Гостями В. А. Морозовой бывали А. П. Чехов, В. Я. Брюсов, К. С. Станиславский, В. И. Немирович-Данченко, В. Г. Короленко, Г. И. Успенский. В 1905 году Морозова предоставила свой особняк лекторской группе МК РСДРП. Среди выступавших с докладами были историк М. Н. Покровский, И. И. Скворцов-Степанов, историк, публицист и экономист, работавший учителем в Городском училище на Арбате.
   В советские годы особняк Морозовых последовательно занимали Институт социальной гигиены, Международный аграрный институт во главе с известным болгарским коммунистом Василием Коларовым, Комиссия партийного контроля при ЦК КПСС. С 1959 года в нем располагался Союз обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами.
   Соседний особняк, известный в Москве под названием «Мавританского замка», был построен по заказу А. А. Морозова на подаренной ему матерью земле. Архитектурный облик дома, привлекающий туристов сегодня, вызвал искреннее негодование В. А. Морозовой. По словам современников, она бросила в гневе сыну: «То, что ты дурак, все знали в семье, а теперь узнала вся Москва». Не менее возмущенно откликнулся на появление этого здания и Л. Н. Толстой в XII главе второй части романа «Воскресение»: «глупый, ненужный дворец какому-то глупому и ненужному человеку».
   Возможно, именно поэтому Морозов-младший доверил свой замысел — «фантазию на мавританский стиль» с использованием мотивов португальского замка Синтра — неизвестному архитектору. В. А. Мазырин специализировался на строительстве тюрем и имел в этом отношении даже собственную теорию, которой делился с Константином Коровиным и Федором Шаляпиным. Отсюда, кстати сказать, такое резкое отличие пышнейшего парадного подъезда, витых колонн портала, фланкирующих его круглые башни со стенами, покрытыми высеченными в камне раковинами, короны кружевных парапетов с предельно строгим дворовым фасадом, где совершенно гладкую плоскость стен прорезают только большие окна.
   В воспоминаниях К. А. Коровина есть эпизод спора В. А. Мазырина, которого приятели шутливо звали «Анчуткой», с А. М. Горьким:
   «— Позвольте, господа, — сказал Мазырин. — Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, — это остроги.
   Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
   — Что он говорит? Ты слышишь, Федор? Кто это такой?
   — Я кто такой? Я — архитектор, — сказал спокойно Мазырин. — Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю — город с острога надо начинать строить.
   Горький нахмурился:
   — Не умно.
   — Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете… и говорите глупости! — неожиданно выпалил Мазырин.
   Все сразу замолчали».
   В 1918 году по фасаду морозовского особняка было протянуто огромное полотнище с надписью черными буквами: «Пролеткульт». Организация эта объединяла писателей — выходцев из рабочей среды. Это поэты М. Герасимов, В. Кириллов, И. Садофьев, Н. Полетаев. Сюда приходят в начале своего литературного пути В. Казин, А. Гастев. В Москве и Петрограде издаются пролеткультовские журналы «Кузница», «Пролетарская культура», «Грядущее». В самом морозовском особняке размещается Театр Пролеткульта, проходят литературные чтения. В ванной комнате находит себе квартиру Есенин вдвоем с М. П. Герасимовым. Он пишет здесь «Небесного барабанщика». Вместе с Герасимовым, С. А. Клычковым и Н. А. Павловичем они создают киносценарий в четырех частях «Зовущие зори».
   Н. А. Павлович вспоминал об этом сценарии, что «материалом для „Зовущих зорь“ послужили и московский Пролеткульт, и наши действительные разговоры и утопические мечтания, и прежде всего сама эпоха… Эпизоды 13, 14, 15, 16–23 мы придумывали в столовой на Арбате (ныне — „Прага“), куда часто ходили все вместе обедать из „Пролеткульта“.
   К первой годовщине Октября Есенин, Герасимов и Клычков по предложению скульптора С. Т. Коненкова написали кантату в память о борцах революции на музыку И. Шведова. Кантата исполнялась на Красной площади 7 ноября 1918 года при открытии памятного барельефа С. Т. Коненкова на стене Сенатской башни „Павшим в борьбе за мир и братство народов“.
