Все помолчали, задумавшись о том же, по крайней мере делая вид, что это так. Ибо на самом деле каждый думал хотя и о том же, но по-своему.
   Геракл думал: это не совсем верно, нет просто добра и просто зла; есть только больше добра и меньше, больше зла и меньше. Таков и он сам: несколько-больше-чем полубог и несколько-меньше-чем получеловек. В существующем мире Зевс — лучшее, ибо плохого в нем меньше. Значит, нужно веровать в Зевса и подтверждать это делом. И тогда уже в этом смысле Зевс — абсолютное добро. А верить нужно и нужно действовать. Так думал Геракл, но вслух ничего не сказал. Не счел пристойным, чтобы он — несколько-больше-чем полубог — поучал настоящего бога, бога до мозга костей.
   Пелей думал: добро — это намерение; зло — то, что из него получается. Почему это так? Он понял Прометея до конца. Ибо не понимал того же, чего не понимал Прометей.
   Асклепий думал: не произошли ли за минувший миллион лет определенные изменения в мыслительных способностях Прометея и насколько они патологичны?
   Тесей же думал так: и к чему ломать из-за этого голову? Даже Прометею — ведь теперь-то он свободен! Судьба титана ужасна и, действительно, не совсем понятна. Что ж, видно, бывает и так. Вообще же все в мире просто, ясно и чисто. Ну, а дурное — так ведь его скоро не будет, и жизнь пойдет совсем иначе!
   Можно, однако, не сомневаться в том, что Тесей почитал, а главное, любил Прометея, который, как известно, был не только кладезь премудрости, но и мастер на все руки (потому и мог подарить Человеку ремесла). Что же до их разногласий — такое случается: кто-то не приемлет, например, философию Эйнштейна или социологию Фрейда, но при этом учится многому и у того и у другого. Так и Тесей. Два месяца, как мы видели, добирались они вместе до Трои, да еще около месяца занял путь в Афины и остановка там. Конечно же, любознательный Тесей все время, какое оставалось у него от встреч с суженой его, Ипполитой (согласимся здесь с Клидемом, его мнение наиболее достоверно), проводил с Прометеем в умной беседе. Несомненно, и Прометей полюбил молодого героя.
   В одном отношении Тесей резко выделялся из всей компании. Он тоже принадлежал к партии мира, по иначе, чем остальные. Когда заговаривали о «пуническом пути», на его слух это звучало музыкой весьма отдаленного будущего. И даже не музыкой, а чем-то вроде галлюцинации. Для Тесея Микены все еще означали прогресс. В Микенах, объятых, как мы знаем, смертельным окаменением, застывших настолько, что их сокровища оказались на многие столетия замурованы в глубине истории, словно подземный ручей, — в этих-то Микенах Тесей еще видел цель.
   Это вполне объясняется положением в Аттике. Афины XIII века до нашей эры еще не были городом. В сущности, они не могли именоваться тогда даже селением. Это был всего-навсего древний жертвенник на вершине высокой скалы, посвященный Афине Палладе, нечто вроде общего места жертвоприношений нескольких союзных племен. Как тот уголок в наших баконьских лесах, куда ежегодно съезжаются в назначенный день все кочующие по Венгрии цыганские племена. Афины многие еще называли крепостью Кекропа, происхождение которой теряется в тумане легенд; на пороге второго тысячелетия ионийцы, по всей вероятности, уже застали ее, она была воздвигнута, должны быть, аборигенами этих мест — пеласгами — в так называемый период энеолита. Мы ведь, в сущности, ничего не знаем о пеласгах. Их поселения были до основания сожжены ворвавшимися на полуостров греками. Во всяком случае, раскопки, достигая этого слоя, всякий раз обнаруживают обгоревшие головешки и золу. Однако «крепость» Кекропа на вершине скалы каким-то образом избежала пожара. Возможно, еще во времена пеласгов там было святилище, в котором ионийцы обнаружили особенно страшного идола и не посмели его коснуться. Факт тот, что святилище это сохранилось, существовало еще и во времена Тесея, символизируя единство союзных ионийских племен.
   Расцвет Микен, разумеется, уже оказывал некоторое воздействие на Аттику. В конце концов, ионийцы тоже были греки, как и ахейцы, и говорили на одном языке, лишь с некоторыми несущественными диалектными различиями, за что их, правда, нередко высмеивали и позднее; но все-таки они прекрасно понимали друг друга, если того желали.
