— Ты знаешь, что я могу тебе помочь, и все же оскорбляешь меня.
   — Каким образом?
   — Ты называешь мою родину страной неверных.
   — Вы и есть неверные!
   — Давай помолчим о вере!
   — Мусульманин не может говорить о своей жене. А ты позволишь мне говорить о женщинах Франкистана?
   — Позволю.
   — Когда жена франка больна…
   Он посмотрел на меня, как будто ожидал от меня какого-то замечания. Я только кивнул, чтобы он продолжал.
   — Итак, если она больна и не принимает никакой пищи…
   — Дальше!
   — Если она теряет блеск своих глаз и полноту своих щек, если она устала и, несмотря на это, не знает больше отрады сна…
   — Дальше!
   — Если она может стоять, только на что-то опираясь, а ходит медленно, крадучись — от холода дрожит, от жары горит…
   — Я слушаю. Продолжай!
   — Если она от каждого шороха приходит в ужас и передергивается… Если она ничего не хочет, ничего не любит, ничего не может ненавидеть и боится ударов собственного сердца…
   — И…
   — Если ее дыхание похоже на дыхание маленькой птички… если она не смеется, не плачет, не говорит… если она не произносит ни слова радости, ни на что не жалуется, и даже ее вздохи больше не слышны… если она больше не хочет видеть солнечный свет, а ночами не спит и сидит, скорчившись, в углу…
   Он снова посмотрел на меня, и в его горящих глазах был различим страх, который, казалось, увеличивается при каждом упомянутом симптоме болезни. Должно быть, он любил больную последним, потускневшим жаром своего почти выжженного сердца и, совсем не желая и не зная этого, выдал мне своими осторожными словами всю свою любовь к жене.
   — Ты еще не закончил!
   — Если она временами внезапно вскрикивает, как будто ей вонзили в грудь кинжал… если она безостановочно шепчет слово на чужом языке…
   — Какое слово?
   — Имя!
   — Дальше!
   — Если она кашляет, а потом кровь струится по ее бледным губам..
   Теперь он смотрел на меня так пристально и испуганно, что я заметил: мое решение будет для него приговором, спасительным или убийственным. Я не замедлил выложить уничтожающее:
   — Тогда она умрет.
   Сначала он несколько мгновений сидел неподвижно, как будто его хватил удар, потом вскочил и, собравшись с духом, встал передо мной. Красная феска соскользнула с его обритой наголо головы, трубка выпала из рук; лицо подергивалось от противоречивых чувств. Это было поистине ужасное лицо, производящее неизгладимое впечатление.
   — Гяур! — загремел он на меня.
   — Как ты сказал? — спросил я холодно.
   — Я сказал «гяур»! Осмелишься ли ты возразить мне что-нибудь, собака? Ты должен умереть, гяур!
   — Я умру, когда это станет угодно Богу, а не когда тебе этого захочется.
   — Молись!
   — Абрахим-Мамур, — ответил я ему, как и прежде, спокойно. — Я охотился на медведей и ловил гиппопотамов; слон внимал моим выстрелам; мои пули встречали льва, «душителя стад». Благодари Аллаха за то, что ты еще жив. Моли Бога, чтобы он укротил твое сердце. Сам ты не способен на это, потому что твой дух слишком слаб. И все-таки ты, если сейчас же не смиришься, умрешь.
   Это новое оскорбление было тяжелее других, и АбрахимМамур попытался схватиться со мной, прыгнув навстречу, но сразу же отскочил назад, потому что теперь и в моей руке сверкнуло оружие. Мы стояли один против другого, ведь он сразу же после того, как нам принесли кофе и трубки, прогнал прислугу.
   — Я крайне удивлюсь, если наша встреча закончится миром. Ты назвал меня собакой, а я тебе говорю, что в следующее мгновение после того, как ты еще раз скажешь это слово, моя пуля застрянет в твоей голове. Прими это во внимание, Абрахим-Мамур.
   — Я позову слуг.