   Кипевший жизнью, искренней увлеченностью сотен литераторов, деятелей театра Пролеткульт сразу же привлекает к себе внимание вождей нового строя, и именно на нем начинают испытываться методы идеологического руководства, жесточайшей политической цензуры. Таким первым цензором Пролеткульта выступает сам Ленин. Казалось бы, идеи „мирового октября“, „железного пролетария“, беззаветно отдающего жизнь новым идеям, вопрос не индивидуальных, а „классовых“ эмоций должны были устраивать правительство большевиков. В действительности они настораживают новых идеологов и побуждают их выступить с разоблачением и в конечном счете уничтожением „осиного гнезда“.
   8 октября 1920 года Ленин лично готовит резолюцию „О пролетарской культуре“ и ставит вопрос о Пролеткульте на заседании ЦК РКП(б). Главное расхождение основывалось на том, что пролеткультовцы не допускали двойных стандартов, тем более начинавшей действовать системы социального холокоста, работавшей не на идею — на укрепление власти тех, кто ее уже успел захватить. Сталкиваются принципы дисциплины сознательной, свободы как реального внутреннего раскрепощения ради достижения определенных, непременно общих целей и принципа свободы как „осознанной необходимости“, когда необходимость диктуется некими не отвечающими за свои действия вождями.
   Неслучайно в здании Пролеткульта ставят спектакли Сергей Эйзенштейн и Всеволод Мейерхольд, выступает на диспутах Владимир Маяковский. Неслучайно и то, что с окончанием НЭПа, в 1928 году, морозовский особняк переходит к дипломатическим представителям. С 1954 по 1958 год в нем находится не менее закрытое учреждение — так называемый ВОКС (Всесоюзное общество культурной связи с заграницей), с 31 марта 1959-го Дом дружбы с народами зарубежных стран. Имена и годы остались неотмеченными на его стенах, как, впрочем, и то обстоятельство, что до появления морозовского „Мавританского замка“ располагался на этом участке знаменитый цирк Гине и одно время антреприза художника Московской конторы императорских театров И. Е. Гринева „Скоморох“, пытавшаяся восстановить представления церковного театра XVII века, в частности „Пещное действо“. Тексты для „действа“ восстанавливал профессор Московского университета Морозов, а оформление было первым театральным опытом только что окончившего Московское училище живописи, ваяния и зодчества Константина Федоровича Юона.
   Наконец, в помещении цирка Гине давал в 1880-х годах первые общедоступные концерты профессор-пианист В. И. Сафонов от имени только что образованной Московской консерватории. Как не хватает нам, сегодняшним, этой простой и повседневной памяти, чтобы почувствовать себя частью единого постоянно стремящегося вперед потока культуры! И разве не важно для нашей памяти, что шереметевские дома до самого Октябрьского переворота продолжали оставаться собственностью членов и прямых потомков все той же семьи: № 6 — графа Александра Дмитриевича, а № 8 — графа Сергея Дмитриевича Шереметевым, ни при каких финансовых катаклизмах не хотевших расставаться с родовыми гнездами. Если первый жизненной активностью не отличался, второй, наоборот, имел чин обер-егермейстера Двора, входил в совет Российского общества сельскохозяйственного птицеводства, Московского дворянского института имени императора Александра III, Московского епархиального училища и был самым деятельным членом Комитета по устройству в Москве Музея 1812 года.
   Многочисленные фотографии начала XX века позволяют увидеть, насколько изменилась Воздвиженка — когда-то улица сплошных особняков дворцового типа и церквей, согласно московской градостроительной традиции, составлявших вертикальные доминанты всех улиц, ближних и дальних городских перспектив. Со стороны Кремля Воздвиженку замыкал храм Николы в Сапожке. На нарышкинской усадьбе возвышался огромный и очень нарядный храм Ирины с отдельно стоящей звонницей. Подобное посвящение церкви было связано с тем, что имя Ирины носила мать супруги царя Михаила Федоровича, царицы Евдокии Лукьяновны Стрешневой. Ириной окрестили и первого ребенка царской четы — царевну Ирину Михайловну, которую отец так хотел отдать за датского королевича.
