Уходя в очередной раз от Генки, "застрял" у широкого подоконника коридорного окна, на котором ребята - мои ровесники, а может быть, чуть постарше - играли в очко. Тут же, при мне, "высадили" проигравшегося подростка, и он со словами, призванными закрыть огорчение: "ништяк, перебьемся", стал рядом со мной. Пока я внимательно следил за тянущими карты, он - боковым зрением, я чувствовал взгляд, - "исследовал" меня.
   - Ты откуда взялся? - спросил подросток.
   - К Генке приходил.
   - К Коровнику?
   - Ага.
   - Рубль есть?
   Я подумал и не соврал.
   - Дай. Отыграться. Коровнику отдам. Максим меня зовут.
   - Не отдаст, - заключил Генка после моей информации. И рассказал, что "Максим" - это кличка, Максимом звали старшего брата этого паренька. Старшего брата посадили за вооруженный грабеж 20-го магазина вместе с его бандой, была перестрелка с милицией, потом Максима били в отделении, и один глаз его теперь не видит. Сел он надолго, а Витька получил кличку по имени брата, и воры его не очень уважают за трепливость, но терпят из-за отношения к брату.
   Тем не менее рубль ко мне вернулся.
   - Ты! Держи рупь. Как тебя зовут? - Витька-Максим банковал на подоконнике, когда через неделю увидел меня по дороге к Коровнику.
   - Ленька.
   Он вытащил из-за пазухи мятый рубль и протянул мне.
   - А поставить не хочешь?
   Я поставил гривенник и минут через двадцать просадил весь свой валютный запас.
   - Дать взаймы?
   Я взял рубль и скоро вернул свое да еще наварил рубля полтора.
   - Иди, - не дал мне карты Максим. - В очко можно не отыгрываться.
   Мы подружились.
   - Ты че к Коровнику ходишь? У него же отец кулак. Из Рязани сбежал, корову держит и за молоко с больных людей втройне берет.
   - Но это же не запрещено.
   - А все равно он кулак. - И, заметив мою растерянность, предложил: Ну ладно, пойдем в Лари, посмотрим, там сейчас в рамса по-крупному режутся.
   Что такое Лари? И что такое казарма? Не спутать бы ее читателю с армейской. Казармы фабриканта Саввы Тимофеевича Морозова, стоявшие в деревне Крутое, что было окраиной города, представляли собой продуманные жилищные комбинаты. Было их одиннадцать. Каждая со своим статусом и социальным адресом. Три - для служащих (так и звались - "служащая казарма"), остальные - для рабочих. Все - если смотреть сверху - буквой Т, причем перекладина длиннее опорной ножки. В "перекладинах" огромный коридор и на каждом из четырех этажей комнат по восемьдесят, в "ножке" междуэтажные чугунные лестницы, туалеты мужские и женские по десять очков, кухни с русскими печками на возвышенности, обнесенные деревянными галереями (в просторечии их звали "галдарейками"), и, через холодный тамбур, нетопленое помещение с деревянным ящиком - ларем (холодильником прошлых времен) на каждые две комнаты. А рядом с казармой - сараи, где тоже на каждые две комнаты одно отделение с цементным подвалом. (Хочешь - запасай овощи и соления, хочешь - разводи кур и голубей.)