   Они не были в союзе с Микенами. Когда критский царь выступает в карательный поход против Аттики, будто бы мстя за убийство сына (вероятнее же, чтобы наказать за пиратство, — Крит преследовал пиратов нещадно, собственные интересы заставляли его быть сторонником пунийцев), — когда критяне взимают с ионийцев дань людьми, Микены даже не ведут ухом. Однако и в плохие отношениях они не были. Это вполне понятно. Земли Аттики столь скудны, что было бы бессмысленно захватывать их и население обращать в рабство… Даже рабы, сколько их ни погоняй, не работали бы больше, чем нищие ионийские землеробы на своих личных или общинных наделах, подгоняемые одним лишь страхом голодной смерти. И земельные угодья ионийских храмов, даже возделываемые рабами, не могли бы поставлять на микенский рынок больше шерсти, баранины, зерна, зелени, фруктов, оливкового масла, чем привозили жители Аттики по доброй воле, в обмен на микенские бронзовые изделия, посуду и другие товары.
   Тем не менее Аттика уже знакома была с институтом рабства. Разбогатевшие потомки вождей, патриархи племен, именующие себя царями, использовали в доме и в поле иноземную рабочую силу. Положение этих работников, в сущности, то же, что и рабов, однако называть их рабами все-таки неверно. Это — обедневший родич, найденыш-ребенок, усыновленный отпрыск многодетной семьи и вообще любой, кто, словно бездомный пес, ищет хозяина и готов служить в зажиточном доме за тепло очага, за кусок хлеба насущного. Кто кому делает добро в этой ситуации? Во всяком случае, тот, кто получил кров, чувствует облагодетельствованным себя. Таким образом, это не было рабством в прямом смысле слова, то есть когда образуется многочисленный угнетаемый класс и, чтобы держать его в узде, необходимо государство. Здесь властвовали древние законы — обычаи. А если и существовали обособленные поселения — общим числом двенадцать, как утверждает традиция, — было бы ошибкой называть их городами и даже селами, ибо складывались они по признаку племенному, по кровному родству, а не на географической основе.
   Не удивительно, что Тесей, выросший на Пелопоннесе, в Трезене, и знакомый с цивилизованным миром, еще видел в Микенах по сравнению с Аттикой идеал. Ведь и теперь, например, такие явственно загнивающие государства, как шведское, швейцарское или канадское, еще являют собой перспективу — пусть не социальным своим устройством, но уровнем материальной и духовной культуры — для народов, составляющих две трети человечества; как и вообще загнивающее «потребительское общество» в некоторых отношениях — скажем, в вопросе производительности — может чему-то научить социалистические страны, всколыхнувшие самые глубинные пласты. Хочу подчеркнуть — и это относится также к Тесею: речь идет о некоторых достигнутых результатах, а не о положении общества в целом!
   Тесей лелеял большие планы и много беседовал о них с Прометеем. Известно, что одержимые люди только и говорят о своем «коньке», особенно же, когда встретят внимательного слушателя. А Прометей, без сомнения, был внимательный слушатель: планы Тесея, хотя и опосредствованно, объясняли ему очень многое.
   Позвольте мне сделать здесь небольшое отступление.
   С Тесеем филологу труднее, чем с Гераклом. Образ Геракла сразу же запечатлен был в памяти потомков и никогда с тех пор не забывался. Правда, говоря о потомках, мы имеем в виду не ахейцев, не микенцев, продержавшихся после того совсем недолго. Их-то любое напоминание о Геракле, скорей, раздражало. С чем бы мне сравнить это? На одной из площадей Будапешта — какое-то время по крайней мере — стоял памятник Енё Ракоши[21], памятника же Михаю Каройи [22] нет и поныне. Сравнение удачное — во всяком случае, с одной точки зрения: куда больше нравилось им вспоминать своих героев великоэллинского толка, мечтавших о мировом господстве, чем Геракла, без громких фраз спасавшего свою родину, непоколебимого сторонника мира, являвшегося для них вечным укором как чистосердечностью своей, так и мудростью — ибо все его пророчества сбылись! Увы, нескольким поколениям надлежит сойти в могилу, прежде чем нация проникнется к такому герою симпатией! Однако память о Геракле сберегли дорийцы: сберегли по дружбе, в благодарность за то, что он любил их и оказывал помощь, за то, что среди них растил своего сына (или нескольких сыновей), — и сберегли также из государственных интересов: Геракл был обоснованием их законного права на Микены, на Пелопоннес (который они захватили бы, разумеется, в любом случае).