   В конце улицы ансамбль Крестовоздвиженского монастыря корреспондировал с как бы замыкавшей улицу церковью Бориса и Глеба. В первоначальном своем виде Арбат-Воздвиженка как бы упиралась в стены Белого города, ломалась почти под прямым углом и вместе с Калашным и Малым Кисловским переулками уходила в Арбатские ворота, оставляя церковь Бориса и Глеба по левой руке.
   Одобренный Екатериной II план реконструкции Москвы включал замену подлежавшей разборке стены Белого города бульварами. Арбатские ворота оказались последними по времени сноса — конец 1790-х годов, когда и смогла образоваться собственно Арбатская площадь.

Мастер из Джульфы

   Сомнений не оставалось. Посольство в Константинополь должно было ехать. Переговоры с Оттоманской Портой становились неизбежными перед лицом год от года возраставших притязаний турецкого султана.
   Впрочем, на этот раз кроме обычного дипломатического розыгрыша, который предстояло провести одному из самых талантливых дипломатов времен Алексея Михайловича — боярину Ордину-Нащокину, посольство могло рассчитывать и на очень существенную помощь скрытых союзников. Могущественная торговая компания купцов из Новой Джульфы, в окрестностях персидской столицы, обращалась к своим соотечественникам-армянам, жившим под властью султана, всеми доступными им средствами содействовать успеху русских дипломатов. Да и как могло быть иначе, когда на московского царя — единственного — возлагалась надежда, что он поможет в освобождении давно потерявшей независимость и разделенной на части Армении.
   И вот старательнейшим образом подготовленное посольство готово тронуться в путь. Огромный караван снабжен необходимыми грамотами и документами, подарками, снаряжением, охраной. Время не терпит, но, оказывается, все может подождать, пока главный переводчик и правая рука посла Василий Даудов отвезет и представит царю только что прибывшего в Москву „Кизилбашския земли армянския веры живописца“ Богдана Салтанова.
   Да-да, всего-навсего живописца, которых и без того было вполне достаточно в штате Оружейной палаты. Необычная поездка в Преображенское, где жил летним временем Алексей Михайлович, и — вещь уж и вовсе необъяснимая! — трехмесячное пребывание Салтанова в Преображенском. Без малейших отметок в делах Посольского приказа, без распоряжений по Оружейной палате, которой подчинялись все царские художники.
   Салтанов работал — вне всякого сомнения. Работа его устраивала царя — и здесь не может быть двух мнений. Разве мало того, что корм и питье отпускаются Салтанову с Кормового царского двора, а по возвращении из Преображенского в Москву художник получает право на самое почетное, никогда не достававшееся его собратьям-художникам жилье — в Китай-городе, на Посольской улице, на дворе, которым пользовался для своих подопечных именно Посольский приказ. А когда через полгода вспыхивает на этом дворе пожар, Салтанову выдается „на пожарное разорение“ втрое больше денег, чем любому из царских жалованных живописцев.
   Как же завидовал этим привилегиям прославленный Симон Ушаков! Особенно двору — удобному для жилья, тем более для живописной работы и размещения целой школы. Неслучайно до передачи его Салтанову существовала здесь школа кружевных дел государева мастера Федора Воробьева. И дом-то был на высоком каменном подклете, с каменным крыльцом, рубленый и под драничной крышей, а в доме три большие палаты с муравлеными печами, забранными стеклом оконницами, отдельной кухней — „стряпущей“ — и просторной баней прямо в подклете. На дворе к услугам хозяина — три жилых новеньких избы, конюшня с высоким сеновалом, навес для саней и повозок. В саду — разные сорта особенно любимой москвичами смородины, а для удобства — через весь двор наведенные от грязи деревянные мостки, не говоря о „частоколе толстом сосновом на иглах“. Такому хозяйству легко позавидовал бы и иной боярский сын. Симон Ушаков хлопотал о нем еще до появления Салтанова, но получил лишь после того, как „иноземец Кизилбашския земли“ отстроил себе собственный двор. Не поскупился Алексей Михайлович и с „кормовой дачей“ для Салтанова. Десять ведер вина дворянского, ведро вина двойного, полведра „романеи“, полведра „ренского“, десять ведер меду, пятнадцать ведер пива, не считая нескольких штук белуги, осетрины да разных „свежих рыб“ и хорошего веса пшеничной муки, — так дарили только послов. Но, может быть, Салтанов и не был в глазах царя простым художником, хотя позднее, в связи с поступлением на царскую службу, ему и будет предписано „выучить своему мастерству из русских людей учеников впредь для ево государевых живописных дел“.