   — Зови, если хочешь увидеть их трупы, а сразу же после этого умрешь и ты.
   — Ого! Ты же не Бог!
   — Я немей. Ты когда-нибудь чувствовал руку немей?
   Он презрительно усмехнулся.
   — Прими во внимание, что ты и не заметишь этой руки, как она тебя настигнет! Она не вымыта в розовом масле, как твоя. Однако я хочу сохранить мир в твоем доме. Ты не хочешь, чтобы я победил смерть — твое желание исполнится. Господь тебя храни!
   Я убрал револьвер и пошел к двери.
   — Стой! — крикнул он.
   Я уже почти дошел до двери и не обернулся.
   — Так умри же, гяур!
   Я мгновенно повернулся, успев отклониться. Его кинжал просвистел мимо меня и глубоко воткнулся в дощатую стену.
   — Теперь ты мой, подлец!
   С этими словами я подскочил к нему, поймал его за руку и в тот же самый момент рванул на себя и швырнул об стенку.
   Несколько секунд Абрахим-Мамур пролежал неподвижно, а потом снова вскочил. Глаза его были широко открыты, жилы на лбу вздулись, губы посинели от бешенства; но я наставил на него револьвер, и он испуганно замер.
   — Теперь ты узнал руку немей. Не смей еще раз дразнить меня. Не будем тратить времени. Жизнь твоей Гюзели в опасности.
   Я с умыслом произнес ее имя. Это подействовало.
   — Кто тебе назвал ее имя?
   — Твой посланец.
   — Неверный не может произносить имени правоверной!
   — Я всего лишь произнес имя женщины, которая уже завтра может стать мертвой.
   Опять он посмотрел на меня взглядом, в котором читалась железная непреклонность, потом закрыл лицо руками.
   — Правда ли, хаким, что она уже утром может быть мертва?
   — Правда.
   — И нет никакого спасения?
   — Возможно.
   — Не говори «возможно», скажи «неминуемо». Готов ли ты мне помочь? Если она выздоровеет — требуй что хочешь.
   — Я готов.
   — Тогда дай мне свой талисман или свое лекарство.
   — У меня нет никакого талисмана, а лекарство я сейчас тебе дать не могу.
   — Почему?
   — Врач только тогда в состоянии вылечить больного, когда он увидит страждущего. Давай пойдем к ней или прикажи ей выйти к нам!
   Он отпрянул, словно получил удар.
   — Машалла! Ты сошел с ума? Наверное, дух пустыни выжег твой мозг, и ты не знаешь, что требуешь. Ведь женщина, на которую упадет взгляд чужого мужчины, непременно умрет!
   — Еще скорее она умрет, если я не смогу осмотреть ее. Я должен измерить частоту ее пульса и услышать от нее самой о многом, что касается ее болезни.
   — Ты действительно не лечишь при помощи талисмана?
   — Нет.
   — И словом не лечишь?
   — Нет.
   — А молитвой?
   — Я молюсь за страждущих, но Бог уже вложил нам в руки средства, чтобы сделать ее здоровой.
   — Что это за средства?
   — Цветы, металлы и разные почвы, чьи силы и соки мы вытягиваем.
   — Это не яды?
   — Я не отравил ни одного больного.
   — Ты можешь поклясться в этом?
   — Перед любым судьей.
   — И ты непременно хочешь поговорить с ней?
   — Да, о ее недомогании и обо всем, что с этой болезнью связано.
   — Только об этом?
   — Да.
   — Ты сможешь задавать каждый вопрос мне, чтобы я разрешилс ним обратиться к больной?
   — Это меня устроит.
   — И ты будешь ей щупать руку?
   — Да.
   — Так ты в самом деле хочешь войти в мой гарем?
   — Да.
   — Я этого не разрешаю!
   — Тогда пусть она умрет. Селям алейкум, мир с тобою и с ней!