   Афины же долго — в течение нескольких столетий — не хотели вспоминать о Тесее. (Если и вспоминали, то только как о юном герое, но никогда — о Тесее, государственном муже.) Это было тягостное воспоминание: ведь они сами изгнали и, строго говоря, убили основателя своего города! И правда, решительно все свидетельствует о том, что Ликомед убил Тесея на Скиросе не только из материального интереса, но и по наущению любимца Афин демагога Менестея — во всяком случае «во славу его».
   Таким образом, цикл легенд о Тесее очень позднего происхождения.
   Осложняется их разбор еще и целым рядом аналогий.
   Культ Тесея — возникший уже под знаком афино-спартанского соперничества — должен был стать противовесом культу Геракла. (Одно время афиняне чуть было не сделали своими национальными героями Диоскуров — весьма характерно! — но Диоскуры-то, на их беду, были хотя и не дорийцами, но зато именно спартанцами!) Тогда они приспособили к своим нуждам несколько эпизодов из легенды о Геракле.
   Самая главная путаница здесь в том, что Тесей действительно подражал Гераклу. Особенно поначалу. Ведь он с детства избрал Геракла своим идеалом.
   Вот какие трудности осложняют мою попытку воссоздать истинный образ Тесея, что я и прошу Читателя любезно принять во внимание. (Даже бесценный Плутарх по крайней мере столько же затрудняет, сколько и облегчает мне дело!)
   Честолюбие и угрызения совести афинян, сконцентрированно запечатленные в легенде, рассказывают: победив Минотавра на Крите, Тесей вернулся в Афины как раз в то время, когда его отец Эгей умер, и тотчас взял в руки бразды правления. С отцом у него был уговор: если он погибнет, как все его предшественники в прежние годы, то корабль, под черными парусами вышедший в свой скорбный путь, под черными же парусами и вернется. Если же Тесей победит и останется в живых, он подымет на мачтах своих белые паруса. Однако опьяненные победой афинские юноши — так гласит легенда — позабыли про уговор. Что им за дело до цвета парусов — черные так черные, лишь бы скорее домой. А царь Эгей, между тем, уже много дней все стоял и стоял на берегу, вглядываясь в горизонт. Завидев черные паруса, он уверился, что сын погиб, и без промедления бросился в море. Которое с той поры называется Эгейским. Да простят мне творцы легенды, но это совершенная чепуха. Во-первых: подъем и спуск парусов, как известно, дело достаточно сложное. Так что, если подобный уговор был, немыслимо, чтобы о нем не вспомнили, пускаясь в обратный путь. Во-вторых: и в наши дни не так-то просто покинуть, скажем, крестьянский праздничный стол, не поминая уж о пирах дворянства минувшего века. Как же могу я поверить, будто Тесей, прикончив Минотавра, тотчас щелкнул каблуками: «Благодарю за внимание, дело сделано, ваш покорный слуга». Могло ли тут обойтись без соответствующих жертвоприношений, без торжественного «Te Deum» [23], без многодневного, если не многонедельного пиршества, а также, между прочим, без формального примирения между Кноссом и Афинами и отмены статута «данники — мздоимцы», просуществовавшего то ли восемнадцать, то ли двадцать семь лет! А история с Ариадной? На нее ведь тоже понадобилось какое-то время! Иными словами, не так уж они суетились с отъездом, чтобы позабыть заменить паруса. В-третьих: совершенно явно, что эпизод с парусами — бродячий сюжет. Он вызывающе чужероден. Его связь со смертью Эгея — попытка дать объяснение постфактум — чистая выдумка. В-четвертых: общеизвестно, что Эгей не любил, не мог любить сына так страстно, чтобы при вести о его смерти броситься в морскую пучину. Если бы царь так любил его, то не спускал бы глаз с Медеи, а уж после попытки отравления и вовсе вышвырнул бы из. дому сию многоопытную даму, а не сына отправил куда глаза глядят.
