Если быть честным - нам с Андреем и Юсовым серьезно досталось во время битвы за честь девушки моего приятеля - студента-"оператора" Сережи Чавчавадзе. "Честь" - сказано излишне сильно, девушка была доброй и популярной в окрестностях кафе, без колебаний шла на контакты, имела кличку "Глюк", поскольку в моменты соитий любила вспоминать знаменитого композитора. Но свою задачу мы тем не менее выполнили, хоть и ценой сломанных носов, порванных штанин, солидных фингалов.
   Андрей не унимался: он заметил, что известный нынче режиссер, не вступив в бой, ретировался к зданию Манежа, и кинулся к нему выяснять отношения.
   - Ты трус! Ты подонок! Ты сбежал! - наседал он, и мне пришлось приложить серьезные усилия, чтобы остановить его.
   Но это было позже, а сейчас, к моменту нашей встречи в гардеробе, Андрей только что получил сценарий Папавы по рассказу В. Богомолова "Иван" и говорил, что "может быть неплохой сценарий, если его - сценарий - заново придумать". Мне было понятно отношение Тарковского к творению Папавы сценарий уже побывал в запуске и был закрыт из-за плохого экспедиционного материала, а режиссер Эдик Абалов - надолго отстранен от постановок.
   Я же только что снял учебную работу для института длиною в 18 минут и искал материал для курсовой. Мы сели вместе за столик, заказали очень маленький графинчик коньяка и кофе - все, что могли себе позволить даже при тогдашней дешевизне этих продуктов.
   Через несколько мгновений после появления на нашем столе графинчика рядом возник, именно возник, другого слова не подберу, так как в этот утренний час в "Национале" было безлюдно, один из завсегдатаев кафе - Веня Рискинд, адъютант и собутыльник Олеши. Тут же к нам на стол поставили третью рюмку.
   - Веня, расскажи что-нибудь, - попросил его Тарковский, когда Рискинд "промочил горло". Я поддержал Андрея: Веня был блестящим рассказчиком. Он пленял этим Бабеля, который возмечтал сделать из мальчика писателя. Но мальчику понравилось бражничать в литературной среде. Он уже давно перестал быть мальчиком, отвоевал, потерял в Отечественную войну всех родственников, а вот писать - не писал. Жил под Москвой на станции Ильинская, где его из милости приютила какая-то женщина, играл на аккордеоне на свадьбах, пел песни, каждодневно сиживал в "Национале" при замечательном писателе Юрии Олеше - авторе той самой "Зависти" и "Трех толстяков". Когда случалось ему быть в кафе одному, официантки подавали жареный картофель - излишки гарнира. Вене нечем было платить.
   ...Но рассказчиком он был блестящим.
   - Мы остановились в лесу под Прагой, - начал Веня, и, пока он повествовал, мы не прикоснулись ни к кофе, ни к коньяку.
   Речь в Венином рассказе была о немолодом солдате, которого отрядили ездить на велосипеде за почтой в штаб части, и о десятилетней чешской одинокой девочке, полюбившей этого сугубо штатского, музыкального и ленивого русского солдата. По дороге в расположение части герой Рискинда отбрасывал велосипед, ложился под дерево и в свое удовольствие играл на трофейной губной гармошке услышанные недавно чешские песни. Девочка Эва из соседнего села приходила каждодневно слушать музицирование. Завязалась дружба. Перед тем как уйти к новым боям, солдат дарит Эве рояль. Вернее, не застав ее дома, оставляет привезенный с соседнего фольварка инструмент у дверей и уезжает...
   - Она крикнула вдогонку: "Вояк!" - патетически закончил Рискинд и опустошил рюмку.
   Первым, как и полагается быть по темпераменту, очнулся Тарковский:
   - Веня, запиши! Это я буду ставить!
   Я попытался составить конкуренцию и попросил Рискинда отдать рассказ мне.
   - На тебя, - возразил я Андрею, - в Москве работает весь Союз писателей, а на меня в Новосибирске - никто.
   Но Веню мало интересовало, где будет поставлен его рассказ, его интересовало, кто раньше заплатит деньги. Выяснилось, что я на Новосибирском телевидении мог реализовать сценарий раньше, чем Тарковский на "Мосфильме".
   Андрей пожелал мне успеха в этом начинании, и мы с ним расстались.
   На следующее утро я развернул принесенный Веней к порогу кафе рассказ, прочитал первую страничку и оцепенел. Написанное было невозможно показать кому-либо. Пугала безграмотность. Но главное было даже не в этом - исчезла вся привлекательность рассказа.