   Я отвернулся и направился к выходу. Хотя уже из перечисления симптомов я понял, что Гюзель страдает от какой-то чрезвычайной душевной болезни, однако действовал так, как будто предполагал одно лишь телесное заболевание. Именно потому, что я подозревал в ее страданиях последствия насилия, бросившего женщину во власть этого человека, я хотел разузнать как можно больше, и он опять позволил мне дойти до двери, а потом крикнул:
    Стой, хаким, останься! Можешь войти в ее покои…
   Я обернулся и, не давая заметить свое удовлетворение, снова направился к Абрахим-Мамуру. Я победил и был удовлетворен уступками, которые он мне сделал.
   Он удалился, чтобы отдать необходимые распоряжения, ибо ни один из его слуг не должен был догадаться, что он разрешает чужому мужчине доступ в святилище своего дома.
   Абрахим-Мамур вернулся лишь долгое время спустя.
   — Пора? — спросил я.
   — Пошли!
   Он двигался впереди, я — за ним. Сначала мы прошли через несколько почти развалившихся помещений, в которых могла обитать всякого рода ночная живность; потом мы прошли помещение, которое, казалось, служило передней, а за нею уже располагались комнаты, которые, по всей видимости, использовались непосредственно под женские покои. Вокруг я заметил лежащие мелочи женского туалета.
   — Вот комнаты, которые ты хотел видеть. Смотри, сможешь ли ты найти в них демона болезни! — с полуиронической улыбкой сказал Абрахим-Мамур.
   — А что за помещение рядом?
   — Там и находится больная. Сейчас мы туда войдем, но прежде я должен убедиться, сокрыто ли ее лицо от чужих глаз. Не смей за мной следовать, жди спокойно, пока я не вернусь!
   Он вышел, и я остался один.
   Итак, там, за этой стеной, находилась Гюзель. Это имя буквально означает «прекрасная». И это обстоятельство, и все поведение египтянина разрушили мое прежнее предположение, что речь идет о пожилой особе.
   Я позволил себе оглядеть комнату. Она была обставлена подобно комнате хозяина: ковры, кушетка, ниша с сосудами, наполненными охлажденной водой.
   Через некоторое время вернулся Абрахим.
   — Ты проверил комнату? — спросил он меня.
   — Да.
   — Ну?
   — Я ничего не могу сказать, пока не побываю у больной.
   — Так пойдем, эфенди. Но позволь еще раз предупредить тебя!
   — Ладно! Я сам знаю, что мне делать.
   Мы вошли в соседнюю комнату. У задней стены стояла женщина, закутанная в широкие одежды и тщательно прикрытая паранджой. Видны были только маленькие, засунутые в бархатные туфельки ступни.
   Я стал задавать вопросы, тактичность которых полностью удовлетворила египтянина, потом я заставил ее слегка пошевелиться и наконец попросил ее протянуть мне руку. Несмотря на серьезную ситуацию, я чуть было не расхохотался вслух. Рука была завязана в такой толстенный платок, что было совершенно невозможно различить хотя бы форму или положение какого-нибудь пальца. Предплечье также было закутано подобным образом.
   Я повернулся к Абрахиму.
   — Мамур, эти повязки надо удалить.
   — Почему?
   — Я не могу померить пульс.
   — Сними платки! — приказал он.
   Она сняла повязки с предплечий, и показалась нежная ручка, на безымянном пальце которой я заметил узенький перстенек с жемчужиной. Абрахим с напряженным вниманием наблюдал за каждым моим движением. Приложив три пальца к ее запястью, я склонился пониже, словно желая не только почувствовать, но и услышать пульс и… не разочаровался, так как через покрывало прозвучало тихо, почти неслышно:
   — Спаси Зеницу!
   — Ты закончил? — спросил Абрахим, быстро приближаясь.
   — Да.
   — Чем она страдает?
   — У нее какая-то большая, глубокая боль, самая большая из тех, что бывают у людей, но я спасу ее.
   Три последних слова, медленно и с нажимом произнесенные, я адресовал скорее ей, чем ему.