   В сороковые годы, о которых идет речь, лари, по сути, в восьмой казарме не существовали: деревянные короба из-за недостатка жилплощади выломали, освободившееся помещение разгородили на клетушки, провели паровое отопление и заселили. Но называлось это место по-прежнему - Лари. В Ларях у меня появились друзья, и главным образом недавно освободившийся из лагеря, трижды сидевший Витя Хитрый. Ироничный, узкоглазый, он с удовольствием, уловив мой интерес к игре, научил колоть и резать карты, что очень помогало мне выигрывать в дрынку уже в округе моего дома на Кировском поселке самой дальней окраине города. Механика подмены колоды на мою резаную или колотую происходила так: участники игры сбрасывались на новую и поручали купить ее в ближайшей палатке крутящемуся рядом дворовому пацану. Пацан, заранее сговоренный мной, брал деньги и приносил мою колоду, идеально упакованную в пергамент. Мне оставалось только следить за рубашкой карточных листов и заявлять соответствующие ставки. Витя Хитрый некоторое время "держал" весь поселок и район, по субботам он ходил на танцы в Горпарк, и многие из городских блатных боялись сталкиваться с ним даже взглядом. Но неожиданно для меня власть Хитрого кончилась - кто-то из вновь освободившихся из района Новой стройки доказал его связь с лагерным "кумом". Витька подрезали, и он больше не выходил за территорию казармы, а если и появлялся в городе, то брел "по стеночке", боясь удара ножом сзади. Брат Хитрого - Комарик - приобрел в лагере хорошую специальность портного, а вместе с ней стал "укольщиком". Он стоял грустно у окна в Ларях и ждал клиентов с морфием вместо денег. Когда морфия не было - подделывал рецепты в аптеку и посылал отоваривать их свою мать.
   Восьмая казарма воспитывала во мне самостоятельность. В школе на перемене возникла ссора - причины уже не помню - между мною и жителем одиннадцатой казармы Перой, как звали Перышкина. Он сбегал домой за ребятами - я понял это, когда не увидел его на следующем уроке, - и призвал избить меня по окончании занятий. Побежал в восьмую казарму и я. В школьном дворе появился Максим, его друг Гаврош, Кулик и еще человек пять мне незнакомых. Ватага из одиннадцатой была тут же во главе с Перышкиным. Но кидаться друг на друга эти две команды не торопились.
   - Вот этот, что ли, на тебя прет? - спросил меня Гаврош, рослый и ладный, чем-то похожий на популярный в то время киноперсонаж.
   - Да. - Он верно определил Перышкина.
   - Ну, пошли домой, - скомандовал Гаврош друзьям и уже на ходу бросил мне: - Ты думаешь, мы за тебя его уродовать будем? Сам попробуй! А не выйдет - тогда приди. Поможем!
   - У меня в сарае рашпиль есть, - подсказал мне Максим.
   Я забрал из сарая сапожный рашпиль и вышел поджидать Перу на дорогу из школы, благо вела она мимо восьмой казармы. Когда он, вместе со своим приятелем, поравнялся со мной, я "вытянул" его, заодно и приятеля рашпилем по шее. Они завыли и побежали к себе в одиннадцатую казарму. С тех пор в школе ни с кем у меня действенных конфликтов не было.
   Почему так сложилось - объяснить трудно, но все "пацаны" и "бегающие", то есть воры, проживали и собирались на втором этаже казармы. На перекрестке коридора почти всегда стояла плотная кучка парней в кепочках-восьмиклинках, о чем-то негромко переговаривающихся. Проходящим мимо с опаской было не слышно содержание отрывистой беседы, но свой, допущенный в кучку, мог с точностью до часа узнать, кого и где раздели, когда взяли сельмаг и сколько тюков ворованного товара с красильной фабрики сегодня продали молдавским продавцам фруктов с рынка, какую "жучку" воровскую пособницу - за строптивость собираются "поставить на хор", то есть коллективно изнасиловать. Разглашения не боялись - виновника резали в темном тамбуре подъезда. Это было проверено, и рисковать ни за какие блага, даже за прописку в городе, никто не хотел. К вечеру совершившие удачное дело готовили загул: покупалась "московская" с белой сургучной головкой, лимонад или большой бидон пива и кольца ливерной колбасы "собачья радость". Все это выкладывалось на галдарейку на кухне.