   Да и мог ли он — пусть это послужит царю в оправдание! — так уж безумно любить совершенно чужого ему юношу? Припомним, в самом деле, обстоятельства рождения Тесея. Дед Тесея Питтей был царем Трезены. Трезена в те времена — небольшой и даже небогатый город, но зато один из центров гуманистического образования. Питтей же — образованнейший человек своего времени и пылкий сторонник Зевса. Он основывает первый в Элладе — или, скорее, на Пелопоннесе — оракул, посвященный Аполлону. Вводит в своем городе демократическое судопроизводство — суд ведется при двух народных заседателях, — дабы освободить этот социальный, чисто человеческий акт от пелены религиозного мистицизма. А чтобы подданные его научились вести общественные дела, сам читает им курс политики и даже пишет учебник. (Либо заставляет писать учеников по конспектам лекций.)
   Дочь Питтея, Этра, и есть мать Тесея. Этра — печальная невеста вынужденного спасаться бегством Беллерофонта. Сперва она хочет верно ждать Беллерофонта, уповая на амнистию. К тому же она очень разборчива — всех сравнивает с Беллерофонтом, — да еще на редкость остроумна и образованна: таких женщин мужчины побаиваются. Словом, осталась она ни с чем. А между тем очень хочет иметь ребенка. Как и Питтей — внука. (Вообще-то Этра была, вероятно, весьма и весьма привлекательна. Елена, например, красавица из красавиц, была привязана к ней до самой смерти.)
   Ничто не ново под луной — свадьба Этры тоже была «странным браком»[24]. Питтей напоил оказавшегося в Трезене проездом Эгея и уложил к своей дочери в постель. Правда, от Эгея не требовали бракосочетания или чего-то в этом роде — только наследника. Да и тут не обошлось без Посейдона! Этра же, пробыв положенное время с Эгеем, восстала с ложа и, следуя сну своему, спустилась к морю, где досыпала уже с Посейдоном. По ее мнению — а матери обычно это знают, — отцом ребенка был Посейдон. Это подтверждается еще и тем, что у Эгея детей не было ни от первых двух жен его, ни затем от Медеи; он оказался бесплоден. Посейдон разрешил ему считать Тесея своим сыном, что позднее Эгею очень пригодилось: ведь он так не хотел, чтобы его трон достался подлым его племянникам!
   Однако даже при этом нельзя поверить, чтобы он полюбил Тесея — воспитывавшегося постоянно в Трезене (и получившего блестящее воспитание!), увиденного им впервые, когда мальчику исполнилось уже шестнадцать лет, — такой самозабвенной отцовской любовью!
   Наконец, допустим, что Эгей любил Тесея именно так, допустим, что сожаления, угрызения совести на старости лет заставили его беззаветно полюбить сына, — разве не захотелось бы ему узнать обстоятельства гибели юного героя? Нет, он непременно дождался бы корабля под черными парусами, непременно выслушал бы — правда, стоная и раздирая на себе одежды, обливаясь слезами — скорбную весть, распорядился бы по крайней мере относительно обряда, заменявшего государственные похороны в те времена, когда не было еще государства.
   И на самый конец: уж если кто-то столь горячо любит своего сына, он, пожалуй, и не отпустит его к Минотавру. Если же мальчик решился ехать любой ценой, едет с ним вместе. В крайнем случае, очень уж опутанный делами государственной важности, раскошеливается на курьерский корабль, который моментально оповестил бы его о случившемся.
   Но вот что важнее всего: неправда, будто Тесей принял отцовский трон сразу же после победы на Крите. (Слово «трон» здесь означает не больше, чем слово «царь» по отношению к царям Аттики в те времена: скорее — приличное кресло.) Жив ли был Эгей, умер ли, Тесей не тотчас взошел на его трон: прежде ему нужно было раздобыть себе жену — иначе говоря, принять участие в войне Геракла с амазонками.
   А еще потому не принял Тесей отцовского трона, что не этот трон был ему нужен. Он стремился к большему.
   Сперва он хотел быть вторым Гераклом. Ему стукнуло семь лет, когда он познакомился с этим своим — седьмая вода на киселе — дядюшкой. Придя к Питтею в гости, Геракл сбросил с плеч знаменитую львиную шкуру. Обычно при виде этой шкуры дети пугались и разбегались кто куда. Один лишь Тесей, выбежав во двор, тут же вернулся с топором: сейчас он убьет страшного льва! Геракл, естественно, сказал тут что-то вроде: «Ну, братец, быть тебе моим преемником».
