Страница:
Только указывать ему на это не следовало: можно было спорить с ним по делу,
но все, что касалось его юмора, было неприкосновенным. - Излагай, как твои
дела. Где Светлана, где парень, чем ты занят в своем хозяйстве, и прочее.
- Я уже пять лет один, - ответил я. - Вот тебе и весь сказ. Все
здоровы, все благополучны. Каждому хорошо так, как есть на деле.
- А если и не хорошо, то никто этого не показывает, - кивнул он. - Вы
оба всегда были упрямы. Почему все случилось?
- А черт его знает, - искренне сказал я. - Случилось вроде бы без
повода, вроде бы неожиданно. Я потом пытался понять, когда же это началось.
И нашел. Началось тогда, когда она впервые представила себе такую
возможность. И высказала это вслух. А потом ...
- И не было никаких причин? Я пожал плечами.
- Наверное, были ... Я был сильно влюблен однажды. Может быть, даже не
влюблен, а - больше.
- Долго?
- Да. Но там ничего не было. Знаешь, как у нас на это смотрят ...
- Знаю.
- Ничего не было. Во всяком случае, с той стороны никому ничто не
грозило. И не это было причиной.
- Что же?
- Не знаю - если говорить о нас. А если вообще - думаю, что догадался.
Развитие наших психологии, мужской и женской, шло с разной скоростью. Мы еще
не разучились командовать, а они уже разучились подчиняться. И найти
равнодействующую поведений трудно. Поэтому и детей рождается меньше, чем
надо бы. Лет через двадцать - кого мы будем призывать в армию? Но кому
интересно рожать, если мысль о почти неизбежном расхождении взглядов на
жизнь присутствует, явно или скрыто, уже в самом начале союза? Правда, тогда
кажется, что это скоро пройдет, притрется - желание официально и без помех
лежать в одной постели оказывается сильнее всего. То, что называют любовью и
что в девяти случаях из десяти ею не является. А если говорить конкретно о
наших женах - им приходится куда труднее, чем всем прочим. Да что я тебе
объясняю...
- Так что сейчас ты один.
- Да.
- И как?
- Спокойно, - сказал я.
- На ковре стоял?
- Не без того. С батальоном расстался. Но как специалист уважения не
потерял. Вот сижу, изобретаю. Как принято говорить - творческая работа.
- И не тянет в строй?
- Иногда ... Тянет, наверное, не в строй, а в молодость. А она прошла в
строю. Теперь их уже никак не разделить.
- А это твое одиночество - не подводит?
- Теперь - нет.
- Не запивал?
- Когда понял, что такая угроза есть - бросил напрочь, завязал, как
говорят. Забыл вот предупредить тебя, чтобы на меня не заказывал.
- Ладно, дело добровольное... И больше закабаляться не думаешь?
Я хотел ему сказать, что чуть не закабалился однажды - но в последний
момент испугался, и всю жизнь, наверное, буду жалеть об этом; было это в
Риге, но служили мы тогда уже в разных местах и виделись редко. Однако к
чему ему были такие детали? И я ответил кратко:
- Нет. Не думаю.
- Ну, ладно, - сказал он, отчего-то вздохнув. Помолчали, пока официант
размещал на столе принесенное. Потом официант стал наливать из графинчика, я
прикрыл свою рюмку ладонью и налил в бокал минеральной. - Давай, - сказал
Лидумс, - за встречу.
Мы чокнулись, выпили каждый свое. Он вкусно поморщился, я почувствовал,
что хочу есть. Некоторое время было не до разговоров.
- Ты поэтому такой? - спросил он, когда мы утолили первый голод.
- Какой? И - почему?
- Не такой, - сказал он с таким выражением, словно слова эти содержали
откровение. Я пожал плечами.
- Время прошло ...
- Мне ведь с тобой работать, - проговорил он, пристально глядя на меня.
- Работа, как ты понимаешь, может оказаться нешуточной. Так что я хочу быть
уверен. Хочу понять: что с тобой? Переживания после Светланы? Или она чем-то
донимает? Неудачная любовь? Неприятности по службе? Здоровье? Короче -
отчего ты такой... снулый?
- Ни в одном глазу, - снова попытался я уйти от сути разговора.
- Не финти, мася, - употребил он одно из его любимых, им самим
изобретавшихся словечек, которые, каждое в отдельности, ничего не выражали,
но без которых близким друзьям невозможно было его представить. - Может, ты
просто устал без женщины - если ее и на самом деле у тебя нет? Давно не
трогался тельцами? - Это снова был его лексикон. - Я заметил, как ты глядел
на ту кинозвезду...
- Она артистка?
- Не знаю, кто она. Впервые вижу. Но - могла бы. - Он хищно шевельнул
усами. - Отвечай, шнябли-бубс.
Он употреблял свои словечки чаще, чем (как мне помнилось) раньше - и не
потому, что пара рюмок, выпитых сейчас, подействовала на него: в этом
отношении он был железным. Он просто хотел, чтобы я снова почувствовал себя
в тех временах, когда мы были вместе, молодые и беззаботные (хотя тогда нам
казалось, что забот у нас сверх мэры, и может быть, так оно и было, но
плохое обычно забывается быстрее); чтобы я снова стал легким на подъем,
готовым на любое дело, пусть наполовину авантюрное, где успех гарантировали
лишь отчаянная решимость, азарт и натиск - таким, каким я и был когда-то.
Да, дело предстояло веселое, и он хотел иметь надежного напарника.
- Хвораешь ты, что ли? - начал он снова. - Какой-то ты все же кислый.
Может, обиделся, что я тебя встретил без цветов? Так видишь ли, я до
последнего момента и не знал, что тебя прикомандировали.
Я лениво поразмыслил: обидеться или не стоит? Но в конце концов, мы
действительно не встречались кучу лет, и за это время случилось множество
такого, о чем Лидумс не знал. Так что я лишь пожал плечами:
- Я в норме.
- Странная какая-то у тебя норма стала, - буркнул он. - Или зубы болят?
Расскажи о своей тоске, и мы тебя сразу вылечим. Найдем средство ...
- Спасибо, доктор Лидумс, - поблагодарил я, давая понять, что прошлое
не забыто. Мы когда-то звали его доктором за любовь к медицинским советам и
консультациям, которые он предоставлял охотно и в неограниченном количестве.
- Но пульс у меня нормальный.
- Ну, ладно, - вымолвил он медленно, с расстановкой и, пожалуй, даже
угрожающе; но это была просто такая манера. - Тогда, может быть, поболтаем
немного о деле? Спокойно, неофициально, без протокола, в порядке бреда...
