Далее: лучше бы он сказал — «десять лет», «сто лет» — или просто ответил бы: «Очень долго». Такое можно себе представить, а значит, можно и сочувствовать. Но миллион лет? Мыслимо ли здесь сочувствие? Тоже тягостно.
   Вместо возвышающих душу добрых чувств — прощения и сочувствия — Прометей вселил в микенцев лишь недоумение. Он был всегда таким прямодушным!)
   Опять жрец:
   — И Зевс, прокляв вас, кивнул?
   — Да, к сожалению.
   — «К сожалению»? Значит, вы допускаете, что позднее он и сам пожалел об этом, да только не мог ничего изменить?
   — Вот уже несколько месяцев я хожу на свободе, мой друг Геракл застрелил даже священную птицу отравленной своей стрелой. И никакого мщения, как видите, не последовало. Даже угрозы — грома обычного — мы не услышали. Значит, и освобождение мое, и все связанные с ним обстоятельства тоже угодны Ананке.
   Дщерь отчизны:
   — Почему вы посетили именно Микены и каковы ваши дальнейшие планы?
   — Я приехал сюда с другом моим и освободителем, не хотелось с ним расставаться.
   (Опять неверный ход. Представим себе пресс-конференцию у нас, на которой знатный иностранный гость забывает сказать, что Будапешт принадлежит к числу — хотя бы к числу! — прекраснейших городов мира, что «венгерская столица — королева Дуная» и «эта чудесная венгерская кухня» и «эти красавицы толстушки — пештские женщины!») Впрочем, Прометей тут же несколько исправил свой промах:
   — Я глубоко благодарен за радушный прием и оказанный мне почет. Как только осмотрюсь немного, постараюсь в меру своих сил найти способ быть городу полезным, отблагодарить за гостеприимство.
   Приблизительно таковы были, вкратце, вопросы и ответы. Те, кто задавал тон в этом узком кругу (мозговой трест, я бы сказал), пришли к заключению, что Прометей держать себя умеет и, хотя и стряслась с ним та история , все-таки кровь — не вода, сразу видно, что он из хорошей семьи.
   А Прометей и на этот раз задал собравшимся только один вопрос. Не о ремеслах — ведь он и сам видит, сколь многому научились люди: великолепные дворцы, одежда, инструменты свидетельствуют о том, что тысячелетия прошли не напрасно. Но вот огонь — не скажут ли ему, для чего служит огонь? И микенские господа показали ему казан центрального отопления, объяснили: человек греется у огня. Показали остатки жаркого на золотых подносах: на огне жарят мясо. Напомнили о празднестве в честь его прибытия: с помощью огня приносят жертвы богам.
   Тут кто-то из гостей попросил Геракла рассказать, как он освобождал божественного гостя от его цепей. И хотя Геракл оратором не был, безыскусный рассказ его захватил всех одними лишь фактами — героя засыпали вопросами о Трое, о Малой Азии, амазонках, на что ушла основная часть пресс-конференции. Оно и понятно: история и политика интереснее, чем теология, битвы волнуют больше, чем рассуждения на философские и моральные темы. Да и, по правде сказать, Прометей не сообщил ничего такого, чего бы они не знали раньше.
   Наконец все поднялись и вышли на дворцовую площадь, где уже собрались, расположились по племенам и родам свободные граждане Микен. По крайней мере званые их представители. Те, кто с завтрашнего дня станут в Микенах информаторами по всем вопросам, касающимся Прометея. Топотом ног и аплодисментами встретили они появившуюся из дворца знать, вслед за «крикунами» скандировали уже известные нам тексты.