   С. Лопуцкий. Царь Алексей Михайлович. XVII в.
 
   Фамилии — конечно же они повторялись. Не могли не повторяться в городе, насчитывавшем в то время больше двухсот тысяч человек. Знала Москва и Салтановых. В 1649 году за Москвой-рекой, у Пятницкой улицы, в приходе Черниговских мучеников Михаила и Федора покупает себе у вдовой попадьи двор „новокрещен“ Салтанов Иван. Простой однофамилец? Если бы спустя тридцать лет не владела тем же двором вдова „новокрещена“ Наталья, у которой жил московский дворянин Самойла Блудов, приходившийся и племянником покойному, и прямым родственником вновь приехавшему Салтанову Богдану. Выходит, чужой для художника Москва не была. Больше того: знакомо было царю и его собственное имя.
   Армянская земля потеряла свою независимость. Бороться за нее с оружием в руках у народа не было сил. Зато существовала иная возможность, требовавшая не меньшей самоотверженности, настойчивости, изворотливости и дипломатических способностей. Вернуть самостоятельность родной земле с помощью иноземных сил, расчета на чужие интересы и выгоду. Оказавшиеся под властью иранского шаха и насильственно вывезенные с родины купцы из Новой Джульфы — предместья персидской столицы Исфагани — выискивали, и как же удачно, эти пути. Под прикрытием обыкновенных торговых дел куда как удобно и незаметно было заниматься делами политическими. В Москве же у армян и вовсе рано появляются свои постоянные ходатаи.
   Приехало к московскому царю в 1654 году посольство иранского шаха — переговорам с Персией, казалось, не было конца, — и неожиданно остается на царской службе его советник, армянин Василий Даудов. Полвека пробудет он в Посольском приказе, неизменно поддерживая своих сородичей, ходатайствуя за их интересы. Направляет персидский шах в Москву послом Григора Лусикова, и тот захватывает с собой, под своим покровительством, представителей джульфийской армянской торговой компании. Глава джульфийских купцов-дипломатов Захар Ходжа не замедлит в 1660 году повторить свой визит и снова встретит самый радушный и уважительный прием. Получил он личную аудиенцию у царя — сколько приходилось дожидаться такой чести государственным посланникам! — а перед его домом все время московской жизни стоял почетный караул. Московское правительство явно ценило и побуждения, и реальные возможности джульфийских купцов.
   Впрочем, дипломатия дипломатией, переговоры переговорами, но, верные своей профессии, купцы не отказывались и от более простых способов завоевания симпатий московского царя. Привезенным ими подаркам оставалось только дивиться: огромные деньги — другие подарки, которыми не были обойдены и все члены царской семьи, и все приближенные московского государя. Игра стоила свеч!
   И еще — непревзойденное мастерство. Алексей Михайлович имел самую реальную возможность убедиться, каких во всех отношениях ценных союзников и подопечных мог при желании получить.
   Б. Салтанов. Алмазный трон. Исфагань. XVII в.
