Если же кому-то непонятно это противоречие, пусть представит себе нынешний мир, с его хроническим избытком населения и хронической нехваткой рабочей силы одновременно; причем справиться с одним при помощи другого как будто и невозможно.
   У Геракла была концепция, как разрешить это противоречие, то есть свести вместе, столкнуть друг с другом перенаселенность и нехватку рабочей силы. А именно, как ни странно звучит это для нашего уха сегодня: освободить порабощенных голодом, обреченных на вымирание свободных аборигенов, сделав их рабами. (Mutatis mutandis[37] — это столь же революционная программа, как если бы мы поставили целью превратить все штатные единицы предприятия в его реальную рабочую силу.)
   Да только не находилось на это желающих. Господам были ни к чему по-животному примитивные, ленивые, дикие, ненадежные, ни к чему не приспособленные рабы. В самом деле, только кормить их? Не слишком набивались и аборигены. Прозябали, скованные привычкой, верили в слепое везение. Они и объясняться-то не могли толком даже с им подобными, с рабами. И не потому, что не умели будто бы говорить по-гречески, — разумеется, умели. Но потому, что весь круг их понятий был до смешного мал по сравнению с городскими нуждами. И лишь тогда подкрадывались они поближе к городскому очагу — иссохшие до костей или опухшие от голода, вонючие от язв, нищие, — когда жизнь в них уже едва теплилась.
   А теперь сопоставим: каких откормленных, сильных и смекалистых молодых рабов можно раздобыть на войне! Вот только нет войны… Да и тот, кто попал в рабство за долги, тоже раб хоть куда: толковый, умелый землероб, скотовод, ремесленник, — иначе кто дал бы ему кредит! — но, видно, в чем-то просчитался, зарвался слишком или просто не повезло, вообще же настоящий умелец. Но много ли рабов наберешь из должников — это все капли в море.
   Словом, картина была примерно такой. Но легко нам сегодня заявлять, что Геракл был прав, что он нашел простое, на поверхности лежащее решение. Геракл знал, что он прав, но и он не говорил, будто это простое, лежащее на поверхности решение.
   Замечу еще: в свое время и капиталист освободил нищего батрака, когда посвятил его в пролетарии. Сегодня, оглядываясь назад, мы видим, что судьба рабочего была кошмарной на протяжении двух минувших с тех пор столетий, да и предшествовавшего им тоже, однако она не была для рабочего невыносима, поскольку безземельный крестьянин не имел даже этого. Так же и судьба раба: оглядываясь назад из нашего сегодня, мы видим, что она была нечеловеческой, адской пыткой и все-таки оказывалась предпочтительней судьбы свободного нищего: раб хотя бы получал пищу. Ему даже не приходилось о ней заботиться. Только знай выполняй то, что прикажут. Изнурительный труд, плетка — все это было, но был и ужин.
   Впрочем, и капиталист не всякого бездомного, не всякого нищего брал к себе рабочим. И крестьянин-бедняк тоже не спешил стать пролетарием, он мечтал хоть о нескольких пядях земли и, покуда надеялся, покуда было можно, оставался на месте. Пойду и дальше: крестьянин, имевший надел, тоже не спешил к нашему порогу, когда мы с помощью социалистической кооперации хотели освободить его от извечного крестьянского «от зари до зари»,
   И наконец: маниакальное упоение властью и садизм отдельного человека невыносимы всегда, при любой общественной формации. Из-за подлости или тупости властей определенное обстоятельство может стать в какой-то момент невыносимым. Отсюда бунты. Но рабская доля сама по себе становится невыносимой лишь тогда, когда изжил себя и стал невыносимым для всех рабовладельческий уклад в целом. Так и судьба пролетария в капиталистическом мире — вот эта нынешняя, неизмеримо улучшившаяся по сравнению с его же судьбой в прошлом веке! — станет выносимой тогда, когда человечество не сможет более переносить капиталистический порядок вообще, самую его сущность.
   Короче говоря: Геракл с радостью увидел перемены, с радостью решил, что благодаря сложившейся конъюнктуре «лед тронулся». И, успокоенный, отправился в свой последний поход.
