Страница:
Где-то грохнуло. Старуха затрясла Грабова за воротник шубы...
- Вещи, вещи выносить надо... Пособляй, касатик. Пропадет добро... Ты сапоги возьми... нехорошо без сапог... Вон - в углу стоят: с покойного.
Грабов послушно, морщась от боли, натянул высокие тупоносые сапоги. Они были просторны, ноги не жало. Старуха указала ему на сундук. Он ухватил железную, ржавым визгом взвизгнувшую ручку и поволок сундук к двери. Комната, где лежал покойник, была полна дымом, сквозь дощатый потолок змеились желтые язычки, бородатый мужчина в фартуке - дворник, наверное, жмурясь и мотая шапкой, протаскивал в дверь боком турецкий диван. За ним следом Грабов, задыхаясь от дыма, выскочил во двор через черный ход. На снегу у ворот, от дома подальше, громоздился натасканный пестрый домашний скарб. Женщины выбежали из дома, таща какие-то свертки. С трудом подволок Грабов к общей груде свой железом окованный сундук.
- Бегом... марш!
Сквозь приоткрытые створы мелькнули солдатские тени. Вдова бросила ношу и с воплем побежала на улицу:
- Батюшки!.. Спасители наши!.. Не дайте сгореть... Царю служил... За царя сказнили, злодеи...
Солдаты остановились. Распахнулись ворота. Грабов увидел серые офицерские шинели, знакомые лица. Бржозовский... Кар-ницкий... Карнович... Они вошли во двор беглым шагом, направляясь к дому.
- Грабов?..
Грабов продолжал стоять, как был, с непокрытой головой, в тупоносых мертвячьих сапогах, в тяжелой медвежьей шубе. Он держался за ручку торчком стоявшего на снегу сундука.
- Ваш? - радостно и стыдливо пропел женский голос. - Вот, чуяло сердце. Как же, как же, укрыли... Без памяти, в одном белье прибежал.
Карницкий наклонился и отвернул полу шубы. Из-под полы выглянули лиловые шелковые кальсоны.
- Где мундир? - ледяным голосом спросил капитан Карнович: он был из трех старшим.
Грабов запахнул крепче шубу и ничего не ответил. Перешептываясь, густой толпой стояли в воротах солдаты.
Молчание было недолгим. Карнович кивком головы показал на горевший дом:
- Надо ж вынести гроб. Смотри, рухнет... - И, обходя взглядом Грабова, крикнул: - Троих охотников... Укажи им, Карницкий.
Трое солдат побежали с Карницким к черному ходу. Следом за ними отошли к дому Карнович и Бржозовский. Женщины, перешептываясь, испуганно попятились от Грабова.
Он тронул застывшее на морозе лицо и сел на сундук, старательно оправив полы. Карницкий и три солдата в дымящихся шинелях вынесли гроб. Вдова запричитала. С глухим треском рухнула крыша.
Гроб опустили на землю неподалеку от Грабова. Солдаты, хватая пригоршнями снег, тушили тлевшие полы. В воротах замаячили верховые. Карнович поспешно пошел кому-то навстречу, рапортуя. Потом раздалась команда. Бржозовский и Карницкий, взяв под козырек, скосив по-уставному глаза на убитого охранника, повернулись и пошли к воротам вдогон уже стронувшимся рядам.
Шкура, не стоившая выделки
- Дожил, Дронов, а? Сам Его Императорское Величество государь император с тобой, армейщиной окопной, похристосоваться изволит, чувствуешь? Морду в десяти водах вымыл? Вшу прибрал? Смотри, ежели где, храни Бог, проявится на высочайшее зрение - быть тебе в арестантских по скончании века.
Жесткая фельдфебельская ладонь легла на щеку Дронова отнюдь, впрочем, на этот раз не карательно, а скорее любовно: Дронов - служака, фронтовик из лучших, два креста, отличия военного ордена. А все же щеку проверить надо: вдруг да колется?
Но щека - на совесть. Ротный цирюльник мало-мало не спустил кожу. Бритва тупая, спешным порядком - прямо сказать, по тревоге - приказано навести красоту на всю роту: где тут точить? Величество нагрянуло нежданно-негаданно. То все в тылу сидел невылазно верховный главнокомандующий, а сейчас чуть ли не к самым позициям загнался... И притом не как-нибудь - христосоваться с солдатиками по случаю праздника светлой и пресвятой Пасхи.
Проездом, конечное дело: путь ему в Питер, только кружной дорогой поехал, чтобы мимо окопов... Но ежели и так: все равно неспроста это он:
- Христос воскрес!
- Воистину воскрес!
- Что-нибудь да есть.
- Есть! "Приказ XII армии No 14.
3 января.