   — Как называется недуг?
   — У него чужеземное название. Его понимают только врачи.
   — Долго ли ждать, пока она выздоровеет?
   — Это может произойти и быстро, и не так скоро, смотря по тому, как вы будете выполнять мои рекомендации.
   — В чем я должен тебя слушаться?
   — Ты должен регулярно давать ей мое лекарство.
   — Это я буду делать.
   — Ее надо оставить одну и оберегать от неприятностей.
   — Так и будет.
   — Мне необходимо ежедневно говорить с ней.
   — Тебе? Зачем?
   — Чтобы определять дозу лекарства в зависимости от состояния больной.
   — Я сам буду тебе сообщать, как она себя чувствует.
   — Ты не сможешь, потому что не сумеешь определить состояние больной.
   — О чем же ты с ней будешь говорить?
   — Только о том, что ты мне позволишь.
   — А где будут происходить эти разговоры?
   — Да в этой же комнате, что и сегодня.
   — Скажи точно, как долго будет продолжаться лечение?
   — Если вы будете слушаться меня, то через пять дней, начиная с сегодняшнего, она избавится от своей болезни.
   — Так дай ей лекарство.
   — У меня его нет с собой; оно находится внизу, во дворе, у моего слуги.
   — Пойдем к нему!
   Я обернулся к женщине, чтобы без слов попрощаться с ней. Она подняла руки под одеждой, как бы передавая безмолвную просьбу, и отважилась на три слога:
   — Эвв Аллах! [53]
   Тотчас же он оборвал ее жестом:
   — Замолчи! Будешь говорить, когда тебя спросят!
   — Абрахим-Мамур, — ответил я очень серьезно, — разве я не сказал, что ее надо оберегать от любого гнева, от любого горя? Так не обращаются с больной, вблизи которой уже витает смерть!
   — В таком случае она сама прежде всего должна позаботиться о том, чтобы ее не огорчали. Она знает, что не должна ничего говорить. Идем!
   Вернувшись в селямлык, я послал за Халефом, который вскоре и появился с аптечкой. Я прописал Ignatia [54], дал необходимые наставления, а потом собрался уходить.
   — Когда ты придешь завтра?
   — В это же время.
   — Как и сегодня, я пришлю за тобой лодку. Сколько с меня?
   — Пока ничего. Если больная выздоровеет, ты можешь мне дать столько, сколько захочешь.
   Тем не менее Абрахим-Мамур полез в карман, вытащил богато расшитый золотом кошелек, вынул несколько монет и протянул их Халефу.
   — Вот, возьми!
   Добропорядочный Халеф-ага принял монеты с таким выражением на лице, как будто дело шло о величайшей милости по отношению к самому египтянину.
   В сопровождении хозяина мы вышли в сад, где слуга открыл для нас дверцу в стене. Когда мы остались одни, Халеф полез в карман, чтобы рассмотреть полученное.
   — Три золотых цехина, эфенди! Пусть Пророк благословит Абрахим-Мамура и позволит его жене как можно дольше оставаться больной!
   Мы подошли к лодке, где нас уже ожидали гребцы. Наш прежний проводник сидел у руля.
   Мы пристали совсем близко от дахабии [55], которая бросила якорь во время нашего отсутствия. Такелаж ее был закреплен, паруса убраны, и, по благочестивому мусульманскому обычаю, рейс, капитан судна, собирал своих людей на молитву: «Хай-аль эль-салах! („Все наверх, готовьтесь к молитве!“)
   Мне показалось, что я узнал этот голос, и поэтому быстро обернулся. Его интонации показались мне очень хорошо знакомыми. Действительно ли это был Хасан, которого называли Абу эль-Рейсан, Отец судоводителей? Он встретился нам с Халефом в Куфре, куда он ездил навестить сына. Вместе мы вернулись в Египет. Мы подружились, и я был убежден, что он очень обрадуется, встретив меня здесь. Я подождал окончания молитвы и крикнул в сторону корабля:
   — Хасан эль-Рейсан!