   Эврисфей приветствовал собравшихся, в теплых выражениях поблагодарил великого сына города, вернувшегося на родину после очередного подвига, особо приподнятым тоном воздал честь находящемуся среди них достославному божеству. На это его все-таки хватило. Затем он попросил микенцев смело и свободно задавать вопросы и, пользуясь случаем, удовлетворить свое любопытство. Он сел, и, разумеется, воцарилась тишина, благоговейная тишина… секунды пробегали за секундами, все хранили молчание. Атрей не выдержал, нетерпеливо спросил:
   — Любезные друзья мои, разве нет вопросов? Спрашивайте теперь, чтобы потом, после собрания, не строить догадки о том о сем, не дивиться на улице немыслимым сказкам, — сейчас спрашивайте, здесь, перед всеми! Прошу!
   Тут опомнился один из тех, кому назначено было задать вопрос, — нет, опомнился не один, а сразу несколько: они ведь сомневались только, кому начать. И чинно, благородно прозвучали те же самые вопросы, какие задавались только что во дворце. Правда ли, будто Прометей сотворил человека? Верно ли, что он скульптор и покровитель скульптуры? И какова была его роль в восстании титанов; почему после освобождения он прибыл именно в Микены? Под конец же — просьба рассказать, как случилось его освобождение, после чего бог, само собой, передал слово Гераклу. Прометей, наивец, и здесь хотел бы поспрошать людей, зачем и для чего им огонь. Он предпочел бы еще остаться, поговорить, но царь уже поднялся с трона, толпа восторженно затопала ногами, зааплодировала, подымая несусветный шум, вопила вслед за «крикунами» то, что следовало кричать. Прометей чувствовал, что вопросы теснятся в воздухе, над головами толпы, почти осязаемые, что у всех, собственно, один и тот же вопрос — столь же неотступный, как и его вечный вопрос об огне, — чувствовал, что никто здесь не говорит о том, о чем действительно хотел бы поговорить. Да, люди слушали его внимательно, а меж тем их куда больше волновало другое: не грозит ли его появление бедою для города, не удовлетворится ли он службой какой-нибудь, податью, например, — и вообще, как оно будет все впредь? Ведь есть в городе царь, есть, хоть и не пристало говорить об этом, власть посильнее царской, — а теперь, сверх всего, еще и бог?! Так как же дальше-то жизнь пойдет? Вот о чем спрашивали бы люди, ежели смели бы, если бы не боялись оскорбить, помимо обычных правил приличия, еще и давно канувшие в забвение, ни с чем прочим не схожие установления некоей древней и таинственной власти. Прометей же не ведал, что это за вопросы, ведь на них он ответил бы без труда, — он только чувствовал, что вопросы есть и что люди говорят не о том, о чем хотят,
   Помимо этого, в атмосфере на площади царила какая-то отрешенная рассеянность. Не знал Прометей, как знаем уже мы, что это неотъемлемая сторона такого рода церемоний с тех пор, как они существуют. Возьмем хотя бы храмы, церкви! Все они наполнены разнообразнейшими украшениями, скульптурами, изукрашены фресками, картинами; или же — там, где религия запрещает изображать человека и существа потустороннего мира, — различными арабесками, прихотливыми рисунками и игрою цвета. Или возьмем политические митинги или празднование исторических событий: повсюду мы обнаруживаем эффектные декорации. И очень мудро, очень хорошо, что это так! Если таращить глаза не на что, человек и не будет их таращить. А тогда его одолеют мысли. И где гарантия, что мысли эти — не зловредные мысли? Ведь искусителя можно обнаружить и в храме божьем, точно так же, как призрак коммунизма на каком-нибудь американском предвыборном собрании… Вот и микенцы исправно таращили глаза на Прометея — бога. Таращили, хотя уже в день прибытия увидели: ничего особенно любопытного в Прометее нет, обыкновенный с виду пожилой человек, еще очень крепкий, в отличной форме. И одежда его ничем не выделялась: из гардероба Эврисфея он получил короткую, до середины бедер, тунику тонкого полотна, золотой пояс. Все, находившиеся рядом с ним на подиуме, были одеты так же. (Прометею, я думаю, неловко было в этом костюме, он с большим удовольствием — если уж надо! — ограничился бы самой простой туникой и поясом, все равно из чего, лишь бы полегче. Но он надел то, что было ему предложено Эврисфеем, из естественной вежливости. Отметим: на сей раз он поступил превосходно.) Зато вывешенная на всеобщее обозрение огромнейшая его цепь действительно привлекала все взоры. Вот это было зрелище! Глаз не отвести! О чем уж тут думать, знай глазей на цепь — и сразу становится ясно: Микенам выпала высокая честь, а Эврисфей великий царь. И, видимо, хорошо все-таки, что Атрей изгнал Фиеста.