 
   Алмазный трон царя Алексея Михайловича — он и сегодня составляет украшение нынешней Оружейной палаты — воспроизводится во всех описаниях кремлевских сокровищ, возбуждает восторги зрителей и специалистов-искусствоведов. На него купцы не пожалели ни ценнейшего сандалового дерева, ни двадцати восьми фунтов золотых и восьми фунтов серебряных украшений, ни многих тысяч алмазов, бриллиантов, драгоценных камней, специально подбиравшихся на рынках Мидии. Ремесленники джульфийской мастерской Сагада, отца Захара Ходжи, знали свое дело, а заказчики не останавливались ни перед какими тратами. Ничто не имело цены перед возможностью вывести на троне витиеватую и многозначительную латинскую надпись-пожелание: „Могущественнейшему и непобедимому московскому императору Алексею, на земле счастливо царствующему, сей трон с величайшим искусством и тщанием сделанный, да будет счастливым предзнаменованием грядущего… 1659 год“. Даже после таких даров переговоры в Посольском приказе продолжались больше года. Зато результаты превзошли все самые смелые ожидания джульфийцев. Не только им, но и всем армянским купцам, где бы они ни жили, давалось право торговать по всей Волге — от Астрахани и дальше до Архангельска — с такими таможенными преимуществами, какими не пользовалось до того времени ни одно иностранное государство. Армяне-ремесленники могли открывать в Московии свои производства, а лично для себя Алексей Михайлович захотел того самого художника, который рисовал алмазный трон и к тому же выполнил гравированную на меди композицию „Тайной вечери“. Желание немалое, раз речь шла об опытном и талантливом мастере. Захар Ходжа напишет о нем в 1666 году, по возвращении в Персию, что „а имя ему Богдан“, и посоветует своему адресату, посольскому дьяку Алмазу Иванову, использовать Богдана для обучения учеников. Письмо выглядело так, как будто вопрос о приезде Богдана в Московское государство был уже решен.
   Джульфийским дипломатам, безусловно, выгодно удовлетворить желание могущественного и нужного им царя, но вот сам Богдан — что побудит его принять подобное приглашение? Охота за деньгами? Вряд ли он знал на родине нужду, но и в последующие годы жизни в Москве не проявлял никакой особенной жадности. Поиски приключений, новых, не пережитых впечатлений? Но те же московские годы рисуют Салтанова скорее ремесленником, знающим и любящим свое дело, охотно набирающим все новые и новые заказы и редко выходящим из мастерских. Оставалось последнее предположение — у Салтанова, как и у его сородичей-купцов, могла быть определенная миссия, выполнив которую ему просто не захотелось расставаться с полюбившимися и гостеприимными краями. Единственным в своем роде он никак не был. И все-таки решение далось не сразу. Гостеприимство, щедрость, знаки монаршьего благоволения, наверно, искушали, но не убеждали. Салтанов предпочитает на первых порах положение гостя. Присматривается, примеряется, делает первые профессиональные опыты. С него никому и в голову не приходит спрашивать образцы мастерства, как со всех остальных художников. Зато он сам, по доброй воле, „взносит“ в Оружейную палату сваренную им олифу — камень преткновения для самых опытных и умелых мастеров. И свидетельствующий ее Симон Ушаков вынужден признать, что качеством салтановская олифа лучше той, которую варил его предшественник при московском дворе, Станислав Лонуцкий, хотя он, Ушаков, берется изготовить еще лучшую. Спор двух превосходных знатоков своего дела — в нем Оружейная палата могла быть только заинтересована.
   Пожар на Посольском дворе многое предрешит и ускорит. Иного достойного, на посольском уровне, жилья в это время у Посольского приказа нет, да и совсем неудобно было бы о нем просить.
   И Салтанов принимает решение — в августе 1667 года в „столбцах“ Оружейной палаты появляется запись о зачислении художника на государеву службу. Царским указом ему назначается самое высокое среди живописцев и иконописцев жалованье и деньгами, и съестными припасами. Достаточно сказать, что годовой денежный оклад Салтанова равнялся сумме выкупа за наиболее талантливого и необходимого для дворцовых работ иконописца, который выплатила Оружейная палата дворянину Григорию Островскому за его крестьянина, выученика Симона Ушакова, Григорейку Зиновьева.
   Увлечение талантливым и новым для Москвы художником, уважение к его мастерству — все это легко было бы понять, если бы не характер работ, которые поручаются Салтанову. Первый из сохранившихся в „столбцах“ заказ — всего-навсего „преоспехтирный вид“, иначе — „перспектива“, которые давно писались московскими художниками. Правда, это вид государева двора, и все же… Зато гораздо больше числится за Салтановым самых обыкновенных „верховых поделок“, как определяли современные документы все виды прикладных работ для дворца.