   Приходили уважаемые люди. Маленький, с крутым лбом и крутой грудью, курносый и задорный Маршаня, мрачный Бадай. Иногда жаловал и сам Костя Коновалов - он был вором в законе, единственным среди присутствующих. Кто-нибудь обязательно притаскивал ему табурет, но Костя не садился, а ставил на табуретку ногу в начищенном хромовом сапоге. Он один по воровским тогдашним меркам не работал, а значит, был полноценным вором. Остальные "бегали" и работали - прописка вынуждала. Неработающего выписывали даже со сто первого километра. Правда, специальность рабочая у всех воров была одна - возильщики, которые по переходам с фабрики на фабрику катали тележки с пряжей, шпулями, суровьем - "рикши" Подмосковья.
   Собравшиеся выпивали по граненому стакану, звали Максима с гитарой, и начиналось соревнование: кто кого перепоет. Частушки были забористые, в основном матерные. Тот, кто иссякал последним, получал стакан водки. Я был допущен на эти сборища и удивлял собравшихся тем, что водка попервоначалу на меня не действовала, "не брала".
   Ребята из казармы помоложе еще не "бегали", но уже "подворовывали". В соседнем с казармой доме жил плотник Митька. Мужик мастерил двустворчатые шкафы, которых не было в продаже, "гардеробы" - называло их местное население. Для кустарного производства нужны были доски - тридцатки или сороковки - и фанера. Материал этот имелся на складе, расположенном вдоль железной дороги. Склад охранялся слабо - один сторож кругами обходил немереную территорию. Нужно было улучить момент, когда страж уйдет на дальний конец склада, взвалить на плечо доску и исчезнуть. Митька за материал платил деньгами или накрывал у себя дома стол. Пили, закусывали кислой капустой и пели под патефон утесовское:
   Мальчик в поход ушел с кораблем.
   Завтра придет лихим моряком.
   Такая
   наша доля мужская...
   Но далеко не все застолья проходили келейно - по каморкам. По праздникам, а отмечали дружно все красные дни календаря, гуляние выплескивалось из казарменных комнат и закутков на пересечение коридоров, и тогда пьяно пело и плясало все население казармы. Не обходилось здесь и без знакомств и романов с самыми юными представительницами слабого пола. Лет тринадцати-четырнадцати. Малолеток никто не боялся, и они с отзывчивостью шли навстречу желанию. Часто бескорыстно, но бывало и с корыстью. На третьем этаже жила Зойка Шаромыга - скуластенькая девчонка. Она, когда мать была на фабричной смене, приглашала к себе домой, на полати (а каждая комната казармы, кроме низких комнат первого этажа, была снабжена полатями) своих сверстников за десять копеек "за удар", чтобы заработать "на кино" во Дворец культуры и посмотреть "Кубанские казаки". Были экземпляры этой профессии и постарше. "Реушник" Иван Синица часто сиротливо жался к косяку подоконника, и приятели понимающе звали его:
   - Что, опять Онька принимает? Пойдем к нам в комнату.
   Онька (восемнадцатилетняя Онисья, жившая в комнате вместе с братом) после смены на прядильной фабрике уединялась с каким-нибудь мужиком. Условия были известны: бутылка "Московской", а не "сучка", закуска и трешница. Вид сестры Ивана, походка, постав головы и высокая грудь привлекали меня, и Маршаня, заметив мои взгляды в ее сторону, не раз предлагал:
   - Иди! Я деньги дам и договорюсь! Обслужит.
   Но я не мог преодолеть свою стыдливость.