   Клянусь, я далек от какого-либо сарказма, а уж фантазии здесь и вовсе нет места! Пресловутая «пресс-конференция», по существу, должна была протекать именно так. Не только, не просто потому, что дело было в Микенах периода замкнутого и окостеневшего «истэблишмента». Я составил для себя довольно точную картину также и знаменитой военной демократии дорийцев. Признаюсь: картина эта вовсе не походит на прекраснодушные грезы мечтателей XIX века. Ну, мог ли кто-либо с трибуны «Б-середина» стадиона «Фради» громко «болеть», скажем, за команду МТК [34]? Я не спрашиваю: посмел бы? — спрашиваю только: мог бы? Этикет имеет весьма строгие и древние, еще дочеловеческой поры, правила. Конрад Лоренц [35] и другие уже описали нам, как проходят собрания среди животных, какие при этом существуют ритуалы!
   Однако из всего этого Прометей уловил сравнительно немного. Он видел только, и видел не в первый раз со времени своего освобождения, что люди делают много странного, понятного только им одним — такого, в чем и богу не разобраться, что невозможно ни предугадать, ни обосновать разумом.
   Когда общество вернулось наконец во дворец, всякая церемониальная скованность вновь исчезла, уступив место обычному домашнему этикету. Тоже, впрочем, достаточно сложному! Не решусь утверждать, что уже в тот же день, но, думаю, очень скоро в узком кругу высших сановников с Прометеем заговорили о самом главном.
   В какой форме желает он принимать положенные его божественной природе почести? Намеревается ли занять какой-либо из существующих храмов или терпеливо будет ждать, пока отстроят для него новый? Не имеет ли претензий к обрядам, которые довелось ему наблюдать в Микенах, не желает ли каких-нибудь изменений? Как прикажет означить свое место в сонме олимпийцев? Какой нужен ему контингент жрецов — мужчины, женщины, кастраты или все вперемежку, и какие церемонии он хотел бы ввести в учреждаемый культ Прометея? Наконец: какое животное он предпочитает другим, какое мясо охотнее всего употребляет при жертвенной трапезе?
   Как мы видим, все это были вопросы кардинальной важности и при всей их щекотливости неотложные.
   Вполне возможно, что Прометей ответил не сразу. Божество столь древнее, существо, так много страдавшее, навряд ли обладало особым чутьем к протоколу и дипломатии. Пожалуй, он поначалу даже пришел в замешательство, вообще не уловил истинного смысла вопросов, поэтому промолчал, и тут, для первого раза, кто-нибудь выручил его, то есть, видя смущение бога, оказался достаточно дипломатом — поспешно подбросил другую тему, дабы отвлечь внимание от неприятных, как видно, вопросов. Однако прямодушный Прометей, конечно, и не хотел и не мог уйти от ответа.
   Что же он ответил?
   Судя по всему, он сказал нечто такое, что совершенно ошарашило двор.
   Конечно, он весьма признателен, но храм ему ни к чему. И чужого храма не займет и не желает ввергать Микены в расходы по строительству нового, специально в его честь сооружаемого храма.