Хотя бы насчет моей гипотезы относительно склада. Кто сказал, что мы видели
единственный и главный вход? Может быть, это как раз запасной выход?
- А главный где же?
- А понятия не имею. Он может оказаться в любых, пока еще не
раскопанных развалинах в радиусе хотя бы сотни метров. А то и не склад, а
завод взрывчатки. В развалинах могли быть и подъездные пути, и подъемники, и
все, что нужно. Есть логика?
- Н-ну... не исключено.
- Знаешь - мне, откровенно говоря, хотелось бы, чтобы там оказался
именно склад. Потому что тогда вопрос об уничтожении уладился бы сам собой.
Я только взглянул на него, потом отвернулся и снова стал глазеть на ту
женщину с ее спутником.
- Ладно, - сказал он. - Но что-нибудь другое ты предложить в состоянии?
Я пожал плечами.
- Нет, - сказал он. - Так ты не отделаешься. Возражать легче всего. Но
я пока ничего другого не вижу. А если ты видишь, то давай, не тяни резину.
- Подумать надо...
- Мысли в темпе.
Он был прав. Сейчас мне нужно было упорно вводить свои мысли в нужный
ритм, задать им истинное направление, искать варианты, из которых потом
часть отпадет, как маловероятная, останутся наиболее достоверные, и можно
станет разрабатывать схемы. Я - сова, человек ночной, и мне думается лучше
всего именно по вечерам.
Но сейчас не хотелось возвращаться - хотя бы мысленно - в подземелье,
думать о возможных схемах минирования и вообще о чем-то, связанном с
задачей. Я попытался все же мысленно распахнуть стальные ворота, переступить
порог, оглядеться, увидеть ... Что увидеть? Коридор с выходящими в него
дверями? Обширный зал? Или всего лишь промежуточную площадку с уходящей вниз
лестницей, исчезающей, может быть, в черной, неподвижной роде? И -
аккуратные, стандартные ящики у стен, наполненные взрывчаткой, с
подползающими к ним яркими пластмассовыми шнурами или проводами в надежной
изоляции? А возможно, не ящики, а серые цементные заплаты ка бетонной стене
- и провода или шнуры уходят в этот цемент, а все остальное - там, внутри?..
Я попробовал мысленно увидеть все, названное только что - и не смог. Картины
не возникало; и не потому, что я не знал, что же в действительности
находится за воротами: на то и фантазия, чтобы представлять то, чего не
знаешь, на то - интуиция и догадка. Но интуиция молчала, фантазия не
работала, опыт исчез, словно его и не было.
- Пока у меня конкретных мыслей нет, - сказал я. - Ко нельзя
предпринимать что-то, не обладая никакой информацией. Что пока есть у нас?
Мы предполагаем, что место это минировано. Знаем, что можно подойти к
воротам. И все. Что за заглушка в воротах? Фальшвинт? Это если бы они
отворялись наружу. Что за болты в потолке? Ничего мы не знаем. А если там
хранятся тысячи тони? И уничтожение даст взрыв такой мощности, на какую мы и
не рассчитываем? Нет, без информации ка такое дело никто не пойдет. И ты
тоже. Нужны сведения, которые помогут проникнуть внутрь и решить вопрос на
месте.
- Только и всего. Чего же ты хочешь?
- Узнать и понять. Если там на самом деле заряд, то почему он не
взорван при отступлении? Не дошел приказ? Ие сработало устройство? Или
рассчитывали вскоре вернуться и надеялись, что мы ничего не успеем
обнаружить? Впрочем, почти так оно и получилось ...
- Кроме одной мелочи: они не вернулись.
- И еще одно, чего я больше всего опасаюсь: система минирования
рассчитана именно на попытку вскрыть подземелье каким-либо из общепринятых
способов.
- Ну, а конкретно что?
- Надо найти людей, что-то об этом знавших. Бывших сотрудников,
жителей. Это возможно - если обратиться к архивам разведки, к живым
разведчикам, наконец, к товарищам из ГДР ...
- У тебя программа на год.
- Времени уйдет столько, сколько потребуется. Лидумс покачал головой.
- Ты хочешь ставить все как научный эксперимент. А это не получится. Ты
сам понимаешь, почему. Я же рассуждаю практически. Если мы пойдем на
уничтожение, все твои сложности отпадут.
- А если все же просчитаемся?
Вот упрямый черт, - подумал я о нем. - Вроде бы он слушает оппонента, и
принимает к сведению аргументы, но лишь до тех пор, пока не поверил во
что-то; тогда его не переубедить, и он все равно будет стараться сделать
по-своему. Сейчас он каким-то образом уйдет от вопроса о возможном просчете
...
- Да, кстати, - сказал Лидумс. - Пока официант спит, прикинь-ка, какой
мощности взрыв можно допустить, если мы хотим, чтобы радиус зоны разрушения
составил... ну, скажем, не более двухсот метров.
- Почему именно двести?
- Потому что примерно в таком радиусе там нет ничего, чем нельзя было
бы пожертвовать. Район развалин. Дай хотя бы порядок величины, чтобы
представить: если там наибольше мыслимый, по нормам хранения, запас
взрывчатки, вправе мы рискнуть или нет?
Прикину, отчего ж не прикинуть... Водя вилкой по пустой тарелке, я
попытался было, но коэффициент сопротивления среды (а среда здесь была -
плотный, влажный песок) куда-то провалился в памяти. Я принял его за один и
две десятых: примерно таким он и должен быть. Но в формуле был еще корень
кубический, а таблиц я, понятно, с собой не имел, так что можно было
оперировать лишь приблизительными цифрами, по памяти. К тому же, надо было
учесть мощность, необходимую для перебивания бетона, но для этого надо было
знать толщину стенок, а мы ее не знали...
- Во всяком случае, счет пойдет на сотки тонн в тротиловом эквиваленте.
- У меня тоже так получается, - кивнул он. - Надо бы, конечно, еще
прикинуть, какой будет зона первой и второй степени безопасности от ударной
волны ...
- У меня калькулятор в чемодане, - сказал я, чтобы закончить на эту
тему. - Да ведь все равно без инфраскопии не обойтись, ты сам прекрасно
понимаешь. Чего же считать зря?
- Инфраскопия? А что, это уже мысль. Но думаю, что выйдет все же
по-моему.
Я устало кивнул. Снова все показалось мне неинтересным и ненужным. Ну,
хочет подорвать - пусть подрывает. Ему виднее. Хочет сохранить отношения со
строителями - и дай ему бог...
