А что же тогда говорить о боге!
   Прометей знал, что он дает человеку, вручая ему огонь, а с ним и ремесла. И, не будем наивны, Зевс тоже так или иначе знал, за что он карает Прометея столь жестоко. Теперь, прикованный к скале, Прометей, конечно же, думал — должен был думать, не мог не думать — о том, о чем, вероятно, и не помышлял, совершая свой акт: владея огнем и ремеслами, человек станет подобен богам. Прошу прощения за избитую формулировку! Я трактую се так: не уподобится им качественно, но станет таким же могущественным. «А если так, пусть прилетает орел, пусть клюет мою печень, — думал Прометей, — долго это не продлится. Огонь уже в руках у людей, и боги не властны тут что-либо изменить. Близится время, когда человек станет могущественным с помощью огня и ремесел, которыми одарил его я, станет могущественным, как боги. И тогда он придет и освободит меня».
   Даже мало-мальски логически мыслящий человек в силах проследить до этого момента рассуждения Прометея, а также понять, что за ними не таилось никакой задней мысли, вроде такой, например: «А когда придет время и человек освободит меня, тогда уж я стану его, человека, богом». Будь такое честолюбие свойственно Прометею, он сумел бы настоять хотя бы просто на своем праве первородства, кстати, провозглашаемом и защищаемом Зевсом. Будь такое честолюбие свойственно Прометею, он принял бы участие в восстании против Олимпа. И, между прочим, восстание в этом случае могло бы окончиться совершенно иначе! (Зевс тоже знал это!) Но он не принял в нем участия, напротив, сражался на стороне Зевса, сражался изо всех сил, с полной самоотдачей. И всегда помогал Зевсу добрым советом, какого никто иной не осмелился бы подать Громовержцу, ибо были ему эти советы — например, в некоторых его делишках с женщинами — совсем не по вкусу. Хотя на поверку всякий раз оказывались истинно добрыми советами. (Зевс, разумеется, это ценит, высоко ценит, в принципе даже просит советовать ему, но — не любит.)
   Странное это явление. В ком затаенно, по необходимости подспудно, дремлет жажда власти (а таких — подавляющее большинство), тот вообще этому не поверит. А между тем можно привести немало примеров подобного равнодушия к власти, причем со стороны людей, которым достаточно было протянуть руку, чтобы ее получить. Взять хотя бы Исава: продал свое первородство за миску чечевичной похлебки — и даже ухом не повел! (Разве что не понравилась ему при этом — стильно выражаясь — «настырность».) А тот же Геракл!.. Нет, стремление властвовать над людьми не есть отличительная особенность, природное свойство человека. Да и бога, кажется, тоже. Так что стоит над этим поразмыслить.
   Итак, Прометей не сомневался, что однажды явится человек, который освободит его. Но не затем, чтобы тут же возвести на вершину власти. Более того, зная Прометеев независимый нрав, мы можем быть уверены, что он не лелеял в груди и жажды мести. Он не собирался мстить Зевсу. Такое намерение в корне противоречило бы внутренней логике этого психологического типа. Иначе он оказался бы ничем не лучше тех буржуа, которые помогали освободить крестьян только для того, чтобы сразу же превратить их в пролетариев. Нет. Прометей был такой освободитель, который и богов не собирался ввергнуть в неволю, и Человека хотел освободить ради самой свободы. Бывают такие.
   Впрочем, это может быть доказано также и с помощью филологических методов. Если бы Прометей сделал малейший шаг ради обретения верховной власти и мести Зевсу, тому остался бы след в анналах. Во всяком случае, остался бы след в анналах неграмотных сказителей — в памяти людской, в мифологии. Но такого следа нет, нет даже намека на него. Значит, ничего подобного не было.