   Прежде всего, по его разумению, богам нет в этом надобности. Как и в жертвоприношениях. Общеизвестно ведь, что питаются боги амброзией, а пьют нектар. Он сам на протяжении миллиона лет не ел и не пил ровно ничего, и вот — жив-здоров. С тех же пор как освободился, принимает иногда участие в трапезе ради компании только, ест мясо, хлеб, иногда выпьет глоток вина, но ему самому это не нужно. И вообще, что же они думают: если бы боги действительно жили жертвоприношениями, разве потерпели бы они, что их угощают лишь костями, нутряным салом да потрохами, которые так и так выбрасывают, — самые лакомые же кусочки распределяют между жрецами, знатью и вообще участниками жертвоприношения .
   Тут некий знаток религии непременно вставил: боги ублажают себя дымом от жертвоприношения.
   — Какое! — махнул рукой Прометей. — Он ведь вонючий, этот дым… (Неужто у людей нет обоняния?) И продолжал:
   Жертвоприношение само по себе ему понятно. Бросая в огонь хоть что-то от заколотого животного со словами: «Богу богово!» — люди как бы говорят: «Ты дал нам пропитание, и частицу его мы возвращаем тебе, чтобы ты и впредь был добр к нам».
   — Поймите же, друзья мои, от меня вы не получали ни животных, ни иных съедобных вещей. Я дал огонь и ремесла. И дал не затем, чтобы потребовать обратно.
   Тут заговорил Атрей:
   — Мы, ахейцы, люди богобоязненные. И, как подобает смиренным смертным, боимся силы богов. И твоей божественной силы, государь мой.
   — Моя сила — затем, — ответил ему Прометей, — чтобы дать людям огонь. Как я и сделал. Да еще — чтобы принять назначенную мне за то муку.
   — И за это вечная тебе благодарность и слава! — тотчас вставил Атрей, и все хором повторили его слова. — Но мы-то знаем, что такое сила. И сами, простые смертные, в ничтожестве нашем также применяем силу против тех, кто слабей нас. (Прости великодушно, что я осмелился собственную нашу малость сравнить с неизмеримым какою-либо меркою твоим величием!) Да, мы освобождаем и подчиняем, даем и отнимаем. Ибо сила, которая дает, и отнять способна. Отнять даже легче, куда меньше силы требуется! В самом деле, скольких людей лишаем мы света очей в судные дни, наказывая за их преступления, — а ведь сами и одного-единственного глаза, глаза видящего, дать не можем! Мы ответственны за этот город, господин мой. Нам не хотелось бы из-за невольной ошибки навлечь на себя гнев твой и кару принять от тебя.
   Правильные слова говорил Атрей, каждого взял за душу. Даже Терсит не мог не признать: Атрей — это голова!
   — Я не караю, — просто ответил ему Прометей, — такова моя природа, — И он пустился в длинные, скучноватые, пожалуй, объяснения: — Это, видите ли, принципиальный вопрос. Я дал человеку огонь и вместе с огнем ремесла затем, чтобы он не только выжил среди зверей, которые были сильнее его, но чтобы над ними возвысился. Счастлив увидеть, что так и произошло. Но теперь следующий вопрос: до какой степени ему возвышаться? Я полагал так: хотя бы и до богов. Ибо для человека, владеющего огнем и ремеслами, думал я, остановки нет. Обладая этим даром, человек будет рваться все выше, становиться все могущественнее — он станет, должен стать таким же, как боги. Но ведь человек и сам это чувствует, знает, — не может быть, чтоб не знал! Тогда почему раболепствует? Если он чувствует и знает в себе божественное призвание, а он, очевидно, это чувствует, тогда в его раболепстве притаилась и ложь: ложь из страха. Нет, нет, друзья мои! Мне не нужно ни храма, ни жрецов, ни жертвоприношений. И нет у меня излюбленного животного — когда надо, я ем то же, что вы. Но если вам все-таки хочется как-то отблагодарить меня за мой дар и за принятые ради вас страдания, если вы хотите смягчить мне память о пережитом, тогда поразмыслите о том, ради чего я сделал то, что сделал. И служите мне тем, что мне не служите. Лучше изо дня в день трудитесь над собою. Становитесь умнее, справедливее, храбрее, добрее. И тем — счастливее.