- Ладно, - сказал я, - вроде, отношения мы выяснили. В таком случае я,
если ты не возражаешь, сегодня же возвращаюсь в Ригу. В штабе округа доложу
свою точку зрения, а там - как прикажут. Отпустят - уеду восвояси. С
подрывом ты и сам разберешься, если только не разучился рассчитывать заряды.
- Погоди, не спеши, - возразил Лид уме. - В Москву не спеши. Отчего
тебе не задержаться в Риге после стольких лет? Навестишь заодно Семеныча...
Если станется по-твоему, и инфраскопия покажет, что заряд там слишком велик,
хочешь - не хочешь придется искать способы проникновения. А тогда без тебя
будет затруднительно. Так что все же обоснуй серьезно свою точку зрения.
- Хорошо.
- Тогда мне надо сейчас же позвонить в Ригу, пока еще могу застать:
оборудование для инфраскопии мне самому не выбить, это придется, вернее
всего, делать через округ. Номер в Риге за тобой остался? Понадобишься -
позвоню. А ты в случае чего информируй меня через округ: я пока еще не знаю,
где меня тут поселят. Так что окончательно не прощаемся. Сделаем дело -
тогда уж посидим и поговорим в свое удовольствие ... Ну, спешу. Счастливо.
Я кивнул, прощаясь. Официант все не шел. Мысли текли лениво, о Риге, о
прошлом, о чем угодно. Только не о деле.
А потом подкралась еще одна, и ужалила меня, как боек взрывателя жалит
капсюль.
Может быть, мне вообще не следует участвовать в этой операции? Честно
ли я поступаю? Не лучше ли откровенно сказать: не могу. Не в силах напрячься
до конца, мобилизоваться предельно, выплеснуться до последней капли, ощутить
всю громадность ответственности, что лежит на мне? Может быть, я просто
обязан заявить это?
Но почему? Что со мной? Я ведь здоров и нормален, и многое во мне сразу
же восстает против такого исхода.
Что протестует? Может быть, это великий армейский рефлекс: мне
приказано - значит, я должен выполнить любой ценой. Может быть - психология
человека, все чаще (возраст!) задающего себе вопрос: а что же я сделал в
жизни? - и, чтобы ответить на него, пересчитывающего все неразорвавшиеся
бомбы, откопанные склады, разминированные здания, потому что ничего другого,
поддающегося точному количественному учету, я в жизни не сделал: не построил
домов, не посадил деревьев, строго говоря, даже не воспитывал людей, своих
подчиненных, их воспитывала армия, в которой я был всего лишь малой и легко
заменимой деталью. А вот обезвреженные фугасы - это мое, это делал я сам,
своими руками, рискуя своей жизнью, прежде всего - своей.
Может быть, протестовало еще и то, что мне давно уже не приходилось
решать практических проблем такого масштаба, в которых ты борешься не с
тротилом, но с разумом и волей человека, заложившего заряды и постаравшегося
придумать все так, чтобы никто не смог этого разгадать - а я смогу, и сделаю
это, может быть, действительно, самое важное, как сказал генерал, самое
хитрое и самое крупное дело в моей жизни. Конечно, смогу. Не впервые же мне,
в конце концов, браться за опасные дела. Все придет в нужный момент,
как-никак я - старый боевой конь, и нужные рефлексы сработают. Надо просто,
чтобы ведущим был Ли-думс, а я - дублером, страхующим, и все будет в
порядке. А отступать я на привык. Да и на каком основании? Меня спросят: а
что с вами, подполковник, такое? Вы больны? Здоров. Вы боитесь? Нет.
Думаете, что вам не по силам? Но если не вам, то кому же? В чем же дело,
товарищ подполковник?
Я не смогу сказать только одного - того, что, может быть, и является
истиной, первопричиной, источником всего. Что мне - все равно. Все равно.
Все равно.
Этого сказать нельзя. И потому, что равнодушных не любят. И потому, что
я не знаю, откуда взялось это и как с ним справиться, и никто не знает, во
всяком случае - никто не может сказать мне. Если мне все равно - значит,
надо подавать рапорт и уходить в отставку. Но об отставке я мог, и даже
любил порой, думать, зная, что ото не всерьез. А всерьез - мне становилось
зябко. В армии прошла жизнь. Мне сорок восемь, я привык так, и не хочу
иначе. Или - все равно?..
Ему было все равно.
Устройство общества делит нашу жизнь на две основные части: служебную и
личную. Принято считать, что для общества и для нас важнее - первая, потому
что именно эта часть жизни посвящена созданию каких-то важных для общества
ценностей - материальных, духовных, сервисных. Мы рассматриваем человека
прежде всего с точки зрения его участия в производстве таких ценностей, его
успешной деятельности в этом производстве. Мы хвалим или критикуем,
награждаем или взыскиваем - за это. Есть медали за трудовую доблесть и за
трудовое отличие. Нет наград за доброту, порядочность, человечность,
чуткость, готовность помочь, и так далее. Возможно, подразумевается, что
человек и так должен быть добрым и порядочным, и что эти свойства и
продиктованные ими поступки уже сами в себе несут награду. Наверное, это
так. Но и хорошо сделанная работа несет в себе награду - ощущение мастера,
однако, известное "Ай да Пушкин, ай да сукин сын!" вовсе не исключало для
поэта необходимость оценки и признание "Годунова" обществом. И так же
(возможно, в этом сказываются слабости человеческой натуры, но что
поделаешь, если он устроен недостаточно совершенно) человеку нужно, чтобы и
доброта его, и отношение к другим людям, способность сочувствовать и
соучаствовать не только на словах, но и на деле, потребность поддержать
другого и прийти на помощь, не только приносили ему моральное
удовлетворение, но и были замечены и признаны обществом, потому что именно
отношение общества к отдельному человеку всегда было и, наверное, навсегда
останется основным мерилом успешности его жизни хотя бы в силу того, что
человек вне общества не существует. Если же этого не происходит, - а но
большей части так оно и бывает, - человек, взрослея и набираясь опыта,
стремясь жить в соответствии е установлениями общества, а не наперекор им,
постепенно начинает считать, что в его жизни главным является то, за что его
замечают, отмечают и хвалят, а не то, чего не замечают и не хвалят. И,
продолжая совершенствоваться в том, что он теперь уже уверенно считает своей
общественной полезностью - в той части своего бытия, которая связана с
деятельностью, приносящей реально ощутимую пользу обществу, - он не делает
чего-либо подобного во второй части своей жизни, которую с той же
убежденностью считает теперь только своей, личной частью жизни, не имеющей
отношения к другим, никем не замечаемой и не ценимой. И порой, оставаясь
активным и признанным производителем штатных ценностей, человек перестает
порождать ценности якобы нештатные - не планируемые и не оцениваемые. А
поскольку человек в полном смысле слова существует только при условии
развития именно этих вторых, непроизводственных, но на самом деле глубоко
социальных, необходимых и истинно человеческих качеств, то по мере затухания
в нем этих свойств он понемногу перестает быть человеком, теряет вкус и
интерес ко всему, что не касается ни его материальных потребностей, ни
конкретной, производственной (в широком смысле) деятельности, и общественная
его значимость постепенно уравнивается с общественной значимостью сложного
станка, исправно выполняющего свою работу, но вне ее пределов никак не
влияющего на жизнь общества. Возможно, в этом и лежат истоки отчуждения,
самоизоляции, замкнутости. И, возможно, именно это привело в конце концов
Акимова к тому состоянию, в каком пребывал он сейчас. И хотя со стороны
движение его по жизни представлялось по-прежнему нормальным, на самом деле
это было уже движение по инерции разогнанного механизма, катящегося по
отшлифованным рельсам благодаря хорошо смазанным подшипникам.