   Заметим здесь, кстати: Прометей, который, можно сказать, с первого слова понял и оценил дипломатическую борьбу Геракла за мир, никак не мог уяснить себе его социальной программы.
   Да и вообще он уже чувствовал, что пора обдумать все заново и основательно проверить составившиеся у него суждения. Благодарность и любовь Прометея к герою не уменьшились нимало, однако у него возникло подозрение, что Геракл, хотя из самых лучших побуждений, иной раз бывает пристрастен и неточно его информирует.
   Человеку, который провел в заключении такой долгий срок, будь он хоть богом, сориентироваться нелегко, но и сориентировавшись, нелегко найти свое место среди свободных людей.
   Поначалу казалось, что все пройдет гладко. Прометей смотрел глазами Геракла, судил суждениями Геракла. В доверчивости своей считал неограниченным источником познания то, что позднее заподозрил в ограниченности. Его же роль была лишь в том, что он освободился. Роль немалая: освободиться из плена через миллион лет! (Не случайно память наша и сохранила его в этой роли.)
   И вот теперь, при микенском дворе, он начал чувствовать себя так, как тот человек в наши дни, которого решительно все и со всех сторон усердно стараются «сориентировать», пока он окончательно не потеряет всякую ориентировку. А между тем его доброхотные информаторы с превеликим волнением ждут, чтобы он занял позицию, нашел свое место, хотят знать, какую роль он для себя изберет, присматриваются, улавливают намеки, даже если он намеков не делает, нетерпеливо ожидают высказываний, в то время как он действительно и вполне искренне растерян. С другой стороны, нет такого смертного, включая и Атрея, который решился бы определить богу место в обществе. Да, сказать по правде, микенцы не очень-то и представляли себе, как бы это могло быть. В самом деле, ну зачем богу Микены!
   Зато чем бог мог бы пригодиться Микенам, суждения были, причем у каждой из дворцовых партий свои.
   Соответственно этому и вели себя собеседники Прометея.
   Прометей с удивлением обнаружил, что все они — весьма любезные, умные и доброжелательные люди. И каждый по-своему прав.
   Но больше всего удивил его Атрей. Тот Атрей, о котором он до сих пор слышал только дурное.
   Один из первых же разговоров с глазу на глаз Атрей начал словами о том, как он любит и уважает Геракла. Не угодно ли! Геракл считает Атрея своим врагом, Атрей же его любит и уважает!
   Затем Атрей подробно развил мысль о том, что никто не желает мира так, как он. Мира, процветания Эллады, улучшения условий жизни бедноты, общего благосостояния. Разделенная на города-государства Эллада слаба. Вокруг нее — враждебное кольцо: дорийцы все надвигаются, Троя готовится к нападению, «вонючие сидонцы» не впускают в порты греческие суда. Нужно объединиться, мир и расцвет достижимы только с позиций силы.
   Не правда ли, как ясно?
   Что же получается? Узколобые себялюбцы — эллинские царьки — словно горсть блох; Теламон мерзавец, тут Геракл совершенно прав. Но ведь вот, нет худа без добра: троянская угроза, общая опасность всех свела в единый лагерь, только что фыркали друг на друга, а теперь, мало что слово дали, — главное, вклад внесли реальный: вино, пшеницу, оливковое масло, лес, металлы, животных. Мало, конечно, очень мало, разве лишь для начала достаточно. Но надо знать их: ставка-то уже в игре!
   Как же умен этот Атрей! Какие добрые у него намерения!
   И в этом действительно все согласны. Обе партии двора.
