с длинной палкой в руке.
— Кто это?
— А это я, Антон Семенович. Вот пришел к вам насчет молотилки, это, значит, с Воловьего хутора, и я ж буду Воловик по хвамилии…
— Добре. Пойдем в хату.
Мы тоже направляемся к белому дому. Воловик, старый видно, шамкает в темноте.
— Хорошо это у вас, как у людей раньше было…
— Чего это?
— Да вот, видите, с крестным ходом молотите, по-настоящему.
— Да где же крестный ход! Это знамя. И попа у нас нету.
Воловик немного забегает вперед и жестикулирует палкой в воздухе:
— Да не в том справа, что попа нету. А в том, что вроде как люди празднуют, выходит так, будто праздник. Видишь, хлеб собрать человеку — торжество из торжеств, а у нас люди забыли про это.
У белого дома шумно. Как ни усталости колонисты, все же полезли в речку, а после купанья — и усталости как будто нет. За столами в саду радостно и разговорчиво, и Марии Кондратьевне хочется плакать от разных причин: от усталости, от любви к колонистам, оттого, что восстановлен и в ее жизни правильный человеческий закон, попробовала и она прелести трудового свободного коллектива.
— Легкая была у вас работа? — спрашивает ее Бурун.
— Не знаю, — говорит Мария Кондратьевна, — наверное, трудная, только не в том дело. Такая работа все равно — счастье.
За ужином подсел ко мне Силантий и засекретничал:
— Там это, сказали вам, здесь это, передать, значит: в воскресенье к вам люди, как говорится, придут, насчет Ольки. Видишь, какая история.
— Это от Николаенко?
— Здесь это, от Павло Павловича, старика, значит. Так ты, Антон Семенович, как это говорится, постарайся: рушники, видишь, здесь это, полагается, и хлеб, и соль, и больше никаких данных.
— Голубчик, Силантий, так ты это и устрой все.
— Здесь это, устрою, как говорится, так видишь, такая, брат, история: полагается в таком месте выпить, самогонку или что, видишь.
— Самогонку нельзя, Силантий6 а вина сладкого купи две бутылки.
10. Свадьба
В воскресенье пришли люди от павла Ивановича Николаенко. Пришли знакомые: Кузьма Петрович Магарыч и Осип Иванович Стомуха. Кузьму Петровича в колонии все хорошо знали, потому что он жил недалеко от нас, за рекой. Это был разговорчивый, но не солидный человек. У него было засоренное песчаное поле, на которое он почти никогда не выезжал, и росла на том поле всякая дрянь, большею частью по собственной инициативе. Через это поле было протоптано неисчислимое количество дорожек, потому что оно у всех лежало на пути. Лицо Кузьмы Петровича было похоже на его поле, и на нем ничего путного не растет, и тоже кажется, будто каждый куст грязновато-черной бороденки растет по собственной инициативе, не считаясь с интересами хозяина. И по лицу его были проложены многочисленные тропинки морщин, складок, канавок. От своего поля только тем отличался Кузьма Петрович, что на поле не торчало такого тонкого и длинного носа.
Осип Ивановис Стомуха, напротив, отличался красотой. Во всей Гончаровек не было такого стройного и красивого мужчины, как Осип Иванович. У него был большой и рыжий ус и нахально-скульптурные, хорошего рисунка глаза; он носил полугородской, полувоенный костюм и умел всегда казаться подтянутым и тонким. У Осипа было много родственников из очень заможнего селянства, но сам он почему-то земли не имел, а пробавлялся охотой. Он жил на самом берегу реки в одинокой, убежавшей из села хате.
Хоть и ожидали мы гостей, но они застали нас слабо подготовленными — да и кто его знает, как нужно было готовиться к такому непривычному делу? Впрочем, когда они вошли в мой кабинет, в нем было солидно, тихо и внушительно. Застали они только меня и Калину Ивановича. Гости вошли, пожали нам руки и уселись на диване. Я не знал, как начинать. Осип Иванович обрадовал меня, когда начал просто:
— Раньше в таких делах про охотников рассказывали: шли мы на охоту та проследили лисицу, красную девицу, а та лисица — красная девица… та я думаю, что это не надо теперь, хоть я ж и охотник.
— Это правильно, — сказал я.
Кузьма Петрович засеменил ногами, сидя на диване, и помотал бороденкой:
— Дурачество это, я так скажу.