Внешне, действительно, могло показаться, что никаких серьезных перемен
в нем не произошло. Он по-прежнему относился к службе серьезно, подчиненные
его уважали, потому что он знал и умел больше других, потому что заслуженная
в свое время репутация способного и умелого специалиста, не нарушенная
никакими явными ошибками или упущениями, уже сама по себе заставляла
уважать. Он считался хорошим товарищем - но теперь скорее потому, что не
совершал нетоварищеских поступков, а не потому, что совершал товарищеские. У
него не было семейных неурядиц - он давно уже был одинок; за ним не
числилось того, что принято называть аморальными поступками, и не только
потому, что моральный облик офицера является такой же составной частью его
служебного уровня, как и профессиональная квалификация, и, следовательно,
относится скорее к первой, чем ко второй части жизни, но главным образом по
той причине, что не был тем, кто в просторечии определяется как "юбочник"
или, грубее, "бабник", а возникавшие иной раз отношения со столь же
одинокими женщинами никому не приносили никакого вреда, хотя самим им - не
много и радости, отчего и не бывали длительными. О карьере он больше не
заботился, продвижения не ждал и не хотел, пожалуй, так как с угасанием
желаний и стремлений ему становился дороже всего покой, сохранение
привычного, ровного образа жизни, который всякая перемена непременно
нарушила бы. Он не избегал общества сослуживцев, но старые друзья, если они
еще оставались, находились далеко, а новых он не заводил. Он не портил
компании, но и не улучшал ее. Никто не ожидал от него вреда, но давно никто
и не обращался к нему за помощью - и он теперь уже не чувствовал потребности
в том, чтобы к нему обращались.
Он не мог бы сказать, почему и как это началось. Не было одного
какого-нибудь события, от которого можно было бы вести отсчет его душевного
увядания - пожалуй, так точнее всего будет назвать это состояние. Не было
краха надежд, резкого разочарования в чем-то или кок-то. Возможно, было
много - несколько, по крайней мере - событий, не столь крупных, но он сам
затруднился бы назвать их, точно так же, как определить" даже не день, но
год, когда это началось; да он никогда и не задавался такой целью. Больной
человек долго не догадывается, что болен: изменение самочувствия происходит
не сразу, но постепенно, это не катастрофа, а заболевание, которое порой
приводит к еще худшим результатам. Ему долго казалось, что все продолжает
идти нормально, и если меняется, то не более, чем должно меняться, потому
что годы не оставляют неизменными никого и ничего. И лишь в последнее время
он стал задумываться; однако не очень, потому что все это вроде бы ничуть не
мешало ему служить и жить спокойно - если, конечно, не говорить о тех
беспокойствах, которые неразрывно связаны с военной службой, с самой ее
сущностью, и которые и являются органической ее частью.
И вот теперь, когда впервые за долгое время перед ним встала,
действительно серьезная задача, он вдруг ощутил, что не в состоянии
воспринять ее, как бывало раньше, словно сигнал тревоги, сразу мобилизующий
все его способности. Он воспринимал все это отвлеченно, словно плохую книгу,
события я герои которой не волнуют, не вызывают никаких чувств, не задевают
и забудутся раньше, чем будет перевернута последняя страница, если достанет
равнодушия добраться до нее. Он почувствовал это и испугался.
Но как это свойственно большинству людей, интуитивно догадываясь о
размерах беды, Акимов почти сразу стал утешать себя тем, что на самом деле
беда эта меньше, чем ему представляется, а может быть, ее и совсем нет, и он
просто фантазирует под влиянием настроения, усталости, новых сегодняшних
впечатлений, которые нельзя было назвать радостными - к всем этаж лишь
усугубляет и усталость, и плохое настроение. Если бы все это происходило
раньше, он выпил бы водки, чтобы отвлечься и перескочить рывком на что-то
другое. Но он давно уже дал себе слово, и честь не позволяла ему нарушить
его, даже если обстоятельства, как могло показаться, оправдывали бы такое
нарушение. Оправдания такого рода нужны слабым, считал он. А себя, как это
делает подавляющее большинство людей вообще, он относил к сильным. Но
отвлечься надо было.
Он поднял глаза. Необычная пара за тем столиком распалась: мужчина
сидел, а женщина исчезла. Акимову стало грустно, как если бы он знал, что
пребывание этих людей вместе - правильно и естественно, а разделение -
неправильно и что-то нарушает, расшатывает какой-то, неведомый Акимову,
устой. Грустно, словно что-то отняли не у того печального (но не грустного)
человека за столиком, а у самого Акимова. Но тут смолк оркестр, и он увидел
ее - другой мужчина провожал ее к столику. Значит, ока просто танцевала.
Сейчас он видел ее в полный рост и подумал, что в фигуре ее и во всем облике
было что-то вызывающее, а выражение лица противоречило этому, в нем была
странная одухотворенность, словно она только пребывала в некоем творческом
порыве, а не просто топталась з ресторанной толчее в паре со случайным
партнером. Акимов подумал именно так, потому что не любил танцевать. И
подумав так, он встал, одернул китель и направился к тому столику, потому
что снова заиграл оркестр, и надо было успеть пригласить ее, пока не
перехватили другие.
Не знаю, почему я сделал это. Можно было найти сто объяснений, и ни
одно их них не исчерпывало бы сути до конца. Наверное, самым правильным
будет сказать, что ощущение, заставившее меня, танцора лишь по крайней
необходимости, встать и пойти - ощущение это было сродни тому, какое
возникает, когда присутствуешь при каком-то единственном, уникальном
но все, что касалось его юмора, было неприкосновенным. - Излагай, как твои
дела. Где Светлана, где парень, чем ты занят в своем хозяйстве, и прочее.