   Ответом на его слова была глубокая тишина.
   Любезный Читатель мой понимает, конечно, что мы уже подступаем к самым потаенным печатям, кои скрывают от нас загадку Прометея. То, что сказал он, совершенно логично. Логично, поскольку соответствует характеру Прометея, логично и само по себе. Однако слушатели ждали от него божественного глагола, и оттого речь Прометея показалась им нелогичной. Я бы сказал, непонятной. Типичным пустословием.
   Однако пока еще никакой беды не случилось. Напротив!
   Терсит посмеивался про себя, думая: «Ну, этих хорошо накормили небесной благодатью!» И — про себя же — добавил: «А бог-то умней, чем я полагал».
   Атрей изводился страхом и злобой: «Черт бы побрал этого болвана Геракла! Его бог обойдется нам дороже, чем я рассчитывал!» Ему ведь не раз доводилось уже иметь дело с каким-нибудь частником умельцем или врачом, которые отвечают только так: «О сударь, право же, ничего не нужно. Уж сколько сами пожелаете!»
   Однако Калханту — настолько-то мы его уже знаем — не терпелось задать свой вопрос, и он нарушил воцарившуюся после возвышенных слов бога тишину, повернул разговор на чисто практические рельсы:
   — Если ты не желаешь храма, господин мой, где же тогда будешь являть божественное искусство провидца, о коем свидетельствует и самое твое имя?
   — Я не обладаю искусством провидения, — отвечал ему Прометей. — Боги и сами не ведают, чего пожелают завтра, пути же Ананки неисповедимы. Мое имя «Провидец» не означает, будто я предсказатель. Оно говорит лишь о том, что я способен рассчитать последствия моих поступков. Я умею взвешивать шансы, а не прорицать.
   «Dein Mund und Gotes Ohren»[36], — подумал Калхант, разумеется, по-гречески.
   А престарелый, умудренный годами жрец дворцового храма Зевса давно между тем понимал, что должен оспорить некоторые, мягко выражаясь, сомнительные утверждения Прометея. Однако он понимал также, что, прежде чем начать дискуссию, должен основательно взвесить все доводы и контрдоводы: хотя он — главный идеолог царствующего дома и города, его партнер, как ни крути, все-таки бог. Но старый жрец — как и вообще все старые жрецы — был в то же время человеком практическим. Итак, он спросил — отчасти по существу, отчасти же, чтобы выиграть время перед началом дискуссии:
   — Если тебе не нужен храм, господин мой, где же мы повесим твою цепь?!
   Прометей не понял, какая необходимость вывешивать в храме предмет, уже отслуживший свою службу. Он собрался было ответить, что, по совету Геракла, оставит цепь себе на память, как вдруг жрец несколько уточнил свой вопрос:
   — А может, было бы правильно со многих точек зрения повесить цепь твою в храме Зевса?
   Прометей оторопел, потом решительно потряс головой:
   — Ну, нет, только не это!
   Опять-таки, выражаясь по-нашему, узловой вопрос, не правда ли, — как поступить с цепью. Разгорелся спор, наконец пришли к компромиссу: чтобы городу не впасть у Зевса в немилость, надо из звена цепи изготовить для Прометея перстень, который бы он носил постоянно. (Геракл, рванув закрепленный в скале конец цепи, вырвал вместе с ним полукилограммовый осколок: этот символический «Кавказ» и порешили вставить в железную оправу.)
   Прометей взялся сделать кольцо своими руками. Все с облегчением согласились. (Не уверен, что Прометей поступил правильно.)