— Не то что дурачество, а не ко времени, — поправил Стомуха.
— Время разное бываеть, — начал поучительно Калина Иванович. — Бываеть народ темный, так ему еще мало, он еще и сам всякую потьму на себя напускаеть, а потом и живеть, как остолоп какой, всего боится: и грома, и месяца, и кошки. А теперь совецькая власть, хэ-хэ, теперь разве заградительного отряду надо бояться, а то все нестрашно…
Стомуха перебил Калину Ивановича, который, очевидно, забыл, что собрались не для ученых разговоров:
— Мы просто скажем: прислал нас известный вам Павел Иванович и супруга его Евдокия Степановна. Вы — как отец здесь, в колонии, так чи не отдадите вашу, так сказать, вроде приблизительно дочку Олю Воронову за ихнего сына Павла Павловича, он же теперь председатель сельсовета.
— Просим нам ответ дать, — запищал Кузьма Петрович. — Если есть ваше такое согласие, как уже и батько хотят, дадите нам рушники и хлеб, а если такого согласия вашего не последует, то просим не обижаться, что побеспокоили.
— Хэ-хэ-хэ, того будет малувато, что просим не обижаться, — сказал Калина Иванович, — а полагается по этому дурацькому вашему закону гарбуза домой нести.
— Гарбуза не сподиваемося, — улыбнулся Осип Иванович, — да и время теперь такое, что гарбуз еще не вродился.
— Она-то правда, — согласился Калина Иванович. — То раньше девка, гордая если сдуру, так она нарочно полную комору гарбузов держала. А если женихи не приходили, так она, паразитка, кашу варила. Хорошая гарбузяная каша, особенно если с пшеном…
— Так какой ваш родительский ответ будет? — спросил Осип Иванович.
Я ответил:
— Спасибо вам, Павлу Ивановичу и Евдокии Степановне за честь. Только я не отец, и власть у меня не родительская. Само собой. нужно спросить Олю, а потом для всяких подробностей надо постановить совету командиров.
— А это мы вам не указчики. Как по новому обычаю полагается, так и делайте, — просто согласился Осип Иванович.
Я вышел из кабинета и в следующей комнате нашел дежурного по колонии, попросил его протрубить сбор командиров. В колонии чувствовались непривычные горячка и волнение. Набежала на меня Настя, со смехом спросила:
— Где эти рушники держать? Туда же нельзя нести? — кивнула она в кабинет.
— Да подожди с рушниками, еще не сговорились. Вы здесь где-нибудь близко побудьте, я позову.
— А кто будет завязывать?
— Что завязывать?
— Да надевать на этих… сватов чи как их?
Возле меня стоял Тоська Соловьев и держал под мышкой большой пшеничный хлеб, а в руках — солонку, потряхивал солонкой и наблюдал, как подскакивают крупинки соли. Приюежал Силантий.
— Что ж ты, здесь это, трусишь хлебом-солью? Это ж надо на блюде…
Он наклонился, скрывая одолевший его смех:
— Это ж с пацанами беда!.. А закуска как же?
Вошла Екатерина Григорьевна, и я обрадовался:
— Помогите с этим делом.
— Да я их давно ищу. С самого утра таскают этот хлеб по колонии. Идем со мной. Наладим, вы не беспокойтесь. Мы будем у девочек, пришлете.
В кабинет прибежали голоногие командиры.
У меня сохранился список командиров той счастливой эпохи. Это:
Командир первого отряда — сапожников — Гуд.
Командир второго отряда — конюхов — Братченко.
Командир третьего отряда — коровников — Опришко.
Командир четвертого отряда — столяров — Таранец.
Командир пятого отряда — девочек — Ночевная.
Командир шестого отряда — кузнецов — Белухин.
Командир седьмого отряда — Ветковский.
Командир восьмого отряда — Карабанов.
Командир девятого отряда — мельничных — Осадчий.
Командир десятого отряда — свинарей — Ступицын.
Командир одиннадцатого отряда — пацанов — Георгиевский.
Секретарь совета командиров — Колька Вершнев.
Заведующей мельницей — Кудлатый.
Кладовщик — Алеша Волков.
Помагронома — Оля Воронова.