   - Веня, - предложил я, - забери свою рукопись. По твоему устному рассказу я напишу под твоим же именем сценарий. Дай адрес, куда переводить деньги.
   Рискинд не обиделся и продиктовал свой адрес на станции Ильинская.
   В самолете я написал сценарий. А через месяц Вене перевели немалые по тому времени деньги, и началась работа над киноновеллой "Короткое затишье".
   В антракте между съемками я прилетел в Москву и в "Национале" опять встретил Тарковского.
   - Снимаешь Венин рассказ? - поинтересовался он, и я в ответ протянул несколько позитивных срезок с кадра, где была запечатлена юная героиня картины. Андрей внимательно, на просвет рассмотрел срезки и передал их сидевшему рядом оператору Вадиму Юсову со словами:
   - Хорошее лицо. Злое.
   Худое, слегка вытянутое лицо новосибирской школьницы Тани Иваниловой, ее льняные волосы и тонкие губы, как мне кажется сейчас, напоминали облик Коли Бурляева в "Ивановом детстве". Но к тому времени фильм Тарковского не был закончен, и для меня был неясен смысл его оценки.
   Когда моя короткометражка прошла по телевидению, я весьма гордо появился в любимом кафе, рассчитывая отметить премьеру с Рискиндом. Но не тут-то было. Веня встретил меня отборной бранью и выскочил из зала.
   Завсегдатаи кафе объяснили мне причину этой, мягко говоря, нервозности.
   Веня никогда ни копейки не платил хозяйке дома за жилье. В ее глазах он был нищим - женщина жалела его и частенько подкармливала. Когда же ей в руки попал перевод на имя Рискинда, где значилась сумма с нулями, она реквизировала всю сумму. Без остатка. Как долг за квартиру. И стала подозревать Веню в "сокрытии доходов".
   Давая мне адрес для перевода денег, Веня, очевидно, и не рассчитывал, что затея сколько-нибудь серьезна, но теперь, когда его жизнь у хозяйки стала невыносимой, обвинил в "содеянном" меня.
   В том же Ильинском жил и родоначальник эмоционального сценария в нашем кино, давно уже бедствующий от безработья Александр Ржешевский, автор пудовкинского "Простого случая", эйзенштейновского "Бежина луга", "26 комиссаров" Шенгелая. Естественно, что он узнал о Вениной "трагедии" первым.
   И вот когда я уныло и одиноко сидел за столиком кафе, обруганный Рискиндом, на соседний стул плюхнулся Ржешевский, потребовал заказать ему чай с вареньем - самое дешевое блюдо в меню - и желчно спросил:
   - Как ты мог? Ты знаком с самим Ржешевским и ставишь фильм по сценарию какого-то Рискинда! Ты понимаешь, что я написал бы намного лучше! И еще прославил бы тебя!
   Я оправдывался, будто меня уличили в краже, а Ржешевский допил чай и ушел не попрощавшись.
   "Першевой" Александр Столпер
   Санаторий "Подлипки". Я - постинфарктник, молодой по возрасту постинфарктник - сорока одного года, стою на балконе своей палаты и смотрю на лужайку, где упражняются в лечебной ходьбе такие же "подраненные", как и я. Одни ползут еле-еле, другие почти бегут. Этим, другим, я завидую - мне еще не разрешено так активно двигаться. Неожиданно в хаотичное движение врезается что-то мощное, неукротимое. Мощное, в сером костюме нараспашку, с седыми растрепанными волосами, полусогнутое в пояснице, в сопровождении стройной, знакомой мне по "Мосфильму" Люси Охрименко. Точно, это Столпер. В вытянутых перед собой руках несет плетеный ящик с клубникой. "Интересно, к кому это он?" - думаю я, но через пару минут все разъясняется само собой. Старуха-нянечка открывает дверь палаты и зовет: "Иди, там к тебе какой-то столяр или как..." Становится понятно, что клубника для меня, болезного.
   Знакомство с Александром Борисовичем произошло неожиданно в мосфильмовском буфете - он неприязненно поглядывал на меня, слушая, как я рассказываю кому-то из своих друзей о работе с актером Борисом Андреевым. "А вы, собственно, какое отношение к Борьке имеете?" Оправдываясь, объяснил, что актер снимался у меня в картине "Мое дело". Столперу картина пришлась по душе, он предложил: "Запишите мой телефон - в справочнике номер неверный. Я по тому телефону, патя, не живу". Намного позже он рассказал причину смены старого телефона: "В тяжелом состоянии попадаю в больницу, а жена, зная об этом, уезжает на курорт". Из больницы Столпер уже не вернулся к "старому телефону". Люся Охрименко, Люция Людвиковна, высококвалифицированный второй режиссер - в последние годы была его и женой, и другом, и домашним врачом.