Перед последней нашей атакой, закончившейся столь блестящим успехом, к сожалению, радость наша и счастье победы были омрачены двумя печальными случаями. Три роты одного из славных сибирских полков, забыв долг перед отечеством и присягу перед Богом, пробовали уклониться от боя, заявив своим начальникам, что обороняться они будут, но наступать не хотят. Второй случай был в другом сибирском полку, в котором две роты, двинутые в наступление, вскоре повернули назад без всякого со стороны противника давления, причем офицерам, пытавшимся вернуть к исполнению долга этих трусов, они угрожали оружием. Принятыми мерами мы добились славной победы и без этих малодушных изменников, нашедших возможным ставить шкурный вопрос выше священного долга перед государем и родиной...
... Смутьяны были преданы военно-полевому суду и наказаны по всей строгости закона. Двадцать четыре человека одного полка и тринадцать другого были казнены и умерли позорной смертью преступников. Несколько десятков менее виновных преданы военному суду... Все унтер-офицеры возмутившихся рот разжалованы в рядовые, и все чины этих рот, до офицеров включительно, раскассированы по всем частям армии и будут носить на себе печать позора до тех пор, пока особенными подвигами на поле чести не смоют его...
К сожалению, эти несколько сот сознательных и несознательных изменников бросили тень и на честь и славу своих полков, своего знамени. Да поможет Господь этим полкам восстановить в боях в скорейшее время свое доброе имя, а пока у них большой и очень большой долг перед алтарем отечества и престолом государя императора. Из того, что выяснилось до сих пор, прихожу к заключению, что среди солдат ведется преступная агитация лицами, сознательно или несознательно состоящими в услужении врагу. Вероломный немец потерял давно надежду победить нас в честном бою, и теперь все его усилия направлены к тому, чтобы ослабить нас внутренними смутами... За деньги он находит ловких агитаторов, которые в свою очередь, прикидываясь идейностью, стараются вербовать доверчивых и наивных, чтобы сбить их с пути чести и долга... Кое-где подобные агитаторы достигли своих преступных целей...
...Позорно погибших предателей никто не пожалеет, разве какой-нибудь уклоняющийся еще от закона им подобный преступник. Их имена будут произноситься с презрением всеми. Вырвав их из своей среды, мы устранили опасную заразу, могшую подточить могущество великой России. Пусть же эти недостойные сыны России будут нашей последней очистительной жертвой... Пусть их гибель приведет в трепет подлого и злого немца. Но будем же все, от генерала до рядового, настороже.
Приказ этот прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях и командах непременно офицерам, изучив и обдумав его основательно и разъяснив всесторонне нижним чинам.
Командующий армией генерал от инфантерии Радко Дмитриев.
С подлинным верно:
Начальник штаба генерал-лейтенант Беляев".
* * * "Леша, милый, здравствуй! Пользуюсь оказией (товарищ едет в Питер), чтобы сообщить, что жив, хотя неделю был в боях. Командующий наш Радко-Дмитриев в приказе хвастается, что "принятыми мерами" достигнута была "славная победа". Так вот: "меры" заключались в том, что сзади тех батальонов, которые посылались в атаку, были поставлены наши же пулеметы и с помощью этих пулеметов солдатское пушечное мясо гналось на убой. Столько при этом пострадало наших солдат от наших пулеметов и от пуль немецких, Радко умалчивает; да это и трудно установить; могу сказать только, что через наш эвакуационный пункт (главный) прошло за неделю раненых восемь тысяч, то есть целый корпус... Сколько было убито и пропало без вести тайна. Что касается самой победы, то состояла она в том, что, гоня в течение недели на немцев при помощи пулеметов батальон за батальоном, мы заняли "пулеметную горку", то есть на очень небольшом пространстве первые немецкие окопы. Вот и все...
В связи с этим делом расстреляно около пятидесяти солдат, отказавшихся идти в бой. Их имена опозорены званием "немецких агентов"... Клевета, конечно, чистейшая - и тем более пикантная, что скреплен приказ об их казни генералом Беляевым, о котором вся армия говорит убежденно, как о несомненном немецком агенте. Говорят, что с этим связан и приезд к нам генерала Драгомирова, инспектирующего войска по высочайшему повелению. Жму руку. Письмо на случай сожги.
Твой В. Р."
Генерал Драгомиров инспектировал действительно. Но в его записной книжке (что попала в 1919 году в руки боевой рабочей дружины, когда бежали из Киева деникинцы и Драгомиров - к тому году уже генерал-губернатор киевский, - выкидываясь из дворца, оставил ее в числе прочего своего имущества), на листках золотообрезных, нет ни слова об измене генерала Беляева: там длинными столбцами выписаны названия полков, батальонов и батарей - и под каждым отметка: "Дух нехорош" или: "Дисциплина расшатана". Или даже: "537-й Лихвинский - не хочет воевать из-за толстой буржуазии"; "Баровский полк щеголяет своей грубостью к офицерам". И под всеми сплошь: "Настроение против войны. Дезертирство".