На деле в совете командиров собиралось народу гораздо больше: по полному, неоспоримому праву приходили члены комсомола — Задоров, Жорка Волков, Волохов, Бурун, убеленные сединами старики — Приходько, Сорока, Голос, Чобот, Овчаренко, Федоренко, Корыто, на полу усаживались любители-пацаны и между ними Митька, Витька, Тоська и Ванька Шелапутин обязательно. В совете всегда бывали и воспитатели, и Калина Иванович, и Силантий Семенович. Поэтому в совете всегда не хватало стульев: сидели на окнах, стояли под стенками, заглядывали в окна снаружи.
Колька Вершнев открыл заседание. Сваты потеряли свою торжественность, задавленные на диване десятком колонистов, перемешавшиеся с голыми их руками и ногами.
Я рассказал командирам о приходе сватов. Никакой новости в этом известии для совета командиров не было, давно все видели дружбу Павла Павловича и Ольги. Вершнев только для формальности спросил Ольгу:
— Ты согласна выйти замуж за Павла?
Ольга немного покраснела и сказала:
— Ну конечно.
Лапоть надул губы:
— Никто так не делает. Надо было пручаться (сопротивляться), а мы тебя уговаривали бы. Так скучно.
Калина Иванович сказал:
— Скучно чи не скучно, а надо о деле говорить. Вы вот нам аккуратно скажите: как это будет все — хозяйство и все такое?
Осип Иванович потрогал усы:
— Значит, так: если ваше согласие, свадьбу там, венчанье проведем, молодые после того к старикам — жить, значит, вместе и хозяйство вместе.
— А для кого новую хату строили? — спросил Карабанов.
— А то хата будет для Михайла.
— Так Павло ж старший?
— Старший, конечно, он старший, от же старый так решил. Бо Павло жинку берет из колонии.
— Ну так что, что из колонии? — недрежелюбно забурчал Коваль.
Осип Иванович не сразу нашел слова. Тоненьким голосом затарахтел Кузьма Петрович:
— Так получается. Павло Иванович говорят: до хозяина и хозяйку нужно, бо у хозяйки и батько есть, тесть, выходит так, — Михайло берет у Сергея Гречаного. А ваша, значит, в невестки пойдет при павле Павловиче. И Павло Павлович же и согласие дали.
Карабанов махнул рукой:
— С такими разговорами и до гарбуза можно добалакаться. Какое нам дело, что Павел Павлович дал согласие! Он просто, выходит, ну, шляпа, тай гощди. Совет командиров Олю так выдать не может. Если так говорить, так это в батрачки к старому черту…
— Семен… — нахмурился Колька.
— Ну хорошо, беру черта обратно. Это раз. А потом, про какое там венчанье говорили?
— А это уже как полагается — не было такого дела, чтобы без попов женились. Такого у нас на селе не было.
— Так будет, — сказал Коваль.
Кузьма Петрович зачесал в бородке:
— Кто его знает, чи будет, чи не будет. У нас так считается, будто нехорошо: это же выходит — невенчанным жить.
В совете замолчали. Все думали об одном и том же: свадьбы не выйдет. Я даже боялся, что в случае неудачи ребята выпроводят сватов без особенных почестей.
— Ольга, ты пойдешь к попам? — спросил Колька.
— Ты что? Плохо позавтракал? Ты забыл, что я комсомолка?
— С попами дело не пойдет, — сказал я сватам, — думайте как-нибудь иначе. Ведь вы знали, куда шли. Как вам могло прийти в голову, что мы согласимся на церковь?
Силантий поднялся с места и наладил для речи свой палец.
— Силантий, говорить будешь? — спросил Колька.
— Здесь это, спросить хочу.
— Ну спрашивай.
— здесь это, Кузьма такой, видишь, человек, мечтатель, как говорится. А вот пусть Осип Иванович скажет: для какого хрена водолазы, здесь это, понадобились? Ты лучше бы, здесь это, кабана выкормил.
— Да хай они сказятся! — засмеялся Стомуха. — А если встречу одного, так и с охоты вертаюсь.
— Значит, здесь это, Кузьме нужно долгогривые, как говорится.