   Сейчас же он повернул к нам свое старое, доброе, бородатое лицо и спросил:
   — Кто это? О, Аллах акбар! Не сын ли это мой, Немей Кара-эфенди?
   — Это он, Абу Хасан.
   — Поднимайся на борт, сын мой. С радостью обниму вас!
   Я поднялся по сходням и был принят самым сердечным образом.
   — Что ты здесь делаешь?
   — Отдыхаю от путешествия. А ты?
   — Я со своим кораблем прибыл из Донголы [56], где взял груз. На судне открылась течь, и я должен был пристать здесь.
   — Как долго ты здесь останешься?
   — Только на завтрашний день. Где ты живешь?
   — Там вон, направо, в отдельно стоящем доме.
   — У тебя хороший хозяин?
   — Здешний деревенский судья. Я им очень доволен. Ты проведешь этот вечер со мной, Абу Хасан?
   — Я приду, если твои трубки еще не разбиты.
   — У меня только одна трубка. Стало быть, ты должен принести свою трубку, но ты будешь курить самый изысканный джебели, который где-либо есть.
   — Конечно, приду. А ты еще надолго останешься здесь?
   — Нет. Я хочу вернуться в Каир.
   — Так поезжай со мной. Я пристану в Булаке [57].
   Такое приглашение навело меня на одну мысль.
   — Хасан, ты по-прежнему считаешь меня своим другом?
   — Да, это так. Требуй от меня, что хочешь, и ты получишь, если только это будет в моих силах!
   — Я хотел попросить тебя об одном очень большом деле.
   — Под силу ли оно мне?
   — Думаю, да.
   — Тогда считай, что оно уже заранее исполнено.
   — Скажу вечером, когда будем пить вместе кофе.
   — Приду и… Однако, сын мой, я забыл, что уже приглашен.
   — Куда?
   — В тот же самый дом, в котором ты живешь.
   — К судье?
   — Нет, к одному человеку из Стамбула, который плыл со мной двое суток, а здесь сошел на берег. Он нанял комнату для себя и койку для слуги.
   — Что он собой представляет?
   — Этого я не знаю. Он мне о себе не рассказывал.
   — Но мог сказать его слуга.
   Капитан рассмеялся, что было для него непривычно.
   — Слуга его шельма; он слышал все языки мира, но многому ни на одном не научился. Он курит, свистит и целый день поет, а когда его спрашивают, он отвечает, но его ответы сегодня верные, а завтра нет. Позавчера он был турком, вчера черногорцем, сегодня он друз [58], и один Аллах знает, кем он станет завтра или послезавтра.
   — Значит, ты не придешь ко мне?
   — Приду, но после того, как выкурю трубку с тем человеком. Аллах да хранит тебя, а мне еще надо работать.
   Халеф уже ушел вперед. Теперь я последовал за ним и, добравшись до своего жилища, растянулся на кушетке, желая обдумать сегодняшнее происшествие. Однако мне это не удалось, потому что вскоре ко мне вошел хозяин.
   — Селям алейкум!
   — Алейкум!
   — Эфенди, я пришел за твоим разрешением. В моем доме появился чужой сиди и попросил сдать ему комнату, что я и сделал.
   — Где расположена эта комната?
   — Наверху.
   — Ну, так этот человек мне не мешает. Делай, что тебе нравится, шейх!
   — Твоя голова много думает, а у него слуга, который, кажется, слишком много свистит и поет.
   — Когда мне это не понравится, я ему прикажу умолкнуть.
   Озабоченный хозяин удалился, и я снова остался один, однако опять не смог спокойно поразмышлять, потому что услышал шаги двух мужчин, один из которых шел со двора, а другой — с улицы, и как раз возле моей двери они встретились.
   — Что ты здесь делаешь? Кто ты? — спросил один. Я узнал голос Халефа, моего маленького слуги.
   — Сам-то ты кто и что тебе надо в этом доме? — спросил в ответ другой.