   Так познакомился он с кузнецом. Разумеется, с самым знаменитым в Микенах кузнечных дел мастером, старостой поставщиков двора. Это был мужчина лет сорока, руки сплошь в шрамах. И, как большинство кузнецов, был он кривой: еще в ученичестве лишился левого глаза, выжженного случайной искрой, — левый глаз обычно ближе к раскаленному металлу. В знак уважения к богу кузнец повязал отсутствующий глаз белым платком, хотя обычно не прикрывал его ничем, словно то была эмблема его ремесла.
   Это еще не было настоящее знакомство. Прометея пожелали сопровождать знатные господа и жрецы, в свою очередь сопровождаемые рабами, а рядом с кузнецом и позади него теснились все, кто был в кузне, не зная, как уж и держаться, куда стать. (Явилась, конечно, и супруга кузнеца — располневшая особа с обесцвеченными волосами, почти не сохранившая следов былой красоты.)
   Прометей, даритель всех ремесел, работал, само собой, красиво и ловко. Он наслаждался сам, наслаждался и кузнец, на него глядя. Впрочем, даже непосвященным зрителям было ясно, что такую работу нормой нt измерить.
   Нарядное придворное платье Прометей, разумеется, снял, попросил у кузнеца фартук из воловьей кожи. Теперь он выглядел совсем неимпозантно, однако и тут еще все обошлось благополучно. Один из придворных даже заметил:
   — Так, верно, Гефест работает в своей мастерской.
   И прочие все с ним согласились.


Конъюнктура


   Два последних предприятия, по моим расчетам, задали Гераклу работы на шесть лет. Оба путешествия — на север и на юг — заняли примерно равное время. Конечно, с точки зрения дипломатической, а может быть, и с военной, северный путь был легче (во всяком случае, здесь меньше встречалось пиратов), но, во-первых, из-за обычных океанских бурь им дважды приходилось становиться на долгую зимовку, а, во-вторых, поскольку речь шла о пути еще не изведанном, много времени уходило на составление карт и установку береговых опознавательных столбов. Древние карты хранили столь устарелые сведения, рассказы некогда добиравшихся сюда моряков так давно превратились в туманные легенды, что экспедиции Геракла нужно было заново, буквально на пустом месте изыскивать возможности пополнения своих запасов вдоль берегов Италии и Испании, не говоря уже о Ла-Манше и Северном море, одновременно определяя возможности торговых связей на будущее.
   Южный путь представлял иные трудности, в чем-то, может быть, еще большие. И вовсе не в первую очередь из-за пиратов — к подобным нападениям, надо полагать, Геракл и его спутники основательно подготовились. Их путь пролегал вдоль оживленных берегов тех цивилизованных стран, где слово «грек» — за исключением, пожалуй, одной только Ливии — звучало весьма скверно. А это значило: прежде чем получить разрешение пришвартоваться, нужно было вести длительные переговоры, затем подтверждать добрые намерения клятвенным словом. А также и делом — щедрыми дарами. Немало времени уходило и на заключение соглашений, детальную их разработку. Очевидно, например, что в Египте — это подтверждается и существовавшим там культом Геракла — наш герой задержался на много дней, а может быть, даже недель. (И прибыл туда не с пустыми руками. Помимо прочих подношений, он выстроил в Египте храм.)
   Зиму 1218/17 года Геракл провел еще в Аргосе, оснащая корабли, выбирая наиболее подходящих кормчих, муштруя команду. За это время он, конечно, виделся с Прометеем, хотя — занятый спешными приготовлениями — и не так уж часто. Затем они увиделись только зимой 1215/14 года. На этот раз Геракл мог успокоиться относительно судьбы как Эллады, так и божественного своего друга. Прометей жил во дворце, принимал участие в занятиях микенского общества и стал завсегдатаем кузни, где с истинным удовольствием брался за инструменты. Вокруг Арголидского залива работа кипела: на стапелях одновременно находилось несколько дюжин галер; в раскинувшихся вдоль всего берега, по населенности не уступавших городу рабочих поселках сновали десятки и десятки тысяч рабов, подгоняемых окриками мастеров; на учебных галерах проходили выучку будущие матросы. Сложилась благоприятнейшая конъюнктура, уже столетие не виданная на Пелопоннесе, ее влияние чувствовалось во всей Элладе. Ведь нужно было кормить всю эту рать, да еще тех, кто валил лес по взгорьям, сплавлял его, распиливал бревна, обрабатывал в самых различных мастерских. Конечно, взвились при этом и цены; те, кому нужно было платить, вздыхали и жаловались, но, выставив на продажу собственный товар, они же и радовались. Креонт, с его продовольственным рынком в Фивах, сумел осуществить одну за другой все зевсистские реформы не в последнюю очередь благодаря этой конъюнктуре. И напрасно твердил Тесей о независимости своей от Микен: благоприятная конъюнктура помогла и ему быстро, буквально за шесть лет, сделать Афины городом.