Кузьма Петрович заулыбался:
— Хи-хи, не в том дело, что нужны, и никакой же пользы от них, это само собой. Так видишь что: деды наши и прадеды так делали, а тут еще и Павло Иванович говорит: девку берем бедную, без этого, сказать бы, приданного, ну и все такое…
Калина Иванович стукнул кулаком по столу:
— Это что за разговоры? Кто тебе дал право такое мурлякать? Кто это такой богатый прийшов сюда, задаваться тут будеть? Ты думаешь, как ты с твоим Павлом Ивановичем из земли хату смазали, так уже и губы вам надувать? У него, паразита, понимаешь, стоить стол та две лавки, та кожух заховав в скрыне, так он уже миллионер какой?
Кузьма Петрович пепепугался и запищал:
— Та разве ж кто задавался тут? Мы только так сказали насчет как бы приданного.
— Ты знаешь, куда ты прийшов, чи не знаешь? Тут тебе совецькая власть, чи ты, може, не видав совецькой власти? Совецькая власть может дать такое приданое, что все твои вонючие деды в гробах тричи (трижды) перевернуться, паразиты.
— Та мы ж… — слабо возражал Кузьма Петрович.
Хлопцы хохотали и аплодировали Калине Ивановичу.
Калина Иванович разошелся не на шутку.
— Это пускай совет командиров обсудить хорошенько. Факт: пришли они свататься к нам, нам же нужно подумать, чи отдавать нашу дочку Ольгу за такого голодранция, как этот самый Николаенко, который только и видит, что картошку с цибулей лопает да лободу разводить, паразит, заместо хлеба. А мы люди богатые, нам нужно осторожно думать.
Общий восторг совета командиров и всех присутствующих показал, что никаких проблем не существует больше. Сваты на время были удалены, и совет командиров приступил к обсуждению, что дать Ольге в приданое.
Хлопцы были задеты за живое всеми предыдущими переговорами и назначили Ольге приданое, по каким угодно меркам совершенно выдающееся. Позвали Шере, боялись, что он запротестует против больших выдач, но Шере и минутки не подумал и сказал строго:
— Это правильно. Пусть нам будет тяжело, но Воронову нужно выдать богато, богаче всех в округе. Куркулям нужно показать место.
Поэтому при обсуждении приданого если и быди возражения, то только такого типа:
И что ты мелешь: лошонка! Не лошонка, а коня нужно дать.
Через час отдышавшихся на свежем воздухе сватов вызвали в совет, и Колька Вершнев поднялся за своим столом и произнес, немного закикаясь, такую внушительную речь:
— Совет командиров постановил: Ольгу выдать за павла. Павло переходит в отдельную хату, и батько выделяет ему хозяйство, какое может. Никаких попов, записаться в загсе. Первый день свадьбы у нас празднуем, а вы там, как хотите. Ольге на хозяйство даем: корову с теленком симментальной породы, кобылу с лошонком, пятеро овец, свинью английской породы…
Колька успел охрипнуть, пока дочитал длиннейший список Ольгиного приданого. здесь были и инвентарь, и семена, и запасы кормов, одежда, белье, мебель, и даже швейная машинка. Колька кончил так:
— Мы будем помогать Ольге всегда, если потребуется, и они обязаны, если нужно, помогать колонии без всякого отказа. А Павлу дать звание колониста.
Сваты испуганно хлопали глазами и имели такой вид, будто они причащаются перед смертью. Уже не беспокоясь о том, правильно выходит или неправильно, прибежали смеющиеся девчата и перевязали сватов рушниками, а пацаны во главе с Тоськой поднесли им на блюде, покрытым рушником, хлеб и соль. Растерявшиеся, неповоротливые сваты взяли хлеб и не знали, куда его девать. Тоська из-под мышки Кузьмы Петровича вытащил блюдо и сказал весело:
— Э, это отдайте, а то попадет мне от мельника. Это его… иакая тарелка.
На моем столе разостлали девчата скатерть, поставили три бутылки кагора и полтора десятка стаканов. Калина Иванович налил всем и поднял стакан:
— Ну, чтоб росла та слухала.
— Кого ей слухать? — спросил Осип Иванович.
— А известно кого: совет командиров и вообще совецькую власть.
Мы все чокнулись, выпили вино и закусили бутербродами с колбасой.
Кузьма Петрович кланялся:
— Ну, спасибо вам, что так все хорошо, будем, значить, поздравлять Павла Ивановича и Евдокию Степановну.
— Поздравляй, поздравляй, — сказал Калина Иванович.
Осип Иванович пожал нам руки:
— А вы того… молодец народ, куда нам с вами тягаться!