   И поначалу дело словно бы к тому и шло. Прощаясь с Этрой, Эгей спрятал под громадною каменной глыбой пару сандалий и меч: «Дитя же пусть явится ко мне в Афины не прежде, чем сумеет сдвинуть этот камень. Я узнаю его по мечу и сандалиям!» Можем себе представить, каков был этот камешек, если за столько лет не нашлось никого, кто сумел бы сдвинуть его с места. А ведь хороший меч и добротные сандалии в те времена — ценность немалая! Пара сандалий служила человеку всю жизнь. Тем более меч: мы ведь знаем, что даже на богатом Востоке воины отправлялись в поход, вооружившись по большей части пращой, деревянным дротиком, каменным топором или каменною же булавой. «Бронзовый век» не означает, что оружие или инструмент из бронзы доставались каждому! С этой точки зрения подавляющее большинство людей еще продолжало жить в каменном веке.
   Тесей сдвинул неподъемный камень шестнадцати лет от роду! Затем по дороге в Аттику покончил с четырьмя знаменитыми бандитами, в том числе с поминаемым и поныне Прокрустом. Прибыв в Афины, он узнал, что в сорока двух километрах от города, на Марафоне, буйствует, уничтожая посевы и людей, знаменитый критский бык, оплодотворивший Пасифаю, которого Геракл связанным доставил в Микены, а Эврисфей, испугавшись, выпустил на свободу. Недолго думая, Тесей отправляется в путь, оглушает быка мощным ударом и, спутав, приводит в Афины, чтобы показать — и, вероятно, тут же принести в жертву — восторженно встречавшему его народу. До сих пор — типично Гераклова серия подвигов. Независимо от того, совершил ли их Тесей — хотя бы частично — в действительности, или их приписало ему позднее афинское тщеславие. Ионийцы ведь, как известно, обладали незаурядной фантазией.
   Затем следует полоса, нимало не напоминающая житие Геракла. Тесей впутался в банду Пиритоя. Какая могла быть тому причина? Судя по всему, та же самая, которая и в наше время заводит жизнь не одного подростка в точно такой же тупик. Недостаток любви, ласки. Тесея едва не отравили, жизнь его висела на волоске, злодеяние не удалось благодаря одному-единственному непроизвольному жесту отца — не удалось сегодня, но завтра ведь может и удаться?! Было очевидно, что Медея решилась извести его. Но это бы еще ничего: случались такие мачехи и до нее и после. Самым же большим разочарованием для Тесея, самым отвратительным, отвратительным до тошноты, было трусливое поведение его отца, Эгея. Тесей не мог больше оставаться в родительском доме, то есть в Афинах, он пошел скитаться по свету. И повстречался однажды с вождем лапифов Пиритоем. Пиритой был веселый, смелый, умный молодой человек, он и пригож был, и предприимчив и верен в дружбе, — словом, мы можем говорить о нем все самое прекрасное, но в конечном счете ничего хорошего.
   Что бы ни совершал Геракл — даже вынуждаемый иной раз Эврисфеем на подвиги ради самих подвигов, подвиги-аттракционы, — его деяния все же имели и смысл и цель, ибо служили Зевсу, его именем освященному обету. Для банды же во все времена характерно лишь формальное почитание дружбы, солидарности, мужества и целого ряда других достоинств, ибо все это лишено цели и идеи, бессодержательно. Переливающаяся всеми цветами радуги пустышка завораживала сверкающим своим многоцветьем даже потомков: с парой Тесей — Пиритой связаны бесчисленные анекдоты. (Даже Елена, даже сама Персефона стали будто бы жертвами их необузданности!) Тем не менее из каждого такого анекдота в конечном счете становится ясно, как формальная добродетель за отсутствием содержания оборачивается своей изнаночной стороной.
   Однако же сколько правды в мудрой фразе Гёте: «Ein guter Mensch in seinem dunklen Drange ist sich des rechten Weges stets bewusst!»[25]. В конечном итоге даже самые темные годы беспутства и бесцельных скитаний пошли затем Тесею на пользу. Из множества дурного его натура сумела отцедить и вобрать нечто доброе. Вот почему хочется посоветовать нашей милиции и органам правосудия с величайшим тактом, с педагогической осмотрительностью наказывать несовершеннолетних нарушителей порядка. Если среди десятка тысяч лишь один оказался бы Тесеем, это стоило бы любых хлопот.