- Я уже пять лет один, - ответил я. - Вот тебе и весь сказ. Все
здоровы, все благополучны. Каждому хорошо так, как есть на деле.
- А если и не хорошо, то никто этого не показывает, - кивнул он. - Вы
оба всегда были упрямы. Почему все случилось?
- А черт его знает, - искренне сказал я. - Случилось вроде бы без
повода, вроде бы неожиданно. Я потом пытался понять, когда же это началось.
И нашел. Началось тогда, когда она впервые представила себе такую
возможность. И высказала это вслух. А потом ...
- И не было никаких причин? Я пожал плечами.
- Наверное, были ... Я был сильно влюблен однажды. Может быть, даже не
влюблен, а - больше.
- Долго?
- Да. Но там ничего не было. Знаешь, как у нас на это смотрят ...
- Знаю.
- Ничего не было. Во всяком случае, с той стороны никому ничто не
грозило. И не это было причиной.
- Что же?
- Не знаю - если говорить о нас. А если вообще - думаю, что догадался.
Развитие наших психологии, мужской и женской, шло с разной скоростью. Мы еще
не разучились командовать, а они уже разучились подчиняться. И найти
равнодействующую поведений трудно. Поэтому и детей рождается меньше, чем
надо бы. Лет через двадцать - кого мы будем призывать в армию? Но кому
интересно рожать, если мысль о почти неизбежном расхождении взглядов на
жизнь присутствует, явно или скрыто, уже в самом начале союза? Правда, тогда
кажется, что это скоро пройдет, притрется - желание официально и без помех
лежать в одной постели оказывается сильнее всего. То, что называют любовью и
что в девяти случаях из десяти ею не является. А если говорить конкретно о
наших женах - им приходится куда труднее, чем всем прочим. Да что я тебе
объясняю...
- Так что сейчас ты один.
- Да.
- И как?
- Спокойно, - сказал я.
- На ковре стоял?
- Не без того. С батальоном расстался. Но как специалист уважения не
потерял. Вот сижу, изобретаю. Как принято говорить - творческая работа.
- И не тянет в строй?
- Иногда ... Тянет, наверное, не в строй, а в молодость. А она прошла в
строю. Теперь их уже никак не разделить.
- А это твое одиночество - не подводит?
- Теперь - нет.
- Не запивал?
- Когда понял, что такая угроза есть - бросил напрочь, завязал, как
говорят. Забыл вот предупредить тебя, чтобы на меня не заказывал.
- Ладно, дело добровольное... И больше закабаляться не думаешь?
Я хотел ему сказать, что чуть не закабалился однажды - но в последний
момент испугался, и всю жизнь, наверное, буду жалеть об этом; было это в
Риге, но служили мы тогда уже в разных местах и виделись редко. Однако к
чему ему были такие детали? И я ответил кратко:
- Нет. Не думаю.
- Ну, ладно, - сказал он, отчего-то вздохнув. Помолчали, пока официант
размещал на столе принесенное. Потом официант стал наливать из графинчика, я
прикрыл свою рюмку ладонью и налил в бокал минеральной. - Давай, - сказал
Лидумс, - за встречу.
Мы чокнулись, выпили каждый свое. Он вкусно поморщился, я почувствовал,
что хочу есть. Некоторое время было не до разговоров.
- Ты поэтому такой? - спросил он, когда мы утолили первый голод.
- Какой? И - почему?
- Не такой, - сказал он с таким выражением, словно слова эти содержали
откровение. Я пожал плечами.
- Время прошло ...
- Мне ведь с тобой работать, - проговорил он, пристально глядя на меня.
- Работа, как ты понимаешь, может оказаться нешуточной. Так что я хочу быть
уверен. Хочу понять: что с тобой? Переживания после Светланы? Или она чем-то
донимает? Неудачная любовь? Неприятности по службе? Здоровье? Короче -
отчего ты такой... снулый?
- Ни в одном глазу, - снова попытался я уйти от сути разговора.
- Не финти, мася, - употребил он одно из его любимых, им самим
изобретавшихся словечек, которые, каждое в отдельности, ничего не выражали,
но без которых близким друзьям невозможно было его представить. - Может, ты
просто устал без женщины - если ее и на самом деле у тебя нет? Давно не
трогался тельцами? - Это снова был его лексикон. - Я заметил, как ты глядел
на ту кинозвезду...
- Она артистка?
- Не знаю, кто она. Впервые вижу. Но - могла бы. - Он хищно шевельнул
усами. - Отвечай, шнябли-бубс.
Он употреблял свои словечки чаще, чем (как мне помнилось) раньше - и не
потому, что пара рюмок, выпитых сейчас, подействовала на него: в этом
отношении он был железным. Он просто хотел, чтобы я снова почувствовал себя
в тех временах, когда мы были вместе, молодые и беззаботные (хотя тогда нам
казалось, что забот у нас сверх мэры, и может быть, так оно и было, но
плохое обычно забывается быстрее); чтобы я снова стал легким на подъем,
готовым на любое дело, пусть наполовину авантюрное, где успех гарантировали
лишь отчаянная решимость, азарт и натиск - таким, каким я и был когда-то.
Да, дело предстояло веселое, и он хотел иметь надежного напарника.
- Хвораешь ты, что ли? - начал он снова. - Какой-то ты все же кислый.
Может, обиделся, что я тебя встретил без цветов? Так видишь ли, я до
последнего момента и не знал, что тебя прикомандировали.
Я лениво поразмыслил: обидеться или не стоит? Но в конце концов, мы
действительно не встречались кучу лет, и за это время случилось множество
такого, о чем Лидумс не знал. Так что я лишь пожал плечами:
- Я в норме.
- Странная какая-то у тебя норма стала, - буркнул он. - Или зубы болят?
Расскажи о своей тоске, и мы тебя сразу вылечим. Найдем средство ...
- Спасибо, доктор Лидумс, - поблагодарил я, давая понять, что прошлое
не забыто. Мы когда-то звали его доктором за любовь к медицинским советам и
консультациям, которые он предоставлял охотно и в неограниченном количестве.
- Но пульс у меня нормальный.
- Ну, ладно, - вымолвил он медленно, с расстановкой и, пожалуй, даже
угрожающе; но это была просто такая манера. - Тогда, может быть, поболтаем
немного о деле? Спокойно, неофициально, без протокола, в порядке бреда...