   Когда я без всяких околичностей говорю о двух партиях двора, то, полагаю, любезный Читатель на основании совместно проделанного пути поверит мне, что и это не плод моей фантазии. Я имею в виду даже не пресловутую междоусобицу Атрея и Фиеста. Ибо где сейчас Фиест, кто нынче помнит о Фиесте! Атрей — безусловный и единственный хозяин положения, который и распоряжается в Микенах именем Эврисфея. Однако же тот, кто хоть сколько-нибудь сведущ в политике, хорошо знает: по крайней мере два мнения существуют даже там, где имеется лишь одна партия. И даже там, где зарегистрированы восемь или десять партий, в сущности, тоже не более двух партий. Не следует думать, будто бы одна из микенских дворцовых партий представляет интересы правящего сословия и ратует за сохранение существующего положения, в то время как другая стоит за угнетенных и прогресс. Нет, нет, мы же находимся в глубинах глубин истории, а для Европы, по сути дела, это еще доисторические времена. Прогресс — как уже было показано — пока что состоит в создании системы угнетения, то есть государства. Геракл тоже представляет не угнетенных; а если и угнетенных, то только потому, что видит в том лишь общечеловеческий интерес. Как, например, король Матяш38] представляет интересы землероба. (Землероба, который сохранит память и о Геракле, и о Матяше и сотворит потом из нее легенду!) Однако две придворные микенские партии были иными, обе они представляли пресловутое «общество праздных». В их грызне интересам угнетенных вообще не было места, не было даже такой щелочки, какая приоткрывается, скажем, в ходе наиболее ожесточенных предвыборных схваток двух американских партий или двух английских партий. Я же говорю: это еще доисторические времена. Однако содержание их споров мы можем восстановить на основании письменных документов и находок. Перед нами — истмийская «линия Мажино» и немногим позже — Троянская война, о которой свидетельствует Гомер, а также «война народов моря», о которой рассказывает египетский государственный архив. Две политические концепции. Обе появились как следствие упоминавшегося уже «пата». И на обеих сказалась своеобразная европейская ситуация. Европа, то есть тогда известная Европа, была плачевно бедна сырьевыми ресурсами по сравнению с Азией. И испытывала весьма сильный нажим кочевых варварских народов, подталкиваемых издалека не совсем еще понятным узлом противоречий. Для крохотной пелопоннесской культуры и цивилизации непосредственную опасность представляли собою в те времена дорийцы.
   Особенно, если мы примем во внимание, сколь неустойчива, сколь неровна была эта культура и цивилизация. В сущности, имеются в виду лишь несколько обнесенных стенами городов, непосредственные их окрестности и до какой-то степени главные дороги страны.
   Понятно, что, учитывая это, часть правящих микенских кругов заняла оборонительную позицию: «Прежде всего обеспечим безопасность того, что имеем, той земли, что у нас под ногами. Отгородимся от дорийцев надежной системой укреплений. Не на Истме, а гораздо севернее. Добрым словом и силою окончательно обратим в нашу веру, обучим нашему языку и образу мыслей всех, кто населяет полуостров и острова». Эта политика была в интересах владельцев каменоломен, имевших возможность перебрасывать грузы посуху.
   Другая позиция была такова: «Мы тоже, безусловно, хотим мира. Однако удержать Пелопоннес невозможно, если он не станет составной частью большой империи. Мы должны укрепиться и на том берегу. Положение „пата“, длящееся уже сто лет, привело великие державы к тяжелому кризису. Их экономика не развивается, их армия, за исключением одной лишь Ассирии, состоит из чужеземных наемников, значит, ненадежна. Вонючие сидонцы не пойдут на мировую, пока мы не станем господствовать в море, пока побережье не станет нашим. И именно на этом можно выковать единство Пелопоннеса и всей Эллады. В Азии у нас будет возможность вознаградить недовольных землей, имуществом — пусть только станут воинами. Нет, пет, кто говорит о войне, ведь стоит нам показать свою силу, и насквозь прогнившие, изъеденные коррупцией колоссы рассыплются в прах. На концах наших копий, на остриях наших мечей мы принесем в Азию прочный справедливый мир и процветание». Сторонники этой политики не считали излишним поддержание уже выстроенных укреплений, но вместо возведения новых бастионов торопили строительство судов. Что было весьма на руку лесовладельцам. Чтобы приступить к осуществлению этой идеи, ахейцам требовалась по крайней мере тысяча кораблей, приспособленных для перевозки воинов и груза, — вместительных, ходких парусников. Гомер склонен к преувеличениям, но что касается оснащения тыла Троянской войны, то здесь его данные выглядят достаточно точными. Совершенно очевидно, что египетские документы не называли бы известную войну «войною народов моря», если бы их противники не располагали большим числом кораблей.