   Но больше всего в этом кипении жизни Геракл радовался тому, что повсюду — на галерах, в рабочих лагерях, на учебных плацах — видел множество рабов и матросов из аркадцев и иных коренных жителей Пелопоннеса.
   Итак, свершилось: свободный охотник прекрасной Аркадии стал рабом! И Геракл радуется. Как странно это звучит! Уже самое слово «раб» — ведь наше ухо воспринимает его лишь однозначно. Мы упускаем из виду, что в освобождении человека рабство было очередной ступенькой. Не только для свободных. Для человечества.
   Попавший в плен воин умолял, просил, как о милости, — хотел стать рабом. Лишь бы не убили. Ни в виде жертвоприношения, ни так просто. Бродяга, что приплелся, умирая от холода и голода, к чьему-то очагу, умолял принять его в дом рабом, из последних сил доказывал свою ловкость и силу.
   Но речь идет о гораздо большем, всеобщем. Человек, самый беспомощный и беззащитный среди всех населявших Землю существ, с его особенно длинным периодом развития, специфически высокой потребностью в калориях, вымер бы уже давно, — и не только в том случае, если бы не владел огнем и ремеслами. Он вымер бы без организованного общества, без разделения труда, без постоянного роста производительности.
   Мы уже не раз говорили здесь о нехватке рабочей силы как об одном из самых тяжелых конфликтов эпохи Великого перемирия: войны нет, нет и рабов, а их нужно много, очень много, чтобы включить в производственный процесс, — и нужда в этом самая острая.
   Да, так было. И не только в развитых рабовладельческих государствах, о чем мы говорили раньше, но и в тоже по-своему развитых эллинских городах-государствах. Это — одна сторона медали.
   Однако те же неполные двадцать миллионов тогдашнего человечества страдали и от перенаселения, от избытка людей. Причем именно там, где они еще только-только пытались существовать совместно, жили охотой и рыбной ловлей, почти не знали земледелия. И еще там, где единственным источником существования было кочевое скотоводство. Наступал засушливый год, скот слабел, чах, на следующий год — опять засуха, начинался падеж скота, эпидемия, и целый народ вымирал голодной смертью. Древняя биологическая цепь на Пелопоннесе уже очень изменилась: охота давала возможность существовать, если была удачна; свободный охотник, живший только охотой, не жил — прозябал. Изменились и отношения собственности: свободному пастырю, бездомному обитателю лесов, питающемуся маком, становилось все труднее: на тучных пастбищах паслись господские стада, их старательно охраняли рабы, слуги, работники, содержа в соответствии с принципами научного по тем временам животноводства. Погибали от перенаселенности и племена, издревле обосновавшиеся на Пелопоннесе и по всей Элладе. Из зимы в зиму каждый рот, что просил есть, был проклятьем и, наоборот, благодатью — каждый, что умолкал навеки. (Не случайно в Аркадии еще сохранилась мода на ритуальное людоедство. И не только в исследуемую нами эпоху — даже полторы тысячи лет спустя! Религия стала как бы памятником на тысячелетия пережившему себя древнему обществу каменного века, бездонной его нищете.)