   Весной для казарменной шпаны наступала пора разгула - "гоняли торфушек". К городскому стадиону "Красное знамя" примыкал железнодорожный тупик, а рядом с ним брала начало узкоколейная железная дорога с почти игрушечными паровичками и вагончиками, на которых возили торф и людской состав с торфоучастков. В тупик приходили двухосные вагоны с вербованными для работы на торфоучастках молодыми женщинами. Те перед распределением по рабочим местам кипятили в баках и тазах воду, стирали и сушили белье - как могли приводили себя с дороги в порядок. Торфушки, все как на подбор, были плотными, голенастыми. Наверно, подбор при вербовке и был: попробуй тонкая худосочная девица копошиться в болотной жиже - тут же отдашь концы. Охраняли торфушек от возможных посягательств здоровые мужики - по паре на вагон - коблы. Задача казарменной шпаны была забросать торфушек камнями, загнать в вагоны и при удаче сорвать с веревок их пестрые сушившиеся платья, которые потом можно, по случаю, и продать. Коблы защищали своих подопечных, закрываясь от камней крышками тазов, как щитами, они бросались на нападавших с толстыми дрынами, и горе тому, кого доставал удар такой "палицей" - были поломанные руки, ноги и пробитые головы. Милиция знала, что происходит подобное каждый год, но приезжала тогда, когда жертвы со стороны казарменных уже были. Может, сознательно, чтобы дать шпанятам задуматься о следствиях разгула.
   Венцом казарменного преуспевания была поездка после удачного воровского дела на футбол на "Динамо" в Москву. Причем ехали не только подельщики, но и друзья, чтобы поучаствовать в действенном триумфе. Гуляли в Москве по всей программе - не пропускались ни буфеты под трибунами стадиона, ни, если везло со свободными местами и швейцар был отзывчивым, ресторан "Динамо", что находился тогда под Южной трибуной. Обязательным и конечным пунктом становился шалман "Нарва" на углу Цветного бульвара и Садового кольца. Кто из ореховцев избрал этот небольшой ресторанчик с оркестриком, история умалчивает. Но думаю, что там бывали "свои" по духу и профессии москвичи - из Марьиной Рощи, от Курского вокзала, с Таганки. И это определяло место посещения. Долго потом в коридорах казармы звучали рассказы, как Бадай оттянул "этого фраера с Рощи", а Максим "зафаловал красючку со Сретенки". Маршаня вообще ходил в героях: обсчитал халдея - не заплатил за дополнительный графин водки.
   Вот такой тайный для того времени "багаж" сидел во мне, жаль, что до сего дня я только частично нашел применение ему в своих фильмах, но, надеюсь, буду впредь его использовать.
   Вот моя деревня
   По-моему, Витя Мережко предложил мне сценарий от отчаяния. Семь авторитетных в ту пору режиссеров знакомились с его первым творением, брались ставить по нему картину, и все семь не могли пробить кинематографическое начальство, считавшее сценарий аморальным. Я к тому времени занимался на "Мосфильме" телевизионными фильмами и, собственно, киноруководству представлялся, как говорят, нулем без палочки. Но решил попробовать довести Витин сценарий до экрана - уж очень знакомым и жгучим показался мне мотив женского одиночества и попытки его превозмочь. Сценарий назывался "Дни", и, кроме названия, ничего невыразительного в нем не было. Наоборот - он искрился находками и характеров, и ситуаций.
   Вместо названия "Дни" в титульный лист вынесли фразу, предназначавшуюся в сценарии вокзальному диктору: "Вас ожидает гражданка Никанорова". Я двинулся с Витиным произведением к давнему другу и во многом учителю Марлену Хуциеву, который, на мое везение, как раз замещал снимающих Алова и Наумова. "Худручил", говоря попросту. Тем временем Мережко обаял редакторов комитета. Хуциев запустил меня в производство и уступил место постоянным худрукам, один из которых, обуреваемый редким приступом нравственности, обрушился на сценарий... Но об этом отдельно. Не сейчас...
   Мережко, Хуциеву и остальным участникам запуска сценария было невдомек, почему я, горожанин, увлекся этим явно сельским материалом. А причина была, и для меня - веская.