   Собственно говоря, в дальнейших наших исследованиях мы должны будем держаться именно логической нити, она поможет нам сориентироваться в темном лабиринте незнаемого: что же все-таки могло произойти, чтобы не осталось и следа того, что произошло? Ибо известно: все, что человеческая память сохранила, — это, несомненно, происходившие, безусловно имевшие место события; но, право же, не менее безусловно и несомненно то, чего память не сохранила. Если мы приметили где-то могилу, а над нею совсем неизвестное имя, нам достаточно самого места захоронения и дат, достаточно того, что никто, решительно никто не знает о покоящемся в этой могиле ничего, достойного упоминания, — чтобы мы поняли: вот прах человека, который от рождения до смерти жил, соблюдая законы и обычаи того места, где он жил, и того времени, о котором сообщают даты на могильной плите. Если же вам доводилось когда-либо читать своды законов, затем — приложенные к ним инструкции, далее — горы относящихся к ним указаний, своды всяческих нарушений, обращения властей, правила распорядка в домах и распоряжения управляющих домами, то вы знаете: покойный незнакомец шел путями не более широкими, чем сосед его по кладбищу, о котором вы только что прочитали хоть какие-то слова хулы или похвалы.
   Итак, Прометей без особого потрясения принял к сведению: исполнилось. Ощущение, очень для человека естественное и общедоступное, настолько естественное, что и у богов это вряд ли иначе. И общедоступное — хотя правда и то, что большинство из нас испытывает его лишь в минуту смерти, в свой последний сознательный миг. Именно так: не «Хорошо!», не «Плохо!», не «Потрясающе!» либо «Неслыханно!», а просто: «Исполнилось!» Или еще проще: «Ну, вот…»
   Теперь, миллион лет спустя, Прометею нужно было привыкать к новым картинам; вернее, что еще труднее, к новому углу зрения на прежде виденные картины, к близко звучащим человеческим голосам и движениям людей вблизи, в новых соотношениях. И не в последнюю очередь — к собственным движениям. Сейчас это целиком поглощало его внимание, к чему все окружающие, и суровые простые воины и рабы, отнеслись с редким тактом и пониманием. Мы ведь прекрасно знаем, если даже не из жизни, то по крайней мере из бесчисленных романов о войне, как трогательно гуманным может быть такое воинство, каким ласковым и миролюбивым, если представляется подходящий случай: и хлеба дадут ребенку, и «Stille Nacht»[11] споют со слезами на глазах и так далее.
   Прометея бережно несли на руках, когда же почувствовали по какому-то движению — уже внизу, в долине, — что он пытается встать на ноги, предупредительно поддержали его. Не дожидаясь приказа и не сговариваясь, люди поняли, что надо сделать привал; они окружили многострадального бога, но не тесным кольцом, а на почтительном расстоянии, чтобы ему хватало воздуха, и каждый в любой миг готов был вскочить, помочь, поддержать. Кто-то уже прорубал в кустарнике путь к горной речке. Известно же, что по горным долинам непременно протекают речушки, ну хотя бы ручейки. Известно также, что дороги по этим долинам как ни вьются, но, в общем, следуют за речкой, то и дело ее пересекая. А освобожденному от оков пленнику, естественно, очень нужно было освежиться, попить, совершить омовение и затем отдохнуть.
   К этому времени караван прошел уже без малого четыре тысячи километров. То есть провел только на марше около ста дней. Прибавим сюда также привалы, прибавим и дни сражений, и особенно трудные участки пути, и томительные ожидания еще в начале похода, когда идти приходилось по владениям хеттов: бесконечные таможенные досмотры, хлопоты о всякого рода разрешениях (например, заключение ветеринара, что лошади не чесоточные), наконец, просто упрямство какого-нибудь дурака солдафона. Прибавим сюда обязательные дружеские визиты, уже упоминавшиеся дипломатические переговоры, доброхотную помощь Геракла в разрешении разнообразных династических споров на местах, что иногда не обходилось без более или менее серьезных вооруженных стычек и уж вовсе никогда — без богоугодных возлияний и спортивных игрищ. (Однажды и Геракл принял участие в товарищеской встрече по боксу; потом, конечно, он щедро заплатил противнику за выбитые зубы.) Если сложить все, то в одном только этом походе они провели вместе больше года, а ведь для многих воинов, несомненно, это был не первый поход с Гераклом. Так что все необходимое они делали, как говорится, почти машинально, без раздумий и понуканий, тоже, кому не нашлось работы, опускались наземь и терпеливо ждали, коротая время в тихой беседе. Когда же они увидели, что Прометей приходит в себя, собственными силами встает на ноги и, хотя от пищи еще отказывается, все-таки выпил уже родниковой водицы и омылся немного, — тогда устроили его на обозной телеге, на мягком ложе из листьев и кое-какой одежды. Геракл сделал знак, передовые отряды тронулись в путь, он тоже взошел на свою боевую колесницу, а кто-то присел на передок телеги, что везла Прометея. Кто-то, разумеется, из самых уважаемых и почтенных — по чьему слову караван сразу же остановился бы в случае беды.