   Все это — только гораздо пространнее, гораздо всестороннее освещая — развивали перед Прометеем представители обеих партий. С одной стороны, например, в ярких красках рисовали ему исполненную постоянной тревоги и неуверенности жизнь минийских, эолийских и ионийских братьев, ужасные страдания, какие претерпевают они от дорийцев. С другой стороны, припоминали возмутительные поступки «вонючих сидонцев» и подлой изменницы Трои. Атрея, конечно же, восхваляли обе партии, с его действиями «в общих чертах» были согласны все. И — повторяю — все, с кем Прометей ни встречался, абсолютно все держались любезно и дружелюбно, беседовали рассудительно. Словом, всячески обхаживали Прометея, чтобы заручиться его божественной поддержкой.
   Разумеется, Прометей с искренней готовностью всех их выслушивал, однако своего мнения не высказывал. Он был бог, к тому же мудрый, ясно мыслящий бог. Даже среди богов он выделялся прозорливостью в вопросах политики: вспомним, как он вел себя во время знаменитого бунта гигантов. Можно не сомневаться, зная его неслыханную порядочность, что неволя лишь прибавила ему рассудительности, осторожности, придала особую глубину его мысли. Известно, что длительное пребывание в неволе иной раз губительно, что оно способно разложить не слишком стойкую материю. Однако разрешите мне вновь прибегнуть к филологическому анализу фактов! Если бы ужасающая кара превратила Прометея в некое пресмыкающееся, уповающее только прощения и на все согласное, мы непременно об этом знали бы . Ибо тогда-то олимпийцы приняли бы его в сонм свой, как-то использовали в своих интересах, тогда и сам Зевс не преминул бы очень крепко его «компрометировать» в глазах человеческих — к собственной выгоде! Скажем, на Олимпе и в его окрестностях немало богов почиталось покровителями огня, их было, пожалуй, даже много, но, как ни странно, все-таки недостаточно. Была Гестия, покровительница огня домашнего очага, были Киклопы, боги праогня, вулканического огня, был Гефест, бог кузнечного огня. Но опустошительный огонь пожаров не имел своего бога. По логике Зевса, Прометей отлично подошел бы для этой роли. Сломленный, запуганный, униженный Прометей. Больше не на кого было бы возложить эту роль, да никто и не согласился бы. Так что, смирись Прометей, Зевсу это оказалось бы на руку. Одним словом, уже тот факт, что Прометей после освобождения никакой роли не получил (а мы это знали бы!), вернее всего доказывает его высокую честь, мудрость и то, что неволя лишь укрепила и закалила его.
   А если так, то в спорах двух микенских партий Прометей навряд ли принял чью-либо сторону. Он только спрашивал. У него возникали все новые и новые вопросы, вопросы, вовсе не относящиеся к делу, вопросы, повергающие в смущение — чтобы не сказать: иной раз вовсе глупые. Дело в том, что теперь он все больше полагался на свои собственные глаза, поэтому заботы двух придворных партий никак не мог принять за главный вопрос микенской политики; чем больше всматривался, тем менее.
   Ибо что он видел собственными глазами?
   Что он видел, когда, под первым попавшимся предлогом — и все чаще, — спешил к кузнецу, чтобы поразмяться у горна над какой-нибудь поделкой? Что он видел, когда выходил прогуляться за стены крепости, когда покидал аристократический ее мир и, минуя узкие, шумные, но все же еще вполне благополучные улицы ремесленников, торговцев, спускался по склону в другие — шести-, десятикратно превосходящие крепость размером, — Микены, в Микены хибар и лачуг, нет, даже не лачуг, а просто нор?! А что он видел еще, когда принимал приглашение соседнего царя и отправлялся в края более отдаленные или когда охотился с Гераклом в лесах и полях ветреной, холодной и дождливой пелопоннесской зимой?!