   На судьбу Тесея оказало огромное влияние то, что в цепи своих беспорядочных выходок и авантюр он дважды повстречался с Гераклом. Первый раз это случилось во время войны кентавров и лапифов. (Можно сказать, братоубийственной войны, поскольку речь шла о двух родственных племенах.) Славные, простоватые кентавры привычны были к кислому молоку, от вина же они всякий раз приходили в неистовство. Так случилось и на свадебном пиру Пиритоя: кентавры набросились вдруг на женщин. Превосходившие кентавров числом и к тому же лучше переносившие вино лапифы основательно их поколотили, а потом, что было уже несправедливо, прогнали с исконных земель. В последовавшей затем войне принял участие и Геракл на стороне кентавров. Тесей сражался во главе лапифов. Вот тут-то идеал его детских лет вновь дважды поверг юного героя в восхищение и изумление: Геракл не только не предавал позору тела павших на поле боя лапифов, но возвращал их родственникам, дабы те могли оказать положенные храбрым воинам почести; по окончании же победоносной битвы он позаботился о том, чтобы враги примирились искренне, мир заключили на почетных условиях, не сеяли семя будущей войны.
   И то и другое было ново и введено в обиход Гераклом впервые.
   Второй их встречей было уже упоминавшееся милосское приключение, когда Пиритоя постиг бесславный конец, Тесея же освободил Геракл, причем в столь плачевном состоянии, что сказать — он оставил там даже штаны — мало. Ибо мы знаем совершенно точно: вместе со штанами остался и кусок его зада.
   Обе встречи оказали решающее воздействие на судьбу Тесея. Самое же главное (хотя тоже, вероятно, не без влияния Геракла), Тесей осознал наконец в эти смутные годы свое призвание и научился многому, без чего оказался бы неспособным это призвание выполнить.
   Он научился приобретать товарищей, привлекать к себе людей. Научился создавать войско и командовать им. Из героя-одиночки он стал вождем.
   Однако призвание у него было иное, чем у Геракла. И меньше, конечно, но в чем-то и больше. То есть оно было другим: принять на свои плечи не Элладу, но Афины!
   Афины! Создать в Аттике настоящее войско!
   Самое зерно этого войска сформировалось, очевидно, уже во время экспедиций на Крит. Те шестеро юношей, что отправились тогда с Тесеем — неважно, по приказу или добровольно, — были готовые на любые жертвы молодые люди в расцвете лет и физических сил. А Тесей, победив Минотавра, спас их от смерти. Были с ними еще моряки слуги, провожатые — все смелые и верные, крепко спаянные пережитыми невзгодами люди. Конечно, многие из них должны были последовать за Тесеем и в его добровольное изгнание. Приключения же и скитания лихого братства, вероятно, привлекали новые силы: все смелые, жаждавшие авантюр и простора желаниям молодые люди, сколько ни было их в Афинах и окрестностях, тянулись к ним. Присоединилось, наверное, немало оставшихся без вожака молодых лапифов. Да Тесей и сам, где бы ни оказался, вербовал людей. Мы это знаем, ведь он никогда не допытывался, какого кто роду-племени, лишь бы подходил ему по стати. В поход против амазонок он двинулся, вне всякого сомнения, во главе собственного отряда, и это была уже не шайка, а именно воинский отряд, прилично экипированный — во всяком случае, после победы — и к концу победоносного похода, после долгого, протяженностью в четыре тысячи километров, пути, сплотившийся в такое закаленное боями, испытанное и повидавшее мир воинство (их могло быть при этом каких-нибудь сто пятьдесят человек, не в том дело!), подобного которому ионийцы прежде не видывали. Возможно, ионийцы могли бы собрать — да и собирали когда-то, во времена скитаний, — войско числом не меньше, а много больше, этакую первобытнообщинную рать, шумную орду всех мужчин племени, нещадно оравших на совете каждый свое, в битве же ошалело пырявших дубинками куда придется. Но людям Тесея достаточно было короткого приказа — они понимали своего военачальника с полуслова, владели всеми видами оружия как в пешем бою, так и на колесницах, знали, что такое дисциплина и организация, что такое авангард, основной корпус, арьергард, умели быстро раскинуть лагерь и так же быстро его собрать. Воины Тесея умели и знали очень многое, но самое главное — знали, что их вождь намерен осуществить в Афинах нечто замечательное. И хотя не все они, вероятно, до конца понимали, чем замечательно это замечательное, одно было для них несомненно: предстоит славное развлечение — и они заранее его принимали всей душой.