Хотя бы насчет моей гипотезы относительно склада. Кто сказал, что мы видели
единственный и главный вход? Может быть, это как раз запасной выход?
- А главный где же?
- А понятия не имею. Он может оказаться в любых, пока еще не
раскопанных развалинах в радиусе хотя бы сотни метров. А то и не склад, а
завод взрывчатки. В развалинах могли быть и подъездные пути, и подъемники, и
все, что нужно. Есть логика?
- Н-ну... не исключено.
- Знаешь - мне, откровенно говоря, хотелось бы, чтобы там оказался
именно склад. Потому что тогда вопрос об уничтожении уладился бы сам собой.
Я только взглянул на него, потом отвернулся и снова стал глазеть на ту
женщину с ее спутником.
- Ладно, - сказал он. - Но что-нибудь другое ты предложить в состоянии?
Я пожал плечами.
- Нет, - сказал он. - Так ты не отделаешься. Возражать легче всего. Но
я пока ничего другого не вижу. А если ты видишь, то давай, не тяни резину.
- Подумать надо...
- Мысли в темпе.
Он был прав. Сейчас мне нужно было упорно вводить свои мысли в нужный
ритм, задать им истинное направление, искать варианты, из которых потом
часть отпадет, как маловероятная, останутся наиболее достоверные, и можно
станет разрабатывать схемы. Я - сова, человек ночной, и мне думается лучше
всего именно по вечерам.
Но сейчас не хотелось возвращаться - хотя бы мысленно - в подземелье,
думать о возможных схемах минирования и вообще о чем-то, связанном с
задачей. Я попытался все же мысленно распахнуть стальные ворота, переступить
порог, оглядеться, увидеть ... Что увидеть? Коридор с выходящими в него
дверями? Обширный зал? Или всего лишь промежуточную площадку с уходящей вниз
лестницей, исчезающей, может быть, в черной, неподвижной роде? И -
аккуратные, стандартные ящики у стен, наполненные взрывчаткой, с
подползающими к ним яркими пластмассовыми шнурами или проводами в надежной
изоляции? А возможно, не ящики, а серые цементные заплаты ка бетонной стене
- и провода или шнуры уходят в этот цемент, а все остальное - там, внутри?..
Я попробовал мысленно увидеть все, названное только что - и не смог. Картины
не возникало; и не потому, что я не знал, что же в действительности
находится за воротами: на то и фантазия, чтобы представлять то, чего не
знаешь, на то - интуиция и догадка. Но интуиция молчала, фантазия не
работала, опыт исчез, словно его и не было.
- Пока у меня конкретных мыслей нет, - сказал я. - Ко нельзя
предпринимать что-то, не обладая никакой информацией. Что пока есть у нас?
Мы предполагаем, что место это минировано. Знаем, что можно подойти к
воротам. И все. Что за заглушка в воротах? Фальшвинт? Это если бы они
отворялись наружу. Что за болты в потолке? Ничего мы не знаем. А если там
хранятся тысячи тони? И уничтожение даст взрыв такой мощности, на какую мы и
не рассчитываем? Нет, без информации ка такое дело никто не пойдет. И ты
тоже. Нужны сведения, которые помогут проникнуть внутрь и решить вопрос на
месте.
- Только и всего. Чего же ты хочешь?
- Узнать и понять. Если там на самом деле заряд, то почему он не
взорван при отступлении? Не дошел приказ? Ие сработало устройство? Или
рассчитывали вскоре вернуться и надеялись, что мы ничего не успеем
обнаружить? Впрочем, почти так оно и получилось ...
- Кроме одной мелочи: они не вернулись.
- И еще одно, чего я больше всего опасаюсь: система минирования
рассчитана именно на попытку вскрыть подземелье каким-либо из общепринятых
способов.
- Ну, а конкретно что?
- Надо найти людей, что-то об этом знавших. Бывших сотрудников,
жителей. Это возможно - если обратиться к архивам разведки, к живым
разведчикам, наконец, к товарищам из ГДР ...
- У тебя программа на год.
- Времени уйдет столько, сколько потребуется. Лидумс покачал головой.
- Ты хочешь ставить все как научный эксперимент. А это не получится. Ты
сам понимаешь, почему. Я же рассуждаю практически. Если мы пойдем на
уничтожение, все твои сложности отпадут.
- А если все же просчитаемся?
Вот упрямый черт, - подумал я о нем. - Вроде бы он слушает оппонента, и
принимает к сведению аргументы, но лишь до тех пор, пока не поверил во
что-то; тогда его не переубедить, и он все равно будет стараться сделать
по-своему. Сейчас он каким-то образом уйдет от вопроса о возможном просчете
...
- Да, кстати, - сказал Лидумс. - Пока официант спит, прикинь-ка, какой
мощности взрыв можно допустить, если мы хотим, чтобы радиус зоны разрушения
составил... ну, скажем, не более двухсот метров.
- Почему именно двести?
- Потому что примерно в таком радиусе там нет ничего, чем нельзя было
бы пожертвовать. Район развалин. Дай хотя бы порядок величины, чтобы
представить: если там наибольше мыслимый, по нормам хранения, запас
взрывчатки, вправе мы рискнуть или нет?
Прикину, отчего ж не прикинуть... Водя вилкой по пустой тарелке, я
попытался было, но коэффициент сопротивления среды (а среда здесь была -
плотный, влажный песок) куда-то провалился в памяти. Я принял его за один и
две десятых: примерно таким он и должен быть. Но в формуле был еще корень
кубический, а таблиц я, понятно, с собой не имел, так что можно было
оперировать лишь приблизительными цифрами, по памяти. К тому же, надо было
учесть мощность, необходимую для перебивания бетона, но для этого надо было
знать толщину стенок, а мы ее не знали...
- Во всяком случае, счет пойдет на сотки тонн в тротиловом эквиваленте.
- У меня тоже так получается, - кивнул он. - Надо бы, конечно, еще
прикинуть, какой будет зона первой и второй степени безопасности от ударной
волны ...
- У меня калькулятор в чемодане, - сказал я, чтобы закончить на эту
тему. - Да ведь все равно без инфраскопии не обойтись, ты сам прекрасно
понимаешь. Чего же считать зря?
- Инфраскопия? А что, это уже мысль. Но думаю, что выйдет все же
по-моему.
Я устало кивнул. Снова все показалось мне неинтересным и ненужным. Ну,
хочет подорвать - пусть подрывает. Ему виднее. Хочет сохранить отношения со
строителями - и дай ему бог...