   Помню, как в ресторане Дома кино Александр Борисович взбунтовался против ее опеки. Столпер попросил у официанта чего-нибудь остренького, но Люся воспротивилась: "Саша, тебе нельзя!" Столпер взревел сиплым голосом: "Я, патя, хочу умереть, как мужик, за столом, а не как твой, патя, Юткевич - на горшке". Охрименко работала в тот период на картине Юткевича "Сюжет для небольшого рассказа".
   Режиссера Столпера сотрудники звали Патя. "Вон Патя идет", - говорили, зная, что он таким образом сокращает и коверкает постоянно употребляемое обращение "понимаете". Этот Патя сыграл в моей биографии забавную роль. Посмотрев на худсовете студии "Гражданку Никанорову", он, переваливаясь с ноги на ногу, подошел ко мне и заявил: "Идите и берите следующее звание, пока вас не забыли. Когда я закончил "Живые и мертвые", Костя Симонов так и сказал..." Я терпеливо выслушал историю о получении мэтром Госпремии, но заметил, что получать следующее звание не могу, поскольку не имею предыдущего. "Как?" И Столпер, срочно выяснив, за каким объединением я числюсь в штате и кто там в худруках, устремился к "ребятам", как он называл Алова и Наумова. Ребята восприняли его предложение выдвинуть меня на звание без энтузиазма, но отказывать не стали. Александр Борисович постоянно справлялся, как движется дело, на что вразумительного ответа у меня не было, и инициатива Столпера реализовалась только через десяток лет - я ходил у комитетского руководства в своенравных, не рвался делать поправки в своих лентах - и Ермаш, тогдашний председатель Госкино, отложил мои бумаги: представления и анкеты.
   В кино Столпер пришел через цирк. Рассказывали, что работал он в номере на арене першевым: держал на пояснице перш - шест, на котором, как грозди, висели партнеры. Результатом этого труда, в прямом смысле слова, оказался поврежденный позвоночник. Отсюда и согбенная фигура, отсюда и походка вперевалку. Но об этом он никогда не рассказывал, зато поведал мне историю взлета и падения фильма "Закон жизни".
   Предвоенной порой картина по сценарию А. Авдеенко вышла сразу на 40 московских экранов, что по тем временам было немало, а по нынешним звучит как фантастика. Зритель ломился на фильм: как же, картина о комсомоле, а отзвуки дела первого комсомольского секретаря Косарева еще витали в воздухе. Но через два дня демонстрации "Закон жизни" был снят со всех экранов. Столпер утверждал, что на одном из просмотров в ординарном кинотеатре видели самого Сталина с Кагановичем.
   На следующий день режиссеров, причастных к ленте, вызвали на совещание к Сталину. Саша Столпер надел свой лучший костюм, повязал новый, подаренный Авдеенко галстук и сначала поехал известить своего сорежиссера Борю Иванова, который начальный успех картины переживал на даче без телефона. Боря как на грех ушел по грибы. Саша в своем парадном костюме аукал его в лесу. Иванов появился из чащи с корзиной грибов, одетый так, будто ходил не за грибами, а на дипломатический прием, и тоже в новом галстуке.
   В Кремле, среди группы деятелей искусства и литературы, Вождь Народов. Все приглашенные рассаживаются за столы. Сталин, прохаживаясь между сидящими, характеризует работу каждого из них. Этот "каждый" встает при упоминании его имени. Так встал и писатель Авдеенко. Встал и стоял. А его торчащий чуб взмокал и слипался от слов Сталина. "Писатель, - бросает тот презрительно. - Двух слов связать не может!" Память рассказчика избирательна: Столпер помнил, что говорил вождь о его сценаристе, но позабыл деталь своего поведения там, на совещании. Очень важную для понимания его состояния.
   Сталин давал Авдеенко выволочку за привезенные с Западной Украины, куда тот отправился в командировку вслед за нашими наступающими войсками, шмотки. Сорежиссеры Столпер и Иванов дружно, под аккомпанемент сталинских слов, стягивали со своих шей галстуки, подаренные сценаристом. Их спасло только то, что Сталин обронил: "Ну, режиссеры все интересно изобразили. Они снимали, что им написали".