   Деревня Федосеевка разметалась по низким берегам степной речки Оскол. Саманные хатки под соломенными кровлями смотрелись белыми звездочками в буйном зеленом ковре яблоневых садов, а выше, на бугре, строго тянулась вверх кирпичная школа - единственное здание под жестяной крышей, граничащая со старым барским парком, в липах которого поселились сотни грачей, ненавистных селянам за прожорливость на полях при посевной. Грачи будто чувствовали это человеческое отношение и зорко следили за движением людей там внизу, под деревьями, - стоило кому-нибудь чиркнуть спичкой, и несметная стая взлетала в небо, ожидая следующего за вспышкой выстрела. Выстрелов не было - оружие в этом безлесном краю лежало в подпольях и скрынях, оставшихся в изобилии после немецкой оккупации, но извлекалось оно на свет божий только по ночам для разбоя или защиты, что бывало в тех местах.
   Вот в этот угол российской провинции и решился забросить меня мой отец, справедливо опасаясь, что тесная дружба со шпаной из восьмой орехово-зуевской казармы может очень плохо кончиться. Другими словами, отправлен я был в деревенскую ссылку. Человека, у которого предстояло снять угол или койку, он выбрал на старооскольском рынке. Приземистый, жилистый, брови домиком, торговал бараниной, просил очень дешево - нечем платить задолженность по налогу, как объяснял он, нужно скоро расторговать тушку.
   Когда торговавший, переваливаясь, вышел из-за прилавка, чтобы пожать руку отцу, обнаружилось - шкандыбает он на деревянной ноге, а собственная потерявшая чувствительность после ранения на войне с немцем - торчит согнутой, сзади.
   Не миновала мужичка и Гражданская война - служил он ординарцем у самого Буденного, и след от белоказацкой шашки бугрился на бурой от загара шее.
   Отец решил, что лучшего места пребывания, чем хата дяди Миши - так звали мужичка, - для меня не найти. И деревня Федосеевка, что в семи километрах от Старого Оскола, стала моей летней и многолетней резиденцией.
   - Москвич! - так сразу обозвали меня в деревне, никого не интересовало, что мое Орехово-Зуево в сотне километров от Москвы. - Сегодня на улицу пойдешь?
   Вопрос удивил: я стоял у деревянного крыльца хаты дяди Миши, а спрашивал мой ровесник по виду, Женька Фаустов - племянник хозяина.
   - Я и сейчас на улице.
   Женька расхохотался и объяснил, что "улица" - это танцы, и в летнее время, и в зимнюю пору на свежем воздухе. Сегодня "улица" должна была образоваться на Алтуховке. Так прозывался порядок хат, сбегавших от школы в ложбину "Левадии" - месту огородов и низкого густого кустарника, служившего прибежищем уединявшихся с подругами парней. "Улица" происходила на утоптанном - чтоб меньше пыли во время плясок - пятачке земли. Гармонист сидел на подоконнике соседствующей хатки и играл что душа пожелает: польки, вальсы, кадрили, русского и даже музыку, в которой с трудом узнавались фокстроты. Девчата, разряженные в шелковые блузки самых ярких цветов, танцевали с парнями, щеголявшими лакированными козырьками офицерских фуражек и густо смазанными яловыми сапогами. Многим девчатам парней не доставалось - танцевали дружка с дружкой. Пели частушки. Обязательно "Семеновну". Содержание припевок сохранялось еще с войны, с оккупации:
   Ах, Семеновна,
   Какая хитрая!
   Была за Сталина,
   Теперь за Гитлера,
   старательно выводила Валька Курлыкова - улыбчивая грудастая девица, парень которой по прозвищу "Курлык" служил теперь в армии. Кто-то выкрикивал от имени Сталина, что "вот мы выломаем дрын, и рассыплется Берлин", а ему уже за Гитлера отвечали:
   Дорогой товарищ Сталин,
   Мы Москву бомбить не станем
   Полетим мы на Урал,
   Куда евреев ты убрал!