- Ладно, - сказал я, - вроде, отношения мы выяснили. В таком случае я,
если ты не возражаешь, сегодня же возвращаюсь в Ригу. В штабе округа доложу
свою точку зрения, а там - как прикажут. Отпустят - уеду восвояси. С
подрывом ты и сам разберешься, если только не разучился рассчитывать заряды.
- Погоди, не спеши, - возразил Лид уме. - В Москву не спеши. Отчего
тебе не задержаться в Риге после стольких лет? Навестишь заодно Семеныча...
Если станется по-твоему, и инфраскопия покажет, что заряд там слишком велик,
хочешь - не хочешь придется искать способы проникновения. А тогда без тебя
будет затруднительно. Так что все же обоснуй серьезно свою точку зрения.
- Хорошо.
- Тогда мне надо сейчас же позвонить в Ригу, пока еще могу застать:
оборудование для инфраскопии мне самому не выбить, это придется, вернее
всего, делать через округ. Номер в Риге за тобой остался? Понадобишься -
позвоню. А ты в случае чего информируй меня через округ: я пока еще не знаю,
где меня тут поселят. Так что окончательно не прощаемся. Сделаем дело -
тогда уж посидим и поговорим в свое удовольствие ... Ну, спешу. Счастливо.
Я кивнул, прощаясь. Официант все не шел. Мысли текли лениво, о Риге, о
прошлом, о чем угодно. Только не о деле.
А потом подкралась еще одна, и ужалила меня, как боек взрывателя жалит
капсюль.
Может быть, мне вообще не следует участвовать в этой операции? Честно
ли я поступаю? Не лучше ли откровенно сказать: не могу. Не в силах напрячься
до конца, мобилизоваться предельно, выплеснуться до последней капли, ощутить
всю громадность ответственности, что лежит на мне? Может быть, я просто
обязан заявить это?
Но почему? Что со мной? Я ведь здоров и нормален, и многое во мне сразу
же восстает против такого исхода.
Что протестует? Может быть, это великий армейский рефлекс: мне
приказано - значит, я должен выполнить любой ценой. Может быть - психология
человека, все чаще (возраст!) задающего себе вопрос: а что же я сделал в
жизни? - и, чтобы ответить на него, пересчитывающего все неразорвавшиеся
бомбы, откопанные склады, разминированные здания, потому что ничего другого,
поддающегося точному количественному учету, я в жизни не сделал: не построил
домов, не посадил деревьев, строго говоря, даже не воспитывал людей, своих
подчиненных, их воспитывала армия, в которой я был всего лишь малой и легко
заменимой деталью. А вот обезвреженные фугасы - это мое, это делал я сам,
своими руками, рискуя своей жизнью, прежде всего - своей.
Может быть, протестовало еще и то, что мне давно уже не приходилось
решать практических проблем такого масштаба, в которых ты борешься не с
тротилом, но с разумом и волей человека, заложившего заряды и постаравшегося
придумать все так, чтобы никто не смог этого разгадать - а я смогу, и сделаю
это, может быть, действительно, самое важное, как сказал генерал, самое
хитрое и самое крупное дело в моей жизни. Конечно, смогу. Не впервые же мне,
в конце концов, браться за опасные дела. Все придет в нужный момент,
как-никак я - старый боевой конь, и нужные рефлексы сработают. Надо просто,
чтобы ведущим был Ли-думс, а я - дублером, страхующим, и все будет в
порядке. А отступать я на привык. Да и на каком основании? Меня спросят: а
что с вами, подполковник, такое? Вы больны? Здоров. Вы боитесь? Нет.
Думаете, что вам не по силам? Но если не вам, то кому же? В чем же дело,
товарищ подполковник?
Я не смогу сказать только одного - того, что, может быть, и является
истиной, первопричиной, источником всего. Что мне - все равно. Все равно.
Все равно.
Этого сказать нельзя. И потому, что равнодушных не любят. И потому, что
я не знаю, откуда взялось это и как с ним справиться, и никто не знает, во
всяком случае - никто не может сказать мне. Если мне все равно - значит,
надо подавать рапорт и уходить в отставку. Но об отставке я мог, и даже
любил порой, думать, зная, что ото не всерьез. А всерьез - мне становилось
зябко. В армии прошла жизнь. Мне сорок восемь, я привык так, и не хочу
иначе. Или - все равно?..
Ему было все равно.
Устройство общества делит нашу жизнь на две основные части: служебную и
личную. Принято считать, что для общества и для нас важнее - первая, потому
что именно эта часть жизни посвящена созданию каких-то важных для общества
ценностей - материальных, духовных, сервисных. Мы рассматриваем человека
прежде всего с точки зрения его участия в производстве таких ценностей, его
успешной деятельности в этом производстве. Мы хвалим или критикуем,
награждаем или взыскиваем - за это. Есть медали за трудовую доблесть и за
трудовое отличие. Нет наград за доброту, порядочность, человечность,
чуткость, готовность помочь, и так далее. Возможно, подразумевается, что
человек и так должен быть добрым и порядочным, и что эти свойства и
продиктованные ими поступки уже сами в себе несут награду. Наверное, это
так. Но и хорошо сделанная работа несет в себе награду - ощущение мастера,
однако, известное "Ай да Пушкин, ай да сукин сын!" вовсе не исключало для
поэта необходимость оценки и признание "Годунова" обществом. И так же
(возможно, в этом сказываются слабости человеческой натуры, но что
поделаешь, если он устроен недостаточно совершенно) человеку нужно, чтобы и
доброта его, и отношение к другим людям, способность сочувствовать и
соучаствовать не только на словах, но и на деле, потребность поддержать
другого и прийти на помощь, не только приносили ему моральное
удовлетворение, но и были замечены и признаны обществом, потому что именно
отношение общества к отдельному человеку всегда было и, наверное, навсегда
останется основным мерилом успешности его жизни хотя бы в силу того, что
человек вне общества не существует. Если же этого не происходит, - а но
большей части так оно и бывает, - человек, взрослея и набираясь опыта,
стремясь жить в соответствии е установлениями общества, а не наперекор им,
постепенно начинает считать, что в его жизни главным является то, за что его
замечают, отмечают и хвалят, а не то, чего не замечают и не хвалят. И,
продолжая совершенствоваться в том, что он теперь уже уверенно считает своей
общественной полезностью - в той части своего бытия, которая связана с
деятельностью, приносящей реально ощутимую пользу обществу, - он не делает
чего-либо подобного во второй части своей жизни, которую с той же
убежденностью считает теперь только своей, личной частью жизни, не имеющей
отношения к другим, никем не замечаемой и не ценимой. И порой, оставаясь
активным и признанным производителем штатных ценностей, человек перестает
порождать ценности якобы нештатные - не планируемые и не оцениваемые. А
поскольку человек в полном смысле слова существует только при условии
развития именно этих вторых, непроизводственных, но на самом деле глубоко
социальных, необходимых и истинно человеческих качеств, то по мере затухания
в нем этих свойств он понемногу перестает быть человеком, теряет вкус и
интерес ко всему, что не касается ни его материальных потребностей, ни
конкретной, производственной (в широком смысле) деятельности, и общественная
его значимость постепенно уравнивается с общественной значимостью сложного
станка, исправно выполняющего свою работу, но вне ее пределов никак не
влияющего на жизнь общества. Возможно, в этом и лежат истоки отчуждения,
самоизоляции, замкнутости. И, возможно, именно это привело в конце концов
Акимова к тому состоянию, в каком пребывал он сейчас. И хотя со стороны
движение его по жизни представлялось по-прежнему нормальным, на самом деле
это было уже движение по инерции разогнанного механизма, катящегося по
отшлифованным рельсам благодаря хорошо смазанным подшипникам.