   До сих пор воины, можно сказать, и словечком не обменялись с вызволенным ими божеством, во всяком случае никакого настоящего разговора не было. («Вот та-ак!» «Да вы покрепче опирайтесь-то!» «Ну, конечно, вот у этого дерева». «Осторожно, тут корень!» «Теперь-то хорошо, мягко?» Все в таком духе.) Люди знали, нынче большого перехода не будет, нужно только найти удобное место для ночного привала, разбить лагерь, поужинать. Вот тут-то и придет черед для хорошей беседы.
   Так кто же сопровождал Прометея, сидя на передке его телеги? С полной определенностью мы знаем только, что это был не Геракл; у него, предводителя, хватало тревог в этом походе по диким краям, по опасным дорогам — а какая дорога была не опасна? Он должен был позаботиться о том, чтобы грандиозное событие не подействовало слишком возбуждающе на воинов, не ослабило их внимание, чтобы все они были настороже, а если что и не так, то чтобы сам-то он, во всяком случае, был на своем месте.
   Попробуем же поточнее установить, кто был спутником Прометея. Это нетрудно.
   Несомненно, при таком войске имелся врач, может быть даже несколько. И среди них, конечно, был самый главный, выделяющийся своими познаниями или по крайней мере рангом. (Поскольку речь идет не о кадровой армии, и то и другое могло даже совмещаться в одном лице.) Мы знаем четырех знаменитых врачей того времени. Это прежде всего Аполлон, однако в описываемый период он уже не практиковал на Земле. Затем Хирон; он, надо думать, одобрял войну с амазонками, но из-за возраста, а также из-за постоянных осложнений внутриполитического порядка не мог оставить на такой долгий срок своих кентавров. Немногие это знают, но известным врачевателем был и сам Геракл. Он первым стал применять дюжины полторы целебных трав, кое-какие из них и ныне являются важным элементом в фармацевтике. Свои медицинские познания — как утверждают некоторые источники — он получил непосредственно от Аполлона, однако практиковал лишь от случая к случаю; конечно же не он был войсковым врачом. (Скорее всего, диплома у него все-таки не было: не случайно его никогда не упоминают в числе врачей. И еще одно в этой связи. Из восьмидесяти почти сыновей Геракла ни один — насколько мы знаем — не стал врачом. Тогда как оба сына Асклепия — медики; мы встречаем их среди атакующих Трою: один из них терапевт, а другой даже хирург. Как видно, сыну врача и тогда было легче пробиться в медицину. Это также подтверждает, что Геракл занимался врачеванием не постоянно, а чисто любительски.)
   Четвертым остается самый знаменитый из всех, тот, для кого врачевание было главным занятием: Асклепий, сын Аполлона.
   Кто только не занимался в те времена, причем регулярно, врачеванием! Можно сказать, все цари, все жрецы, все прорицатели, не говоря уж о ведьмах, ворожеях, ядосмесительницах вроде Медеи и о сельских знахарях. Но четверо вышеупомянутых были, во всяком случае, самые известные и самые признанные. Нередко эта четверка — в том числе и Аполлон — проводила консилиум.
   Мы знаем, Асклепий был в дружбе с Тесеем. И в очень тесной дружбе. Взять хотя бы то, что лет через семнадцать после войны с амазонками Асклепий, как известно, взялся ради Тесея за весьма и весьма тяжелую и ответственную операцию — воскресил Ипполита. Поплатившись собственной жизнью! Кто, кроме давнишнего и близкого друга семьи, способен оказать такую услугу? Ведь любой другой врач попросту отправил бы Ипполита в Центральную больницу Верховных афинских учреждений. Где в это время находились при последнем издыхании многочисленные представители афинской аристократии. (Я говорю это не ради красного словца! В самом деле, припомним: усиленная подрывная работа Диоскуров, безумие, а потом и самоубийство царицы… Кризисные времена.) Нет, никто не взялся бы воскресить Ипполита. Правда, зато и в беду никто не попал бы!