Радко-Дмитриев, патриот русско-болгарский, недаром завинтил свой январский приказ: не у него одного при атаке на собственных тылах пулеметы.
Когда на деревне пожар, по молению старух поп выносит иконы: лик Божий - против огня. А ежели занимается пожар людской?..
Его Величество изволил вынести собственноручно лик свой против огня:
- Христос воскресе!
- Воистину воскресе! "Царская ставка. Поезд Е. В. 11 апреля 1916 г.
Ее Величеству
Моя бесценная душка!
Погода совсем непонятная: один день - прекрасный, а другой - льет дождь. Сегодня похристосовался почти с 900 солдатами. Наши потери за прошлые дни, с начала брусиловской операции, - 285 000. Но зато - и успех...
Только что получил следующую телеграмму: "Столетняя старуха повергает к стопам Вашего Величества свою глубокую признательность, пребывая верной прошлому, которое всегда остается настоящим. Леонилла, княгиня Витгенштейн".
Очень красиво сказано, по-моему.
Целую тебя страстно, а детей с (отеческой) нежностью.
Ах! Сегодня утром, когда я мылся у открытого окна, я увидел напротив между деревьями двух собак, гонявшихся друг за другом. Через минуту одна из них вскочила на другую, а спустя еще минуту они сцепились и завертелись, сцепившись, - они визжали и долго не могли разъединиться, бедняжки. Ведь это чисто весенняя сценка, и я решил рассказать ее тебе.
Как я тоскую по твоим сладким поцелуям! Да, любимая моя, ты умеешь их давать! О, какое распутство!.. Трепещу при воспоминании.
Навсегда твой муженек, голубой мальчик Ники".
* * *
День выдался совсем не весенний. Солнце было за тучами. По реке застылыми лужами плыл рыжий запоздалый лед. На береговых откосах хохлились галки. Ежели списать дальше с Пушкина, "свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах... За рекой тянулись холмы и поля; несколько деревень оживляли окрестность".
Деревни были, правда, сожжены. Но это лишь усиливало живописность, а тем самым и оживление. За холмами, высоко задрав к тучам серо-зеленые хоботы, стояла тяжелая батарея.
Без портянок и белья было зябко: ротный приказал поснимать все исподнее, чтобы не было запаху. Зазря: окопный дух все одно стоял над шеренгами неистребимо - от свалявшихся папах, от потом и грязью проклеенных шаровар и теплых, семь месяцев уже не сменяемых стеганок.
Фельдфебель торопливо напутствовал (уже трубили трубы встречу высочайшему):
- Главное дело - рта не раззявай! Как к преподобной моще, прикладайся, губы в себя вожми.
Свита стояла кучкой. Дежурный флигель-адъютант, морщась и щурясь, передавал из корзины крашеные яйца - на каждого христосующегося офицера и унтер-офицера по одному.
- Христос воскресе!
- Воистину воскресе!
И яйцо в руку.
При христосовании, известно, полагается три поцелуя, крест-накрест. В тот день отцеловались в поле у станции тысяча двести человек. 1200x3 = 3600. Три тысячи шестьсот поцелуев.
Не поцелуев, конечно. Царский поцелуйный обряд - без губ, только выдвинуть щеку, к этой щеке осторожным касанием - очередная солдатская кожа. Раз, два, три. Мимо.
Но все равно - нужно выстоять! Солдаты подсчитывали, возвратясь в окоп и радостно навертывая снова пахучие, скоробленные портянки.
- Бывает, стало быть, и царю работа...
- А ничего, скажи на милость! Стоит, шпорой дзыкает, хоть бы что. Сотню за сотней...
Лукичев (что прибыл только что из лазарета после второго ранения) сказал сумрачно (он, как вернулся, все такой сумрачный, не узнать парня):
- Это что! Вот бы его с покойниками нашими христосоваться заставить. С теми одними, что Брусилов намеднись положил, - и то в год бы не управился. А ежели всех, что за два года...
Кто-то из землянки (не видать) отозвался:
- Да еще калек пригнать, да раненых с лазаретов... Ермоленко, ефрейтор, попытался повернуть лукичевское на другое направление:
- А что ты думаешь? Читал я в Четьи-Минеях, как на гауптвахте сидел: был монах в кои времена, так он именно такое занятие имел: ходил ночами по городу - в городе, видишь ли, мор был, люди на улицах неприбранные валялись. Ходил, говорю, и как увидит покойника, сейчас ему: "Вставай, брат, похристосуемся".