Сваты, тихие и скромные, как институтки, вышли из кабинета и направились к деревне. Мы смотрели им вслед. Калина Иванович вдруг прищурился весело и недовольно дернул плечом:
— Нет, это не годится так! Что же они пошли, как адиоты? Нагони их,
Петро, скажи, чтобы ко мне шли на квартиру, а ты, Антон, запряжи через часик да и подьезжай.
Через час хлопцы со смехом погрузили сватов в бричку, еще перевязанных рушниками, но уже потерявших много других отличий официальных послов, в том числе и членораздельную речь. Кузьма Петрович, правда, не забыл хлеб и любовно прижимал его к груди. Молодец, как перышко, понес тяжелую бричку по песчаной дороге.
Калина Иванович сплюнул:
— Это он нарочно таких бедных прислал, паразит.
— Кто?
— Да этот самый Николаенко. Это он, значить, показать хотел: какая невеста, такие и сваты.
— Здесь это, не то, — сказал Силантий. — Тут такая, видишь, история: другой сват не пошел бы, как говорится, без попов, а эти люди, здесь это, на попов плевать, такие люди… уже не такие! А старый хрен, здесь это, им так черт с ними, с попами. Видишь, какая история.
В середине августа назначили свадьбу, работали комиссии, готовили спектакль. Забот было много, а еще больше расходов, и Калина Иванович даже грустил:
— Если бы всех наших девчат выдавать замуж таким манером, так бери, Антон Семенович, хлопцив и меня, старого дурня, тай веди просить милостыню… А нельзя ж иначе…
Осип Ивановис Стомуха, напротив, отличался красотой. Во всей Гончаровек не было такого стройного и красивого мужчины, как Осип Иванович. У него был большой и рыжий ус и нахально-скульптурные, хорошего рисунка глаза; он носил полугородской, полувоенный костюм и умел всегда казаться подтянутым и тонким. У Осипа было много родственников из очень заможнего селянства, но сам он почему-то земли не имел, а пробавлялся охотой. Он жил на самом берегу реки в одинокой, убежавшей из села хате.
Хоть и ожидали мы гостей, но они застали нас слабо подготовленными — да и кто его знает, как нужно было готовиться к такому непривычному делу? Впрочем, когда они вошли в мой кабинет, в нем было солидно, тихо и внушительно. Застали они только меня и Калину Ивановича. Гости вошли, пожали нам руки и уселись на диване. Я не знал, как начинать. Осип Иванович обрадовал меня, когда начал просто:
— Раньше в таких делах про охотников рассказывали: шли мы на охоту та проследили лисицу, красную девицу, а та лисица — красная девица… та я думаю, что это не надо теперь, хоть я ж и охотник.
— Это правильно, — сказал я.
Кузьма Петрович засеменил ногами, сидя на диване, и помотал бороденкой:
— Дурачество это, я так скажу.
— Не то что дурачество, а не ко времени, — поправил Стомуха.
— Время разное бываеть, — начал поучительно Калина Иванович. — Бываеть народ темный, так ему еще мало, он еще и сам всякую потьму на себя напускаеть, а потом и живеть, как остолоп какой, всего боится: и грома, и месяца, и кошки. А теперь совецькая власть, хэ-хэ, теперь разве заградительного отряду надо бояться, а то все нестрашно…
Стомуха перебил Калину Ивановича, который, очевидно, забыл, что собрались не для ученых разговоров:
— Мы просто скажем: прислал нас известный вам Павел Иванович и супруга его Евдокия Степановна. Вы — как отец здесь, в колонии, так чи не отдадите вашу, так сказать, вроде приблизительно дочку Олю Воронову за ихнего сына Павла Павловича, он же теперь председатель сельсовета.
— Просим нам ответ дать, — запищал Кузьма Петрович. — Если есть ваше такое согласие, как уже и батько хотят, дадите нам рушники и хлеб, а если такого согласия вашего не последует, то просим не обижаться, что побеспокоили.
— Хэ-хэ-хэ, того будет малувато, что просим не обижаться, — сказал Калина Иванович, — а полагается по этому дурацькому вашему закону гарбуза домой нести.
— Гарбуза не сподиваемося, — улыбнулся Осип Иванович, — да и время теперь такое, что гарбуз еще не вродился.