   Потом, двигаясь по проходу, вождь хвалил Ванду Василевскую. Этот эпизод Столпер запомнил. Н. Асеев, поэт, друг и соратник Маяковского, вставил реплику - первую с начала встречи: "Вот вы сейчас хвалите Василевскую, ее сразу начнут канонизировать, а мне кажется, она не все делает хорошо!" - "Не кажется? - переспросил Сталин, подошел и положил руку на плечо поэта. - Тогда давайте спорить!"
   Асеев спорить не стал.
   Совещание привело к тому, что любую свою работу Александр Борисович обязательно должен был утверждать в ЦК. Впрочем, это сработало на пользу Столперу. Когда все режиссеры снимали сюжеты для "Боевых киносборников", ему дали снимать полнометражный фильм "Парень из нашего города". Здесь режиссер запамятовал "несущественное" обстоятельство: одноименную пьесу, послужившую основой фильма, написал Симонов, а он пользовался большим расположением вождя.
   Намного позже режиссер снова обратился к театральной драматургии того же автора - снял ленту "Четвертый", что не мешало ему не принимать "творения" коллег, эксплуатирующих постановки, успешно прошедшие на театральной сцене. Он презрительно называл режиссера Г. Натансона эксгуматором за то, что тот берет главных исполнителей, уже сыгравших роль на театре. Тот снял Т. Доронину. А ранее Г. Товстоногов поставил спектакль "104 страницы про любовь", где актриса создала своеобразный характер. Меня столперовское прозвище "эксгуматор" миновало, хоть я и был дружен с "пьесной" драматургией. "Главное, патя, поставить самому, а не перенести чужое решение. Вы ставили сами - я таким Борьку Андреева никогда не видал, патя", - отметал Столпер мои кокетливые сомнения... Его режиссерскому перу принадлежит множество картин. Дело не в их количестве. Дело в выживаемости: есть среди картин Александра Борисовича такие, в которых до сих пор бьется пульс жизни, без которых нельзя представить панораму нашего кино. Скажем, "Живые и мертвые", "Солдатами не рождаются" и тот же "Парень из нашего города". Для иных режиссеров, не только его поколения, иметь на счету хотя бы один такой фильм - счастье.
   Коллеги - и самые маститые - относились к нему с уважением. Я был свидетелем реплики М. Ромма после просмотра "Девяти дней одного года", когда речь шла о возможных монтажных сокращениях: "Нужно показать Саше - он в этом понимает". Патя разбирался не только в монтажном построении картины. При внешней мешковатости, неуклюжести - речь идет о том возрасте, в котором я его застал, - он блистательно мог сопрягать разные актерские индивидуальности, не прибегая к показам. А. Папанов, Л. Крылова, З. Высоковский, К. Лавров - актеры разных школ, но как ансамблево они существуют в кадре! Как-то я спросил одного из них: "Что делает Столпер? Почему вы так верно живете в обстоятельствах? Какие волшебные слова он говорит?" И получил ответ: "Создается такая атмосфера на площадке, что врать невозможно".
   Столпер был человеком, увлеченным жизнью. От преферанса до показа студенческих отрывков во ВГИКе, от ремонта старенькой "Волги" до темпераментных, а потому дикционно невнятных речей на худсоветах - все занимало, интересовало, настраивало действовать. Как закаленный першевой, он выдерживал разнообразные "пластические позы" жизни. Сколько бы проблем на нем ни висело.
   Улица Горького у площади Маяковского. У тротуара серая от пыли "Волга". На переднем сиденье лежит, откинув голову на подголовник, Александр Борисович, глаза закрыты, рука безжизненно свешивается из окошка машины. Прохожу мимо по своим делам. Возвращаюсь через полчаса. Столпер в той же позе. Думаю: "Не случилось ли с ним чего?" Останавливаюсь, трогаю руку - теплая, обращаюсь: "Чем-нибудь помочь?" Открывает глаза, щурится, узнавая: "Нет, все в прядке, просто, патя, ехал с "Мосфильма" во ВГИК очень устал, решил отдохнуть по дороге".
   В период простоя между фильмами, во время мучительных поисков нового материала Патя с удовольствием переключался на работу со студентами и ребячливо радовался их успехам. Если его курс хорошо показался на экзамене, говорил: "Жалко, вы не видали, Леня! Будем еще показывать на днях позвоню. Приезжайте!" И звонил, не забывал, несмотря на известную уже по рассказу о совещании у Сталина забывчивость. Как не забывал каждодневно говорить своим студентам: "Обязательно посмотрите "Гражданку Никанорову". Когда те напоминали, что он вчера уже говорил это, настаивал: "Все равно посмотрите!"