   Итак, нет никаких сомнений в том, что Тесея и Асклепия соединяла самая прочная дружба. Подобные дружбы завязываются в молодые годы. В период войны с амазонками им обоим было лет по тридцать.
   Тесей не мог не принять участия в войне с амазонками, это очевидно.
   А если так, то участвовал в ней и Асклепий.
   Если же участвовал, то, конечно, он, а не кто другой, сидел на передке телеги, на которой везли Прометея.
   Итак, будем строго придерживаться научной истины и воспроизведем еще раз все то, что сумели до сих пор с очевидностью установить.
   Ясно, что после освобождения Прометей не сказал своим спасителям: «Благодарю вас, господа, а теперь я удаляюсь на Олимп»; если бы он так сказал или сделал, в мифе остался бы какой-то след . Ясно, что Прометей после освобождения не умер, не исчез из жизни (как из людской памяти), ибо в мифе и этому остался бы след . Ясно, что, разбив цепи, Геракл не сказал ему: «Ну-с, милостивый государь, вы свободны, скатертью вам дорожка, делайте, что хотите!» — то есть не покинул его на Кавказе, ибо и этому остался бы след . Единственное, что не могло оставить следа, — это наиболее естественный поступок. А именно: освободив Прометея, Геракл предложил ему сопутствовать каравану. Не пешком, конечно — легко ли шагать по горам, провисев на скале миллион лет! — и не на тряской боевой колеснице, а на специально приспособленной для такого случая спокойной обозной телеге. Да еще с врачом под боком. Скорее всего, Асклепием — не наверняка, но скорее всего.
   Конечно же, Прометею было пока не до разговоров. Все окружающее очень его занимало. И в первую очередь Человек. Наконец-то он видит вблизи того, кого помнил совершенно беспомощным и нагим, у кого только и было, что голые руки да небольшой, как мотор у «Заставы» [12], череп; и вот он видит этого Человека во всей его торжествующей красоте и множестве, веселого, энергичного. А как разнообразна его одежда! На некоторых, из-за жары, только набедренная повязка; но и она — это видно при первом же взгляде — сотворена не богом, а выделана самим человеком, из шкуры животных или из растительного волокна, во всяком случае каким-то сложным и целесообразным способом — вымачиванием, валяньем, пряденьем, тканьем, окраской. На одних надет лишь простой хитон с круглым вырезом, у других он красиво подрублен, украшен нарядным поясом. Видел Прометей — в такой колонне их не могло не быть — и телохранителей в полном боевом снаряжении. На головах — шлем с гребешком; на ногах, на руках — защитные пластины; на каждом — толстый кожаный панцирь с металлическими бляшками. Покроем эта кожаная амуниция напоминала католическое облачение для богослужения, но, конечно, была гораздо тяжелее. (Зато и несколько просторнее: эллинский воин мог двигаться даже внутри своего панциря-плаща, уклоняясь от вражеского копья.) И у каждого в руках, на боку, за плечом — самое разнообразное оружие, ловко и разумно выточенное, обструганное, выкованное, все это искусно задумано и искусно выполнено в помощь столь ненадежной мускулатуре человека, рукам-ногам его, вообще физическим его способностям. И еще — лошади. Они были тогда гораздо меньше наших, но все-таки много быстрее, сильнее и выносливее, чем сам человек. Однако же служили ему! А телеги, повозки — да какие разные, как различно украшены!.. Словом, у Прометея разбегались глаза: подумать только, чего достиг человек, его Человек… Много всякой всячины видел бог оттуда, с высоты, но теперь, вблизи, все это выглядело совершенно иначе. Не буду, впрочем, пытаться воссоздать все детали, в конце концов, мы ищем научное решение нашей проблемы и отнюдь не собираемся придумывать еще одну сказку!