   — Я? Я принадлежу к числу обитателей этого дома! — крайне возмущенно сказал Халеф.
   — Я тоже!
   — Кто ты?
   — Хамсад аль-Джербая.
   — А я — Хаджи Халеф Омар-ага, спутник и защитник моего хозяина.
   — Кто твой хозяин?
   — Великий врач, живущий в этой комнате.
   — Великий врач? Что же он лечит?
   — Все.
   — Только не умничай! Есть лишь один человек в мире, который может лечить все.
   — Кто же это?
   — Я!
   — Ты тоже врач?
   — Нет, но я тоже защитник своего хозяина.
   — Кто же твой хозяин?
   — Этого никто не знает. Мы ведь только что въехали в этот дом.
   — Вы могли бы остаться снаружи.
   — Почему?
   — Потому что вы невежливые люди и не даете ответа, когда вас спрашивают. Скажешь ты мне, кто твой хозяин?
   — Да.
   — Ну?
   — Он… он… мой, а не твой хозяин.
   — Шутник…
   После этого последнего слова я услышал, как мой Халеф в большом возмущении удалился. Другой, насвистывая, остался стоять у входа, потом он начал что-то тихо бурчать и зудеть себе под нос, потом наступила пауза, а за нею он вполголоса затянул песню.
   Я чуть не подпрыгнул от радостного изумления. Правда, он пел по-арабски, но эти арабские стихи, которые замечательно рифмовались, звучали в переводе на один из немецких диалектов следующим образом:
 
   Что там за шуршанье в кустах, что за шум?
   Я думаю, это — Наполиум [59].
   Что ищет он там весь день и всю ночь?
   Живее, камрад, гони его прочь!
 
   Кто вывел в поля посредине страны
   Солдат, облаченных в чудные штаны?
   Зачем там стоять им день и всю ночь?
   Живее, камрад, гони-ка их прочь!
 
   И мелодия была той же самой — нота за нотой, звук за звуком. Когда он закончил вторую строфу, я подскочил к двери, открыл ее и посмотрел на поющего. Он был одет в широкие белые шаровары, такого же цвета курточку, обут в кожаные ботинки, а на голове носил феску — самый обычный в этих краях вид.
   Увидев меня, он уперся кулаками в бока, притворился, что его не смущает мое появление, и спросил:
   — Нравится, эфенди?
   — Очень! Откуда ты знаешь эту песню?
   — Сам сочинил.
   — Скажи это кому-нибудь другому! И мелодию сам сочинил?
   — А ее-то тем более!
   — Врун!
   — Эфенди, я Хамсад аль-Джербая, я не позволю себя оскорблять!
   — Возможно, что ты Хамсад аль-Джербая и тем не менее большой обманщик. Я-то знаю эту мелодию.
   — Значит, тебе ее кто-то напел или насвистел, услышав ее от меня.
   — А ты от кого ее услышал?
   — Ни от кого.
   — Кажется, ты неисправим. Это мелодия немецкой песни.
   — О эфенди, что ты знаешь о Германии?
   — Песня называется «Что там за шуршанье в кустах, что за шум? Я думаю…»
   — Ура! — радостно оборвал он меня, потому что я произнес эти слова по-немецки, — Может быть, вы сами немец?
   — Разумеется!
   — Действительно? Немецкий эфенди? Откуда же вы, господин хаким-баши, позвольте спросить?
   — Из Саксонии.
   — Саксонец! Вы должны были приехать сюда еще до заключения мира [60]. И уже стали турком?
   — Нет. А вы пруссак?
   — Конечно! Пруссак из Ютербога.
   — Как вы сюда попали?
   — По железной дороге, потом — на пароходе, на лошадях и верблюдах, а еще пешком.
   — А кем вы были прежде?
   — Ну, скажем, цирюльником. В один прекрасный день мне это разонравилось, и тогда я пошел поглядеть на белый свет, туда-сюда, пока вот не добрался до этих мест.