   Когда Александр Борисович испытывал материальные затруднения, а это в последние годы случалось с ним частенько, вспоминал золотые времена авторства в "Путевке в жизнь": "Прихожу в кинотеатр, смотрю, патя, ого! Зрителей - полно! Уже десятка у меня в кармане!"
   Что в данной реплике было главным для него, не знаю, не думаю, что только десятка!
   Неизвестный Утесов
   Для людей моего поколения Утесов был не просто исполнителем лирических и комических песен, он был, если хотите, эталоном искренности в песенной эстраде второй половины сороковых и начала пятидесятых годов. Его песенные картины резко диссонировали со слащавой лирикой, потоком лившейся из репродукторов и многократно повторенной с эстрадных подмостков.
   "С душой поет!" - кратко рецензировали его искусство мои друзья из орехово-зуевских казарм и передавали друг другу пластинки с утесовскими "Окраиной", "Прогулкой", "Дорогой на Берлин".
   Вот тогда-то я и начал собирать пластинки с его записями. Увлечение продлилось на десятилетия, и однажды мои друзья из Новосибирска, зная эту мою слабость, передали мне редкую пластинку Ленинградской опытной фабрики, на одной стороне которой была "Теритомба" в исполнении С. Лемешева, а на другой - "Скажите, девушки" в исполнении Утесова. Соседство, рискованное для последнего. Но испытание Утесов выдержал - его личная трактовка известной неаполитанской песни снимала несовершенство вокала.
   Подарок новосибирцев подтолкнул меня: начало войны в неосуществленном, закрытом в производстве фильме "Отцовский пиджак", к которому я тогда приступал, захотелось решить на этой утесовской фонограмме. Но пластинка была ветхая, затертая, она с кем-то из эвакуированных ленинградцев двигалась в Новосибирск по военным дорогам, и я решил позвонить Леониду Осиповичу, с которым тогда еще не был знаком, и попросить хорошую запись. Он выслушал меня и в ответ на мои уверения, что песня, которую я хочу использовать в картине, прекрасно, как мне кажется, выражает предвоенное время, бросил раздраженно:
   - У меня есть песни и получше!
   Прошел пяток лет. Я никогда не напоминал Утесову о нашем первом, телефонном знакомстве, но не преминул пригласить его на просмотр фильма "Вылет задерживается", где эпизод фронтовой свадьбы решался на мелодии "Скажите, девушки" в утесовском исполнении.
   После просмотра Леонид Осипович попросил:
   - Ты мне фонограмму этой песни дай - у меня сейчас пластинка пойдет, а этой фонограммы нету.
   Я собирал пластинки Утесова, слушал все программы его оркестра, и мне казалось - я знаю Утесова. Это было ошибкой. Личность актера далеко не полностью открывали его публичные выступления, где он, хорошо ли, плохо ли, работал по написанным для него и утвержденным текстам. Остроумие, искрометность, талант актера открывались в домашних утесовских рассказах, которыми он был наполнен до краев. В присутствии его смолкали лучшие рассказчики, а он в сотый, может быть, раз излагал историю актера из Теревсата (Театра революционной сатиры) Сускина, который в 19-м году утверждал, что он дворянин и ездил когда-то с графом Сумароковым-Эльстоном в Лондон на дерби. И перед нами возникал никому не известный суетливый Сускин и всем известный величественный его оппонент Смирнов-Сокольский.
   В следующей новелле маленький мальчик при стечении всего города принимал Утесова за известного политического деятеля.
   - Я приехал на два выступления в Бердянск, - заговорщически приступал Леонид Осипович, - до войны. Заметьте, тогда я был знаменит, как Алла Пугачева. Даже больше. В Бердянске у меня жил мой кровный родственник, и вот приходит он ко мне и приглашает пообедать.
   - Я могу только с оркестром.
   Он согласился. И сразу после завтрака мы идем к нему домой. Я, мои ребята и еще полгорода сзади. А другая половина висит на заборе у моего родича. Он подходит к калитке, распахивает ее, и я вижу накрытый во дворе стол, а у самой калитки маленького золотушного мальчика.
   - Сюня! - говорит мой кровник. - Смотри, кто к нам пришел!
   Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной, на народ, висящий на заборе, и молчит.