Внешне, действительно, могло показаться, что никаких серьезных перемен
в нем не произошло. Он по-прежнему относился к службе серьезно, подчиненные
его уважали, потому что он знал и умел больше других, потому что заслуженная
в свое время репутация способного и умелого специалиста, не нарушенная
никакими явными ошибками или упущениями, уже сама по себе заставляла
уважать. Он считался хорошим товарищем - но теперь скорее потому, что не
совершал нетоварищеских поступков, а не потому, что совершал товарищеские. У
него не было семейных неурядиц - он давно уже был одинок; за ним не
числилось того, что принято называть аморальными поступками, и не только
потому, что моральный облик офицера является такой же составной частью его
служебного уровня, как и профессиональная квалификация, и, следовательно,
относится скорее к первой, чем ко второй части жизни, но главным образом по
той причине, что не был тем, кто в просторечии определяется как "юбочник"
или, грубее, "бабник", а возникавшие иной раз отношения со столь же
одинокими женщинами никому не приносили никакого вреда, хотя самим им - не
много и радости, отчего и не бывали длительными. О карьере он больше не
заботился, продвижения не ждал и не хотел, пожалуй, так как с угасанием
желаний и стремлений ему становился дороже всего покой, сохранение
привычного, ровного образа жизни, который всякая перемена непременно
нарушила бы. Он не избегал общества сослуживцев, но старые друзья, если они
еще оставались, находились далеко, а новых он не заводил. Он не портил
компании, но и не улучшал ее. Никто не ожидал от него вреда, но давно никто
и не обращался к нему за помощью - и он теперь уже не чувствовал потребности
в том, чтобы к нему обращались.
Он не мог бы сказать, почему и как это началось. Не было одного
какого-нибудь события, от которого можно было бы вести отсчет его душевного
увядания - пожалуй, так точнее всего будет назвать это состояние. Не было
краха надежд, резкого разочарования в чем-то или кок-то. Возможно, было
много - несколько, по крайней мере - событий, не столь крупных, но он сам
затруднился бы назвать их, точно так же, как определить" даже не день, но
год, когда это началось; да он никогда и не задавался такой целью. Больной
человек долго не догадывается, что болен: изменение самочувствия происходит
не сразу, но постепенно, это не катастрофа, а заболевание, которое порой
приводит к еще худшим результатам. Ему долго казалось, что все продолжает
идти нормально, и если меняется, то не более, чем должно меняться, потому
что годы не оставляют неизменными никого и ничего. И лишь в последнее время
он стал задумываться; однако не очень, потому что все это вроде бы ничуть не
мешало ему служить и жить спокойно - если, конечно, не говорить о тех
беспокойствах, которые неразрывно связаны с военной службой, с самой ее
сущностью, и которые и являются органической ее частью.
И вот теперь, когда впервые за долгое время перед ним встала,
действительно серьезная задача, он вдруг ощутил, что не в состоянии
воспринять ее, как бывало раньше, словно сигнал тревоги, сразу мобилизующий
все его способности. Он воспринимал все это отвлеченно, словно плохую книгу,
события я герои которой не волнуют, не вызывают никаких чувств, не задевают
и забудутся раньше, чем будет перевернута последняя страница, если достанет
равнодушия добраться до нее. Он почувствовал это и испугался.
Но как это свойственно большинству людей, интуитивно догадываясь о
размерах беды, Акимов почти сразу стал утешать себя тем, что на самом деле
беда эта меньше, чем ему представляется, а может быть, ее и совсем нет, и он
просто фантазирует под влиянием настроения, усталости, новых сегодняшних
впечатлений, которые нельзя было назвать радостными - к всем этаж лишь
усугубляет и усталость, и плохое настроение. Если бы все это происходило
раньше, он выпил бы водки, чтобы отвлечься и перескочить рывком на что-то
другое. Но он давно уже дал себе слово, и честь не позволяла ему нарушить
его, даже если обстоятельства, как могло показаться, оправдывали бы такое
нарушение. Оправдания такого рода нужны слабым, считал он. А себя, как это
делает подавляющее большинство людей вообще, он относил к сильным. Но
отвлечься надо было.
Он поднял глаза. Необычная пара за тем столиком распалась: мужчина
сидел, а женщина исчезла. Акимову стало грустно, как если бы он знал, что
пребывание этих людей вместе - правильно и естественно, а разделение -
неправильно и что-то нарушает, расшатывает какой-то, неведомый Акимову,
устой. Грустно, словно что-то отняли не у того печального (но не грустного)
человека за столиком, а у самого Акимова. Но тут смолк оркестр, и он увидел
ее - другой мужчина провожал ее к столику. Значит, ока просто танцевала.
Сейчас он видел ее в полный рост и подумал, что в фигуре ее и во всем облике
было что-то вызывающее, а выражение лица противоречило этому, в нем была
странная одухотворенность, словно она только пребывала в некоем творческом
порыве, а не просто топталась з ресторанной толчее в паре со случайным
партнером. Акимов подумал именно так, потому что не любил танцевать. И
подумав так, он встал, одернул китель и направился к тому столику, потому
что снова заиграл оркестр, и надо было успеть пригласить ее, пока не
перехватили другие.
Не знаю, почему я сделал это. Можно было найти сто объяснений, и ни
одно их них не исчерпывало бы сути до конца. Наверное, самым правильным
будет сказать, что ощущение, заставившее меня, танцора лишь по крайней
необходимости, встать и пойти - ощущение это было сродни тому, какое
возникает, когда присутствуешь при каком-то единственном, уникальном