   — Вы обо всем должны мне рассказать. Кому вы теперь служите?
   — Мой хозяин — сын константинопольского купца. Зовут его Исла бен Мафлей. У него ужасно много денег.
   — Что он здесь делает?
   — А я откуда знаю? Кого-то вроде ищет.
   — Кого же?
   — Кажется, женщину.
   — Женщину? Это просто замечательно!
   — Возможно, он ее найдет.
   — И кто эта женщина, которую он так настойчиво ищет?
   — Какая-то черногорка — то ли Зенича, то ли Зеница, или как там это произносится?
   — Что-о-о? Ее зовут Зеницей?
   — Да.
   — Ты это точно знаешь?
   — Разумеется! Во-первых, он держит у себя ее портрет; во-вторых, он постоянно делает… Стоп, слышу, что он хлопнул в ладоши. Господин-эфенди, я должен идти наверх!
   Я не мог успокоиться и беспрерывно ходил по комнате. Хотя этот цирюльник из Ютербога [61], столь поэтично назвавший себя Хамсадом аль-Джербаей, был мне и интересен в высшей степени, но еще больше пробудилось во мне участие к его хозяину, который здесь, на Ниле, искал черногорку по имени Зеница.
   Тем временем стемнело. Пришел капитан дахабии и поднялся наверх, но через каких-то полчаса снова послышалась его шаркающая походка, и он вошел ко мне. Халеф подал табак и кофе, а потом удалился. Некоторое время спустя я услышал, как он спорит с ютербогским турком.
   — Что, течь на судне уменьшилась? — спросил я Хасана.
   — Еще нет. Я смог сегодня только выкачать воду и законопатить щель. Завтра Аллах снова даст день.
   — И когда ты отплываешь?
   — Ранним утром послезавтра.
   — Ты взял бы меня с собой?
   — Моя душа обрадовалась бы, если ты будешь со мной.
   — А если бы еще кое-кого прихватить?
   — На моей дахабии много места. Кто он?
   — Это не мужчина, а женщина.
   — Женщина? Ты купил себе рабыню, эфенди?
   — Нет. Она жена другого.
   — Он тоже поедет с нами?
   — Нет.
   — Так ты ее купил у него или нет?
   — Да нет же.
   — Он подарил ее тебе?
   — Нет. Я отниму ее у него.
   — Аллах керим! Ты хочешь взять у него жену без разрешения?
   — Что-то вроде.
   — Ты знаешь, как это называется? Похищение.
   — Конечно.
   — Похищение жены у правоверного наказывается смертью. Разве твой разум помрачился, разве стала сумрачной душа, что ты решился на преступление?
   — Нет. Все гораздо сложнее. Я знаю, ты мой друг и умеешь молчать. Я все тебе расскажу.
   — Открой врата своей души, сын мой. Я слушаю!
   Я рассказал ему о своем сегодняшнем приключении, и он внимательно меня выслушал. Когда я окончил, он поднялся.
   — Встань, сын мой, возьми свою трубку и следуй за мной!
   Я догадался о его замысле и последовал за ним. Капитан вел меня наверх, в комнату купца. Слуги его не было на месте, поэтому мы вошли, предварительно объявив о себе легким покашливанием.
   Нам поднялся навстречу совсем молодой мужчина. Ему было лет двадцать шесть. Дорогая трубка, которую он курил, свидетельствовала о том, что уроженец Ютербога был, видимо, прав относительно «ужасных денег». На первый взгляд купец выглядел весьма симпатичным, и я сразу же, в первую минуту знакомства, почувствовал к нему расположение.
   Старый Абу эль-Рейсан взял слово.
   — Это оптовый торговец Исла бен Мафлей из Стамбула, а это эфенди Кара бен Немей, мой друг, которого я очень люблю.
   — Приветствую вас обоих у себя. Садитесь! — ответил молодой человек.
   — Хочешь доставить мне удовольствие, Исла бен Мафлей? — спросил старик.