   Нищета? Мы едва в состоянии представить себе нищету той эпохи. Быть может, северная и западная Бразилия да еще отдельные провинции Африки и Индии могли бы дать о ней некоторое представление. Однако в этих краях хотя бы климат — не злая мачеха. И земля, если есть посевной материал и орудия производства, родит недурно. На Пелопоннесе сгустилась вся нищета нынешнего мира, но природа была куда суровей, земля же совсем скудная, и притом ее было мало. (Хорошая земля попадалась в долинах рек, но принадлежала она уже — дело известное — царям, храмам да кучке владетельной знати.) Детей в каждой лачуге было что мух, но и гибли они, несчастные, словно мухи. Тяжко было смотреть на их синие от холода голые тельца, вспученные от голодания животы, искусанные паразитами шеи, головы. Они копались в мусоре, в грязи и все на вид съедобное немедленно пожирали. Удивительно ли, что тела их были в язвах и струпьях? Удивительно ли, что по крайней мере каждый десятый из них — слепой? Больным падучей или слабоумным еще повезло: этих почитали, искали пророчеств в бессмысленных их речах, считали их бренные тела прибежищем добрых или злых духов, полагали, что вообще они приносят счастье, так что обижать их нельзя.
   Горожане могли надеяться хотя бы на лохмотья, выброшенные богатыми за ненадобностью. От холода они, конечно, не спасут, только стыд прикроют… Но для сельских жителей даже самый малый клочок ткани был недостижимой роскошью. Одевались они в шкуры животных. Баранья шкура попадалась редко, больно она дорога. Иное дело — свиная: тепла она не держит (шерсти-то почти нет), на рынке цены не имеет, покупатели на нее и не смотрят. Высушенная на солнце, домашним способом выделанная свиная кожа, вонючая, жесткая и ломкая, была единственной одеждою масс там, где знатные дамы щеголяли в дорогих заморских нарядах изысканного покроя и знатные господа затмевали друг друга элегантностью одеяний. В сущности, одежда простолюдинов не отличалась от одежды первобытного человека, питались же они, как в легендарном Золотом веке, лесным маком.
   История называет это бронзовым веком, однако ошибется тот, кто понадеется обнаружить хотя бы в жилище свободного земледельца изделие из металла! Еще тоненькое медное колечко, подарок какого-нибудь более богатого родственника — куда ни шло. Но во время жатвы, можно не сомневаться, ахейцы пользовались все тем же неизвестно с коих пор, от какого предка доставшимся кремневым серпом в костяной оправе. Пахали деревянной сохой, посадки делали с помощью камнем обструганной палки. Да, пелопоннесские бедняки жили все еще в каменном веке, и, когда приходила беда, когда всех молодых мужчин угоняли на войну, собирали во вспомогательные отряды, они имели при себе только стрелы да копья с каменными наконечниками, а кто и просто закаленные на огне древки. Мог ли этот воин рассчитывать на добычу, сходясь лицом к лицу с хорошо вооруженным противником? А ранение, плен и вовсе грозили ему неминуемой смертью: кто же понадеется на выкуп за такого-то нищего? Да и в качестве раба — мы уже о том говорили — кто впустит его в дом, вшивого, вонючего, невежественного? Он едва держится на ногах, тупой от постоянного голода, а как поел, одолевает его лень; к тому же он дик, ненадежен, вороват, того и гляди, сбежит — кто же отправит такого в поле, кто позволит ему приблизиться к скоту своему? Так что не будем осуждать микенских господ за то, что они предпочитали раздобывать себе рабов на войне. Во всяком случае, не будем осуждать их так же строго, как, например, того венгра, который — бывает еще такое — не желает работать и жить рядом с цыганом…
   Таково было положение, когда Прометей прибыл в Микены. Да, но ведь речь идет о предвоенной конъюнктуре, могли бы мы возразить. Запахнутые в свиные шкуры кочевники вышли из лесов зимой 1215/14 года. Геракл сам видит их в рабочих лагерях и на учебном плацу!
   Что ж, это верно, полудикие жители лесов были нужны — работа кипела, войско быстро увеличивалось. Но собралось их гораздо больше, чем было нужно. Те, кому работы уже не досталось. Кого вербовщики с первого взгляда сочли непригодными. И с кем явились отец и мать, все родичи, все чада и домочадцы. Таков обычай. Не то ли видим мы и сейчас, когда кто-либо получает квартиру в Будапеште или из дальних провинций переселяется в окрестности столицы? Словом, вид микенских предместий не много изменился к лучшему, несмотря на благоприятную конъюнктуру.