— Она-то правда, — согласился Калина Иванович. — То раньше девка, гордая если сдуру, так она нарочно полную комору гарбузов держала. А если женихи не приходили, так она, паразитка, кашу варила. Хорошая гарбузяная каша, особенно если с пшеном…
— Так какой ваш родительский ответ будет? — спросил Осип Иванович.
Я ответил:
— Спасибо вам, Павлу Ивановичу и Евдокии Степановне за честь. Только я не отец, и власть у меня не родительская. Само собой. нужно спросить Олю, а потом для всяких подробностей надо постановить совету командиров.
— А это мы вам не указчики. Как по новому обычаю полагается, так и делайте, — просто согласился Осип Иванович.
Я вышел из кабинета и в следующей комнате нашел дежурного по колонии, попросил его протрубить сбор командиров. В колонии чувствовались непривычные горячка и волнение. Набежала на меня Настя, со смехом спросила:
— Где эти рушники держать? Туда же нельзя нести? — кивнула она в кабинет.
— Да подожди с рушниками, еще не сговорились. Вы здесь где-нибудь близко побудьте, я позову.
— А кто будет завязывать?
— Что завязывать?
— Да надевать на этих… сватов чи как их?
Возле меня стоял Тоська Соловьев и держал под мышкой большой пшеничный хлеб, а в руках — солонку, потряхивал солонкой и наблюдал, как подскакивают крупинки соли. Приюежал Силантий.
— Что ж ты, здесь это, трусишь хлебом-солью? Это ж надо на блюде…
Он наклонился, скрывая одолевший его смех:
— Это ж с пацанами беда!.. А закуска как же?
Вошла Екатерина Григорьевна, и я обрадовался:
— Помогите с этим делом.
— Да я их давно ищу. С самого утра таскают этот хлеб по колонии. Идем со мной. Наладим, вы не беспокойтесь. Мы будем у девочек, пришлете.
В кабинет прибежали голоногие командиры.
У меня сохранился список командиров той счастливой эпохи. Это:
Командир первого отряда — сапожников — Гуд.
Командир второго отряда — конюхов — Братченко.
Командир третьего отряда — коровников — Опришко.
Командир четвертого отряда — столяров — Таранец.
Командир пятого отряда — девочек — Ночевная.
Командир шестого отряда — кузнецов — Белухин.
Командир седьмого отряда — Ветковский.
Командир восьмого отряда — Карабанов.
Командир девятого отряда — мельничных — Осадчий.
Командир десятого отряда — свинарей — Ступицын.
Командир одиннадцатого отряда — пацанов — Георгиевский.
Секретарь совета командиров — Колька Вершнев.
Заведующей мельницей — Кудлатый.
Кладовщик — Алеша Волков.
Помагронома — Оля Воронова.
На деле в совете командиров собиралось народу гораздо больше: по полному, неоспоримому праву приходили члены комсомола — Задоров, Жорка Волков, Волохов, Бурун, убеленные сединами старики — Приходько, Сорока, Голос, Чобот, Овчаренко, Федоренко, Корыто, на полу усаживались любители-пацаны и между ними Митька, Витька, Тоська и Ванька Шелапутин обязательно. В совете всегда бывали и воспитатели, и Калина Иванович, и Силантий Семенович. Поэтому в совете всегда не хватало стульев: сидели на окнах, стояли под стенками, заглядывали в окна снаружи.
Колька Вершнев открыл заседание. Сваты потеряли свою торжественность, задавленные на диване десятком колонистов, перемешавшиеся с голыми их руками и ногами.
Я рассказал командирам о приходе сватов. Никакой новости в этом известии для совета командиров не было, давно все видели дружбу Павла Павловича и Ольги. Вершнев только для формальности спросил Ольгу:
— Ты согласна выйти замуж за Павла?
Ольга немного покраснела и сказала:
— Ну конечно.
Лапоть надул губы:
— Никто так не делает. Надо было пручаться (сопротивляться), а мы тебя уговаривали бы. Так скучно.
Калина Иванович сказал:
— Скучно чи не скучно, а надо о деле говорить. Вы вот нам аккуратно скажите: как это будет все — хозяйство и все такое?
Осип Иванович потрогал усы:
— Значит, так: если ваше согласие, свадьбу там, венчанье проведем, молодые после того к старикам — жить, значит, вместе и хозяйство вместе.
— А для кого новую хату строили? — спросил Карабанов.