   - Сюня! Как тебе не стыдно? Неужели ты его не узнаешь? - не унимается родственник.
   Мальчик со страхом ворочает глазами.
   - Сюня! - уже кричит родственник. - Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!
   Во дворе - тишина.
   И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:
   - Это Ленин!
   Я хохотал, а рассказчик уже смачно рисовал ситуацию, в которую попал режиссер Давид Гутман, приехавший ставить оперетту в Одессу...
   - Первый раз его пригласили в двадцать шестом году. НЭП. На вокзале его встречает администратор Яша.
   - Яша, где я буду жить? - спрашивает Додик.
   - Конечно, в "Лондонской".
   - А с кем я буду жить?
   - Есть с кем, - отвечает Яша, и после репетиции он с Додиком идет к тете Хесе. У тети Хеси рояль, на рояле - салфеточки, на салфеточках слоники. И девочки танцуют кадриль под рояль.
   Додик ставил спектакль и после репетиции заходил к тете Хесе.
   В следующий раз его пригласили ставить в Одесской оперетке в 32-м году.
   На дворе - индустриализация. Тем не менее на одесском вокзале - тот же Яша и те же вопросы:
   - Яша, где я буду жить?
   - О чем говорить, конечно, в "Лондонской".
   - А с кем я буду жить?
   - Вот это - не знаю.
   - Что, тетя Хеся умерла?
   - Нет, она жива, - грустно ответил Яша, - но дела нет.
   Додик провел репетицию и пошел все-таки к тете Хесе. Рояль - в пыли. Слоников - нет. Салфеточек - нет.
   - В чем дело, тетя Хеся? - спросил Додик.
   - Вы не поверите, Додик, - ответила эта гостеприимная хозяйка, - но большевики убили любовь.
   Снова возникал из глубины лет фельетонист Смирнов-Сокольский, составляющий список людей, которых он должен обругать. Потом в этот поток включался Всеволод Мейерхольд, разыгранный Утесовым и мстящий остроумно и зло...
   Особый раздел составляли истории взаимоотношений рассказчика и начальника Главискусства Керженцева по поводу исполнений "Лимончиков" и "Гоп со смыком".
   - До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот иду я как-то днем от Неглинной - снизу вверх, - озорно начинает Леонид Осипович, - а сверху вниз по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. "Слушайте, Утесов, - говорит он. - Мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли "Лимончики", "С одесского кичмана" и "Гоп со смыком". Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз я узнаю о вашем своеволии - вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого", - и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
   На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле, в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот "Над волнами", спел я "Полюшко-поле". Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает "Птицу-тройку", мои ребята собирают инструменты... Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: "Задержитесь. И исполните "Лимончики", "Кичман", "Гоп со смыком" и "Мурку". Я только руками развел: "Мне это петь запрещено". - "Сам просил", - говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса - в зале в ряду вместе с курсантами сидит Сталин.
   Мы вернулись на сцену, выдали все по полной программе, курсанты в восторге, сам, усатый, тоже ручку к ручке приложил.
   Вечером снова гуляю по Кузнецкому. Снизу вверх. А навстречу мне сверху вниз - Керженцев. Я не дожидаюсь, когда подзовет, - сам подхожу и говорю, что я не выполнил его приказа и исполнял сегодня то, что он запретил. Керженцев побелел: "Что значит "не выполнили", как вы могли исполнять, если я запретил?" - "Не мог отказать просьбе зрителя", - так уныло, виновато отвечаю я. "Какому зрителю вы не могли отказать, если я запретил?" - "Сталину", - говорю.
   Керженцев развернулся и быстро-быстро снизу вверх засеменил по Кузнецкому. Больше я его не видел.
   Вполне естественно, в своих рассказах Утесов не мог обойти взаимоотношений со своей родной Одессой, которую он к тому времени не видел много лет. Причин для разлуки было несколько, и одна из них - характер его родного города, сохранившийся еще в ту пору.
   - Я приехал в Одессу, - говорил он, - выступил в оперном театре. Триумф полный. Довольный и расслабленный выхожу с концерта к машине, сажусь рядом с водителем. Машина трогается. Вдруг в свете фар возникает женщина. Кричит: "Стойте! Стойте!" Мы останавливаемся. Женщина распахивает дверь машины с моей стороны, из темноты вытаскивает за руку маленького золотушного мальчика и, показывая на меня, говорит: "Сема, смотри - это Утесов, когда ты вырастешь, он уже умрет". Я захлопнул дверь и никогда больше не ездил в Одессу!