   Поскольку я всячески избегаю фальшивого и антихудожественного осовременивания, то любезному Читателю нет нужды бояться, что мой Прометей вдруг окажется этаким завзятым революционером. Прометей был бог, следовательно — иная порода! Вопросы исторические и социальные он воспринимал иначе, чем мы. Цари, землевладельцы, ремесленники, землеробы, свободные и рабы — для него все они были просто людьми.
   К слову: когда он заговаривал с почти голым или едва прикрытым сапной шкурой выходцем из лесов, последний в большинстве случаев молча пускался наутек. Если же и не убегал, то немедля протягивал ладонь и молча просил подаяния. Совсем уж редко самый отчаянный шел на прямое вымогательство, суясь прямо под нос с отвратительной своей вонью, вшами, гноем. И если все-таки отвечал на вопросы Прометея — бывало и такое, ведь кое-кто из аркадцев и прежде живал в городе, иной раз по нескольку лет оставался где-нибудь в услужении, — то уж непременно оплакивал времена бога Крона, вздыхал по древнему Золотому веку, тому Золотому веку, который — мы прекрасно это знаем — был не только не богаче Золотого века Микен, но, напротив гораздо, гораздо его беднее. И все-таки многие тот век «вспоминали», мечтали, чтобы он вернулся, ибо тогда по крайней мере все жили на маковых зернышках. Вот как эти несчастные информировали Прометея о своих «социально-исторических устремлениях»! Прометей знал, что Золотой век вернуться не может, отчетливо помнил — он-то и в самом деле помнил! — каким этот век был, так что вовсе не желал бы его возвращения. Знал он также, кому даровал огонь. Тот человек не умел еще изготовить для себя даже такую вот свиную шкуру. Тот человек был гол и беззащитен перед жестоким миром, ранящим тело его и пугающим душу. Он дал огонь этому человеку. Не делая никаких различий. Отличив его тем только от животных. Он дал огонь Человеку.
   Что ж. Единственное, что он видел везде — в хибарке раба, лачуге бедного земледельца, логове полудикого кочевника, — был именно огонь.
   И, как царя, жреца, богатого горожанина, так же спрашивал Прометей и раба, и того, кто обездоленней даже раба: скажите, для чего нужен огонь? И все отвечали ему одинаково. «Чтобы обогреться, пожарить себе пищу, вознести жертву богам!» Только и разницы, что одни говорили: «поджарить мясо», другие: «поджарить маковые зерна».
   А теперь представим себе такой потрясающий поворот: Тиндарей пылко расписывает Прометею, как с покорением Азии всем обездоленным достанется и земля и работа. И тут Прометей указывает на бездельничающую при дворе золотую молодежь. (По крайнем мере две дюжины юношей постоянно крутились вокруг Атридов — Агамемнону нравилось главенствовать над теми, кто был старше его; они обсуждали результаты минувшего состязания и шансы последующего, стати самых знаменитых скакунов, вероятность подтасовок, глупость судей, кого из этих тупиц и за что именно следует пустить «на мыло».) Итак, Прометей указывает на самый цвет микенской молодежи и вопрошает: «И этим беднягам достанется работа, правда? И тем, что на окраинах живут, тоже?» То есть ставит на одну доску царевичей и — о небо! — полудиких, обряженных в свиные шкуры кочевников! Он попросту не способен понять разницу между неработающим и безработным! Извольте после этого толковать ему о высокой политике!
   А такие несуразные, ошеломительные, повергавшие в немотствование вопросы возникали у него постоянно. Подчеркиваю: не из политических соображений, а всего лишь по божественной его тупости! (Кстати, выяснилось, что он не понимает даже, «зачем для этого Азия»! Он-то, мол, дал ремесла всем людям одинаково!)
   Прометей находил все больше предлогов, чтобы проводить время у кузнеца в его кузне. Еще перед отъездом Геракла он выковал ему из звена своей цепи шлем и наплечник. Доспехи в отличие от железной арфы (которую, очевидно, он сделал позднее — быть может, на радостях, что вернулся Геракл) пока еще не обнаружены, однако их существование подтверждено достоверными письменными свидетельствами. (Позднее, разумеется, работу приписали Гефесту!) Возможно, Геракл был в них на костре, так что они прогорели и проржавели. Возможно, они стали чьим-то трофеем в одном из последних его прибежищ, например при разграблении Фив во время войны эпигонов.