   Шкафы, доски для столов — столешницы, ларцы, стулья, сундучки-подголовники со скошенными крышками, деревянные кресла, подставки — „налои“ для книг, точеные кровати на подставках и под затейливыми балдахинами „новомодного убору“, переносные погребцы, рамы для картин, даже расписные оконные стекла — все проходило через его руки. Что же из этого так ценилось современниками — возможность покрыть росписью мебель и окна? Но художники и прежде расписывали предметы домашнего обихода — один из наиболее низкооплачиваемых видов работ. Обычно этим занимались иконописцы, и притом самой низшей, третьей, статьи. Верно и то, что из „столбцов“ далеко не всегда понятно, в чем выражалось собственно салтановское искусство, даже с какими предметами ему приходилось иметь дело.
   Что это за „ящик“ и как его Салтанов „взчернил“, или стол, который „выаспидил“, или еще один „ящик с дверцой“, о котором сказано, что в нем было „50 лиц по золоту и красками“? А заказ, ради которого живописца оторвали от письма царских икон, — „написать объяринные обрасцы травчетые по обоих сторонах“ и „сработать бархотные обрасцы“, когда известно, что объярь и бархат — ткани? На образцы пошло четыре сорта красной краски, „клею на гривну, олифы да масла оллненого на 5 алтын“ — других подробностей не сохранилось. Или и вовсе таинственная „шкатуна“ из палат царицы Натальи Кирилловны, в которую сразу по ее окончании столярами требовалось „написать“ двенадцать ящиков!
   Топологический фрагмент жилой комнаты. Москва. XVII в.

„Шкатуна“ о двенадцати ящиках

   И надо же, чтобы как раз „шкатуна“ особенно удалась художнику: в награду за нее он получает деньги на покупку верховой лошади. Лучшего средства сообщения Москва не знала.
   „Шкатуна“ — самого слова, понятия ни в каких справочниках по русскому искусству не встречалось. Увидеть собственными глазами — как это, оказывается, важно даже для исследователей, даже для историков, самой своей профессией воспитанных на том, что слишком мало материальных свидетельств прошлого доходит до потомков. И разве можно сопоставить степень изученности сохранившихся вещей и документов!
   Под названием „шкатуны“ не известен ни один музейный экспонат, но в современных Салтанову, да и в более ранних описях имущества москвичей — составлялись такие и в связи с наследованием, и в связи с тяжбами, и при конфискациях — это слово отыскать удалось. „Шкатуны“ были разными — описи не скупились на подробности, — всегда дорогими, и главное, их было много.
   Замысловатая подставка — „подстолье“ — в сплошной, часто вызолоченной резьбе, и на нем род шкафа со множеством ящиков, частью скрытых за маленькими дверцами. Встречалось и точное подобие „шкатуны“ Натальи Кирилловны. В современном описании она выглядела так: „Шкатуна немецкая на шти (шести. — Н. М.) подножках витых; а в ней в средине створ двойной; а в ней за затворами в средине 5 стекол; да посторонь 7 ящиков выдвижных; да с лица во всей шкатуне 12 ящиков больших и малых выдвижных же; а по ящикам нарезаны с лица, по черепахе, травы оловом; на верху шкатуны гзымс, а у него внизу две личины человечьих с крыльями золочеными; а на верху и посторонь 3 шахматца золоченых; под шкатуною внизу, меж подножек, личина на две резьбы золочена“.
   Пусть язык описания непривычен — в точности ему отказать нельзя. Просто с течением времени для обозначения старых понятий стали применяться новые термины: гзымс — карниз, личина — изображение, затворы — дверцы. Если внести эти поправки, перед нами кабинет — самый модный и высоко ценившийся вид мебели в Европе XVII века. Кабинетами обставляли свои дворцы испанские короли, увлекался версальский двор. Их дарил в знак высшего своего благоволения великий герцог Тосканский из семьи Медичи. От них получат название комнаты, где они стояли, а во Франции — и просто комнаты. Да, кабинет — целая глава в истории быта и прикладного искусства.