   Несмотря на частушки, антисемитизма в Федосеевке не замечалось слесарь Шмуль пользовался всеобщим уважением: добросовестно ремонтировал триера, сеялки и веялки. Двор его походил на филиал колхозного машинного двора. Была у Шмуля и вторая специальность - он лихо играл на скрипке и обучил игре на разных инструментах - мандолинах, балалайках, сопелках и рожках - свое многочисленное семейство. Образовался оркестр, в который влились и соседские подростки. Это музыкальное сообщество с удовольствием приглашали на свадьбы и праздники даже в соседние села. Шмуль отправлялся "гастролировать" с музыкой. Ухал большой барабан, повизгивала скрипка, бренчали струнные, свистели деревяшки - звучал "Тимоня" с еврейским акцентом. Из хаток выходили мужики и бабы - послушать Шмуля.
   Но главной достопримечательностью деревни был не Шмуль и даже не вкуснейшие яблоки большого количества сортов, - главной, о которой говорили все, каждый шаг которой отмечался, была Нюрка Чапаиха - ладно сложенная, с раздувающимися чувственными ноздрями, в туго затягивающей голову бордовой косынке. В шестнадцать лет ее угнали на работу в Германию. Проработала она на Неметчине не долго - забеременела, и ее вернули. Двойня родилась и померла. Родители Нюрки уже ушли из жизни, существовала она с бабкой под одной крышей, справно трудилась на колхоз на скотном дворе - отмечалась даже грамотами в праздники урожая. При этом была ненасытна в любви, или, как сейчас бы сказали, остро сексуальна, и решала свои половые проблемы просто: подходила к парню, застоявшемуся без общения с противоположным полом, демобилизованному, и на ухо шептала: "Миш, Миш, пойдем - потыкаешь, а то у меня свербит". И если этот Миша проявлял нерешительность, добавляла: "А то в следующий раз сам попросишь - не дам". Нюрка тоже появлялась на "улице", но не сразу, а в самый разгар, когда собравшиеся, разгоряченные танцами, а иногда и самогоном, уже не сбивались в приятельские кучки.
   - Нюрка пришла жертву искать, - пояснили мои новые деревенские друзья.
   Однажды такой жертвой оказался и я. "Мы с москвичом домой пойдем. Нам - рядом", - сказала она и взяла меня за руку. Я не противился. В кустах "Левадии" она опустилась на траву, не выпуская моей руки и приговаривая: "Тело на тело - хорошее дело". Выяснилось, что никакого стриптиза ей не надо - стоит только поднять юбку, а видневшиеся из-под юбки трусы - это только "декорация", "нарукавники" на ляжках.
   Ни о чем другом, как о кратких утехах, Чапаиха и помышлять в замкнутом мире деревни не могла. Думаю, поэтому и ограничивалась минутными удовольствиями с наскока, поэтому и прозвали Нюрку в память атакующего героя Гражданской войны.
   Но, бывало, и ревнивое раздражение охватывало Чапаиху. Один из ее коротких знакомых, ходивший с другой девушкой, решил продемонстрировать особенности туалета Нюрки мужикам на колхозном току и получил такую затрещину, что пал лицом ниц в прямом смысле этого слова, а она ушла, выкрикнув:
   - У Вальки своей трусы показывай!
   Если вечером "улицы" в Федосеевке не было, шли танцевать в Луга соседнюю, всего шесть километров, деревню. Обратно возвращались гуртом, дождавшись всех своих, федосеевских. Шли босиком по влажной траве на обочине дороги, сняв сапоги и закинув их за плечо. Кто-нибудь запевал: "Командир герой, герой Чапаев...", а остальные подхватывали: "Он умеет бить врага".
   Танцы бывали не каждый вечер, и мы с Женькой Фустовым проводили их в хате Вальки Курлыковой при керосиновой лампе вчетвером. Обязательно присутствовала старшая сестра Женьки - Аля, но не как надзиратель, а как игривый участник посиделок. С лежанки печи за нами наблюдали малые братья Вальки, для которых она была и сестрой, и матерью. Так что ничего интимного мы совершать не могли, хотя взаимное влечение крепло.