— А то хата будет для Михайла.
— Так Павло ж старший?
— Старший, конечно, он старший, от же старый так решил. Бо Павло жинку берет из колонии.
— Ну так что, что из колонии? — недрежелюбно забурчал Коваль.
Осип Иванович не сразу нашел слова. Тоненьким голосом затарахтел Кузьма Петрович:
— Так получается. Павло Иванович говорят: до хозяина и хозяйку нужно, бо у хозяйки и батько есть, тесть, выходит так, — Михайло берет у Сергея Гречаного. А ваша, значит, в невестки пойдет при павле Павловиче. И Павло Павлович же и согласие дали.
Карабанов махнул рукой:
— С такими разговорами и до гарбуза можно добалакаться. Какое нам дело, что Павел Павлович дал согласие! Он просто, выходит, ну, шляпа, тай гощди. Совет командиров Олю так выдать не может. Если так говорить, так это в батрачки к старому черту…
— Семен… — нахмурился Колька.
— Ну хорошо, беру черта обратно. Это раз. А потом, про какое там венчанье говорили?
— А это уже как полагается — не было такого дела, чтобы без попов женились. Такого у нас на селе не было.
— Так будет, — сказал Коваль.
Кузьма Петрович зачесал в бородке:
— Кто его знает, чи будет, чи не будет. У нас так считается, будто нехорошо: это же выходит — невенчанным жить.
В совете замолчали. Все думали об одном и том же: свадьбы не выйдет. Я даже боялся, что в случае неудачи ребята выпроводят сватов без особенных почестей.
— Ольга, ты пойдешь к попам? — спросил Колька.
— Ты что? Плохо позавтракал? Ты забыл, что я комсомолка?
— С попами дело не пойдет, — сказал я сватам, — думайте как-нибудь иначе. Ведь вы знали, куда шли. Как вам могло прийти в голову, что мы согласимся на церковь?
Силантий поднялся с места и наладил для речи свой палец.
— Силантий, говорить будешь? — спросил Колька.
— Здесь это, спросить хочу.
— Ну спрашивай.
— здесь это, Кузьма такой, видишь, человек, мечтатель, как говорится. А вот пусть Осип Иванович скажет: для какого хрена водолазы, здесь это, понадобились? Ты лучше бы, здесь это, кабана выкормил.
— Да хай они сказятся! — засмеялся Стомуха. — А если встречу одного, так и с охоты вертаюсь.
— Значит, здесь это, Кузьме нужно долгогривые, как говорится.
Кузьма Петрович заулыбался:
— Хи-хи, не в том дело, что нужны, и никакой же пользы от них, это само собой. Так видишь что: деды наши и прадеды так делали, а тут еще и Павло Иванович говорит: девку берем бедную, без этого, сказать бы, приданного, ну и все такое…
Калина Иванович стукнул кулаком по столу:
— Это что за разговоры? Кто тебе дал право такое мурлякать? Кто это такой богатый прийшов сюда, задаваться тут будеть? Ты думаешь, как ты с твоим Павлом Ивановичем из земли хату смазали, так уже и губы вам надувать? У него, паразита, понимаешь, стоить стол та две лавки, та кожух заховав в скрыне, так он уже миллионер какой?
Кузьма Петрович пепепугался и запищал:
— Та разве ж кто задавался тут? Мы только так сказали насчет как бы приданного.
— Ты знаешь, куда ты прийшов, чи не знаешь? Тут тебе совецькая власть, чи ты, може, не видав совецькой власти? Совецькая власть может дать такое приданое, что все твои вонючие деды в гробах тричи (трижды) перевернуться, паразиты.
— Та мы ж… — слабо возражал Кузьма Петрович.
Хлопцы хохотали и аплодировали Калине Ивановичу.
Калина Иванович разошелся не на шутку.
— Это пускай совет командиров обсудить хорошенько. Факт: пришли они свататься к нам, нам же нужно подумать, чи отдавать нашу дочку Ольгу за такого голодранция, как этот самый Николаенко, который только и видит, что картошку с цибулей лопает да лободу разводить, паразит, заместо хлеба. А мы люди богатые, нам нужно осторожно думать.
Общий восторг совета командиров и всех присутствующих показал, что никаких проблем не существует больше. Сваты на время были удалены, и совет командиров приступил к обсуждению, что дать Ольге в приданое.