   Мы должны помнить о том, что существует, так сказать, и субъективное время. Если кого-то подвесили, скажем, на два часа[13], то для подвешенного эти два часа субъективно длиннее обычных двух часов. Если кого-то подвесили на миллион лет, этот миллион лет — во всяком случае, по нашему разумению — субъективно короче. Коль скоро продолжительность наказания не привела к смерти, значит, и в том и в другом случае оно могло длиться, на худой конец, до полного истощения. Верно? Пойдем дальше: подвешенный на два часа солдат — доведенный до полного истощения — при хорошем уходе придет в себя сравнительно быстро, через полчаса-час. Прометею же, проведшему на скале миллион лет, в процентном отношении времени для восстановления сил потребовалось, очевидно, гораздо меньше. Если бы его бессознательное состояние длилось долго — и даже, в процентном отношении, не так уж долго, скажем, несколько лет, ну, десять лет, — об этом из ряда вон выходящем случае мифология так или иначе упомянула бы. А поскольку такого упоминания нет, мы можем не сомневаться, что возвращение Прометея к жизни произошло обычно, без каких-либо осложнений, — совершенно так, как приходит в себя солдат после одно-двухчасового «подвешивания». Более того, поскольку речь идет о боге, мы вправе предположить, что он пришел в себя быстрее, чем подвешенный на один-два часа солдат, простой смертный. И в этом опять-таки нет ничего необыкновенного.
   Конечно же, Прометей недолго оставался лежать на движущемся своем ложе. Он приподнялся на локте, огляделся, потом сел, и, кто бы ни был его сопровождающий, теперь они понемногу начали обмениваться кое-какими репликами. Предположительно сопровождающим был Асклепий, и разговор начался с типично докторских вопросов, касавшихся анамнеза и общего самочувствия. Впрочем, кто бы ни сидел на передке телеги, рано или поздно ему пришлось бы ответить на вопрос Прометея, кто же, собственно, был его освободителем, и рассказать, как того требовал обычай, впрочем и поныне оставшийся в силе, какого он роду-племени, кто его отец и мать, что за семья, чем известна. В зависимости от того, насколько интенсивно велась беседа, поведал он, больше или меньше входя в детали, о прежних подвигах Геракла, особое внимание уделив победоносному походу на амазонок, чтобы объяснить, какими такими судьбами занесло их в эти края.
   Даже в лесах нынешней Венгрии не так-то легко найти место для привала, а каково же было на Кавказе три тысячи сто девяносто лет назад! Правда, там — не из-за неприветливости лесников и не из-за оберегаемой для высоких гостей дичи, а просто из-за неприветливости и дикости самой природы. Поэтому кое в чем тогда все-таки было легче. Итак, не стоит уточнять, когда именно был разбит лагерь, — это вопрос частный. Во всяком случае, очевидно: когда наконец все расположились, принесли жертвы богам (то есть поужинали) и Прометей, уже полный сил и готовый к разговору, встретился с Гераклом, то к этому времени не только Геракл знал, кого он освободил — он знал это с первой минуты, — но знал и Прометей, кто его освободитель. Теперь, хорошо представляя действующих лиц, мы можем реконструировать этот разговор с более или менее научной достоверностью. Не язык, конечно, тот древне-древнегреческий язык, бывший в употреблении пятью столетиями раньше Гомера, — за это мы не беремся, да и другой кто-либо вряд ли возьмется. Дело даже ле в формулах, не в языковых оборотах того времени — это можно было бы попытаться воспроизвести, да только ничего, кроме фальши, все равно бы не получилось. Они ведь говорили не на каком-нибудь архаическом языке, для них это был язык современный. Следовательно, если я хочу быть точным и достоверным, то должен воспроизвести их беседу на нынешнем нашем языке, который три тысячи сто девяносто лет спустя, очевидно, прозвучит столь же архаично. Судя по сохранившимся документам, стиль в XIII столетии до нашей эры был весьма витиеватый, — по крайней мере стиль, каким изъяснялись верхние десять тысяч. «Семь и семь раз припадаю перед тобою на землю — на живот и на спину…» Не пугайтесь, любезный Читатель, это всего-навсего зачин официального письма. Но, впрочем, и потешаться не следует! В самом деле, вспомним: ведь наше «сервус» означает, собственно говоря, «я раб твой», то же значение имеет и «чао». Наше еще столь привычное «милостивая государыня», а тем самым и фамильярный вариант — «милс'дарыня» — означает «королева», «царица». «Нижайшее почтение» и просто «мое почтение» означает именно «нижайшее почтение» и «мое почтение»… Я уж не говорю об океане других наших словечек и выражений, которыми мы, при определенной степени их износа, пользуемся и как-то понимаем, о метафорах и других образных выражениях, которые для нас давным-давно не означают того, что будут означать для какого-нибудь дотошного ученого мужа три тысячи сто девяносто лет спустя. Так что не будем слишком уж высмеивать обороты устной и письменной речи, бытовавшей в XIII столетии до нашей эры, хотя бы и среди верхних десяти тысяч. Лишь постольку поскольку …
   Впрочем, Геракл, Тесей и их сотоварищи не принадлежали, в сущности, к этой верхушке. Они были для своей эпохи демократами, весьма образованными людьми, притом воинами. Прометей же был бог, хотя и опальный, хотя и всячески им обязанный. Уже по неопытности своей в мирских делах он должен был перенять тон и стиль, которым изъяснялись его спасители. И который, разумеется, никак не мог быть изысканно вычурным. Потому я, желая быть действительно, а не формально верным описываемой эпохе, должен представить себе современного демократичного и высокообразованного офицера, беседующего с богом, пусть опальным и многим ему, офицеру, обязанным, но все-таки богом. Обоим им есть что сказать друг другу. Памятуя обо всем этом, я и воспроизвел нижеизложенную беседу с максимальным приближением к оригиналу; полагаю, что моя реконструкция способна устоять и под огнем научной критики.