   Все персонажи моего общения работали в колхозе и с рассветом шли по рабочим местам. Весь день я чувствовал себя ненужным: скучал, поедал приготовленную мне тетей Феколой - женой дяди Миши - картошку, запаренную в печи на молоке, заглатывал фруктовый суп, называемый взваром, и, наконец, сам решил работать в колхозе, а палочки, наработанные мной, то есть трудодни, должны были засчитывать тете Феколе, не выходившей на работу как бы по болезни и люто ненавидевшей колхоз. Работа увлекла. Я с напором бросал снопы в молотилку, заставляя ее заглохнуть, задохнуться. Победить машину было невозможно, но я побеждал себя, свой комплекс мужицкой неполноценности.
   Тетя Фекола была полной противоположностью своему мужу. Таких, как она, называют людьми антиобщественными. Но и в Феколе пассивность в критическую минуту побеждал крестьянский инстинкт.
   Хата наша находилась у выгона, за выгоном - ток, на нем гурты зерна. Девчата снуют на току, укрывая соломой зерно - надвигается черная гроза. Тетя Фекола на крыльце, под его козырьком. Пролились первые капли дождя, прибив пыль. Кряхтя, Фекола поднялась со словами:
   - Пойду помогу, хлеб мокнет!
   И шагнула под дождь.
   В войну, когда дядя Миша был на фронте, тете Феколе на постой определили немецкого солдата, какого-то чина. Тот с удовольствием играл с сыном хозяев и помогал даже поправить крышу хаты. Услышав слово "Гитлер", отрицательно мотал головой. Война окружала деревню - пахотные поля были разминированы, а до травянистых полянок у реки, которые обкашивали крестьяне, - восемь копешек в колхоз, две для себя - миноискатели и саперы не дошли. Я, помогая дяде Мише в покосе, постоянно слышал его предупреждения: "Поберегись!" Неразорвавшиеся снаряды, изрядно поржавевшие, лежали под ногами, прямо у косы-литовки.
   Дядя Миша был бескорыстным членом партии - еще с Гражданской войны. Честный и безответный, он исполнял любые поручения. Его и собирать молоко с сельчан в счет налога поставили, поскольку не воровал. Единственная льгота, которую я мог наблюдать у дяди Миши, - кусок говядины килограмма в три. Образовалась она после короткого стука в ночное окно хаты. Хозяин уже спал, проснулся, допрыгал до окна на своей здоровой ноге, послушал, приникнув ухом к стеклу, что шепчут с той стороны окна, с улицы, и, пристегнув деревяшку, ушел. Вернулся с рассветом, держа в руках кус мяса в газете.
   - Бычка забили. Вот Кундюша (так прозывали председателя) и собрал актив. Выпили. Закусили. Каждому с собой дали. - Он протянул мясо тете Феколе.
   - А побольше не могли? - спросила та и отвернулась спиной, к стене в обтертой побелке.
   Любовью и гордостью хозяев был их сын, окончивший геолого-разведочный техникум, женившийся на первой деревенской красавице и отбывший куда-то в Сибирь. Красный угол хаты украшала большая рамка, за стеклом которой были подобраны фотографии сына Виктора разных возрастов - от младенческого до взрослого. "От то он в техникуме", - поясняла тетя Фекола. "А то - в пятом классе", - добавлял дядя Миша и касался заскорузлым пальцем шорника, пахнущим воском и дегтем, чисто протертого стекла. Супружеская чета почти еженедельно посылала сыну посылки с гусями, утками, салом и переживала - не испортятся ли продукты в дороге. Праздником были короткие весточки от сына: "Все получили, спасибо!" Дядя Миша вынимал из подпола бутылку первача, тетя Фекола пекла хлеб на поду русской печи. Делалось это только в особо торжественных случаях - зерна на трудодень давали по двести граммов урожайность в колхозе была всего семь центнеров с гектара.