Хлопцы были задеты за живое всеми предыдущими переговорами и назначили Ольге приданое, по каким угодно меркам совершенно выдающееся. Позвали Шере, боялись, что он запротестует против больших выдач, но Шере и минутки не подумал и сказал строго:
— Это правильно. Пусть нам будет тяжело, но Воронову нужно выдать богато, богаче всех в округе. Куркулям нужно показать место.
Поэтому при обсуждении приданого если и быди возражения, то только такого типа:
И что ты мелешь: лошонка! Не лошонка, а коня нужно дать.
Через час отдышавшихся на свежем воздухе сватов вызвали в совет, и Колька Вершнев поднялся за своим столом и произнес, немного закикаясь, такую внушительную речь:
— Совет командиров постановил: Ольгу выдать за павла. Павло переходит в отдельную хату, и батько выделяет ему хозяйство, какое может. Никаких попов, записаться в загсе. Первый день свадьбы у нас празднуем, а вы там, как хотите. Ольге на хозяйство даем: корову с теленком симментальной породы, кобылу с лошонком, пятеро овец, свинью английской породы…
Колька успел охрипнуть, пока дочитал длиннейший список Ольгиного приданого. здесь были и инвентарь, и семена, и запасы кормов, одежда, белье, мебель, и даже швейная машинка. Колька кончил так:
— Мы будем помогать Ольге всегда, если потребуется, и они обязаны, если нужно, помогать колонии без всякого отказа. А Павлу дать звание колониста.
Сваты испуганно хлопали глазами и имели такой вид, будто они причащаются перед смертью. Уже не беспокоясь о том, правильно выходит или неправильно, прибежали смеющиеся девчата и перевязали сватов рушниками, а пацаны во главе с Тоськой поднесли им на блюде, покрытым рушником, хлеб и соль. Растерявшиеся, неповоротливые сваты взяли хлеб и не знали, куда его девать. Тоська из-под мышки Кузьмы Петровича вытащил блюдо и сказал весело:
— Э, это отдайте, а то попадет мне от мельника. Это его… иакая тарелка.
На моем столе разостлали девчата скатерть, поставили три бутылки кагора и полтора десятка стаканов. Калина Иванович налил всем и поднял стакан:
— Ну, чтоб росла та слухала.
— Кого ей слухать? — спросил Осип Иванович.
— А известно кого: совет командиров и вообще совецькую власть.
Мы все чокнулись, выпили вино и закусили бутербродами с колбасой.
Кузьма Петрович кланялся:
— Ну, спасибо вам, что так все хорошо, будем, значить, поздравлять Павла Ивановича и Евдокию Степановну.
— Поздравляй, поздравляй, — сказал Калина Иванович.
Осип Иванович пожал нам руки:
— А вы того… молодец народ, куда нам с вами тягаться!
Сваты, тихие и скромные, как институтки, вышли из кабинета и направились к деревне. Мы смотрели им вслед. Калина Иванович вдруг прищурился весело и недовольно дернул плечом:
— Нет, это не годится так! Что же они пошли, как адиоты? Нагони их,
Петро, скажи, чтобы ко мне шли на квартиру, а ты, Антон, запряжи через часик да и подьезжай.
Через час хлопцы со смехом погрузили сватов в бричку, еще перевязанных рушниками, но уже потерявших много других отличий официальных послов, в том числе и членораздельную речь. Кузьма Петрович, правда, не забыл хлеб и любовно прижимал его к груди. Молодец, как перышко, понес тяжелую бричку по песчаной дороге.
Калина Иванович сплюнул:
— Это он нарочно таких бедных прислал, паразит.
— Кто?
— Да этот самый Николаенко. Это он, значить, показать хотел: какая невеста, такие и сваты.
— Здесь это, не то, — сказал Силантий. — Тут такая, видишь, история: другой сват не пошел бы, как говорится, без попов, а эти люди, здесь это, на попов плевать, такие люди… уже не такие! А старый хрен, здесь это, им так черт с ними, с попами. Видишь, какая история.
В середине августа назначили свадьбу, работали комиссии, готовили спектакль. Забот было много, а еще больше расходов, и Калина Иванович даже грустил:
— Если бы всех наших девчат выдавать замуж таким манером, так бери, Антон Семенович, хлопцив и меня, старого дурня, тай веди просить милостыню… А нельзя ж иначе…