   Итак:
   — Позвольте мне, сударь, поблагодарить вас, я никогда не забуду того, что вы для меня сделали.
   — Ну что вы, право, да тут и говорить не о чем! Как вы себя чувствуете?
   — Спасибо, превосходно. Благодаря вам. Вот уже миллион лет я не чувствовал себя так хорошо.
   — Миллион лет? Все же это невероятно!
   — Прошу прощения, но невероятным я нахожу другое. То, что именно меня — именно вы, сын Зевса… Не сердитесь, но я все же спрошу вас… вы знали, кто я? Понимали, что делаете? А если так, то превыше моей благодарности может быть лишь изумление.
   На это Геракл сказал ему то, что не раз говорил своим друзьям:
   — Всеми силами своими и способностями я служу Зевсу. Это значит: служу Идее. Наказание, постигшее вас, было несправедливо. Исправить несправедливость независимо от личности того, кто ее совершил, — долг каждого сторонника Зевса. Только это и пойдет Зевсу на пользу. Ведь что такое идея зевсизма, как не сама истина и справедливость!
   На эти слова любой ответил бы не задумываясь, но как раз Прометею сделать это вот так, с ходу, было, как мы понимаем, нелегко.
   Наступила долгая пауза. Геракл предложил гостю опуститься на разостланную перед его шатром шкуру. Лагерь расположился на большой высокогорной поляне. Отсюда было далеко видно, и, в случае ночного нападения, вполне хватало места, чтобы развернуться. Это требовалось необходимостью, и так они поступали всегда. Посередине стоял шатер предводителя, окруженный шатрами знати; далее шли палатки воинов попроще; вокруг лагеря, словно крепостная стена, выстраивались колесницы и обозные телеги. Рабы размещались большей частью на земле, под телегами, или на телегах, поверх клади. Там, где между телегами оставался проход, рабы уже складывали костры для ночной стражи. Между тем Геракл заметил, что пауза неловко затянулась, и понял причину этого. Он обежал взглядом подходивших со всех сторон друзей, подумал: «В конце концов, мы все здесь свои» — и решил исправить невольную оплошность, а потому шутливым тоном продолжал:
   — Вообще-то, чтобы совсем уж быть точным, я не только сын Зевса, но, по материнской линии, через Персея, еще и праправнук его. Притом дважды! Ведь Зевс соблазнил мою прапрабабушку Данаю, явившись ей в виде золотого дождя. У них родился сын Персей. У Персея был сын Электрион, а дочь Электриона Алкмена, моя матушка, вышла замуж за внука Персея же — Амфитриона. В образе Амфитриона Зевс и соблазнил ее (кстати сказать, собственную правнучку). Словом, сударь мой, скажу откровенно — мы же тут все мужчины, — я и сам не монах, но то, что творит иной раз Зевс…
   — Уж мне, сударь, можно про это не рассказывать.
   — Выходит, что по отцовской линии я сын Зевса, по материнской же — его праправнук, так что иногда сам не знаю, кто я таков. В самом деле: ежели я сын Зевсу и ему же праправнук, значит, я — это я, а притом еще и собственный прадед. А если с другой стороны посмотреть, так я — это я, и я — собственный правнук.