- И вставали?
- Попробуй не встать! Он же святой был.
- Оживлял, стало быть?
Ермоленко сплюнул и окрысился:
- Сказал тоже, голова с мозгами! Смерть - от Бога небось. Оживлять стало быть, против Бога идти. Разве монаху это доступно? Христосовался, говорю: поцелует - и опять, стало быть, покойник бух, на прежнее место.
- Как мы в окоп.
Помолчали. Определенно зря встрял в разговор Ермоленко.
- А я о другом, братцы. Иуда Скариотский один раз Христа поцеловал, и то совесть зазрила: удавился... Какова ж у энтого совесть? Сказал такое слово (про Иуду) Селиващев, горнист. Дронов доложил по начальству.
* * *
Две недели спустя за отличие в бою с немцами при мызе Клейндорф (так, по крайней мере, в приказе было означено) получил Дронов третий крест и нашивки. А еще через сколько-то месяцев полк, растрепанный газовой атакой, отвели в дальний тыл, и Дронов, с тремя крестами, уехал в Гатчину, под самую столицу, в школу прапорщиков.
- За Богом молитва, за царем служба не пропадает, - сказал в напутствие ротный, капитан Карпович.
Служба, может быть, и не пропала б, да царь сам пропал. Как это случилось, Дронов сразу никак не мог в понятие взять, тем более что до тех пор он ни о чем, кроме как о службе, фельдфебеле и - на самый высший случай - о ротном, не думал. С деревней от самой поры, как в солдаты взяли, переписки он не имел, так как возвращаться не думал, сразу же решив оставаться на сверхсрочной, а там, ежели Бог поможет, выбиваться в фельдфебели. Ну, а как известно, ежели назад смотреть - вперед не пройдешь.
Выше фельдфебельского звания и почета ему в ту пору и не мерещилось. А оно - видишь ты, куда повернуло. В господа офицеры! Ехал в Гатчину Дронов, не чуя себя от радости; в школе сразу стал на высокий счет у начальства. И вдруг - ударило: был царь - нет царя; триста лет стоял престол - и в одну ночь: фук! Ни за что не поверил бы Дронов, если бы сам, своими глазами не увидел, первый раз в жизни самовольно отлучившись на станцию в должный момент: поезд царский - вагоны синие, с императорскими золотыми кривоклювыми орлами, зеркальными огромными стеклами, и в окне, расплющив нос о стекло, в тужурке с полковничьими лейб-гусарскими - красивей на свете нет! - погонами, с поределым вихром над заморщившимся лбом - бывший.
Бывший: не обознаться! Один как перст: ни рядом, ни в соседних окнах никого. И на станции - ни почетного караула, ни встречи.
* * *
Дронову не было жаль, совсем даже напротив: отречение принял Дронов как горькую обиду себе. Точно не от царства - от него именно, трехкрестного солдата и будущего господина офицера, отрекся Николай Романов. Вспомнил, как готовился он к христосованию, как молил Христом Богом ротного, когда тот было отставил его: раскусана вшами была дроновская шея в сыпь, и капитан боялся, не почудится ли величеству, без вшивой привычки, зараза, ежели случаем глянет за ворот... И никак не мог простить императору Дронов этого воспоминания, и еще того, что себе же на шею, выходит, выдал Селиващева: революция, каторжных повыпустили.
И когда снова тронулся поезд и кучка рабочих, солдат и железнодорожников у водокачки, увидев за стеклом проплывающий "лик", закричала, вместе с ними закричал неистово Дронов:
- Долой!
* * *
- Долой!
Закричал неистово. Но в ближайший же срок взял его страх. Потому что день за день и за неделей неделя, а в школе особых признаков смены пока что не было видно. Правда, сняли портрет Николая Романова, но "лики" Третьего Александра и допрежних царей и цариц продолжали неприкосновенно висеть в золоченых своих коронованных рамах, да и самый царский портрет не изничтожили, а бережливо снесли в кладовую на хранение. И хотя с 9 марта уже сидел под арестом бывший император, месяц спустя, в самую годовщину памятного Дронову дня: "Христос воскресе! - Воистину воскресе!" - прочел он в приказе по школе после обычного параграфа 1-го: "Завтра развод в 9 часов.
На 12 апреля назначаются: дежурный по школе - штабс-капитан Кирсанов, помощник дежурного по школе - прапорщик Тульчиев; по сводной роте... лазарету... кухне... дежурный горнист..."
Пунктом 5-м: "За отлично ревностную службу и особые труды, вызванные обстоятельствами военного времени, объявляется высочайшее государя императора благоволение бывшим ротным командирам школы: ныне 148-го пех. Каспийского ее императорского высочества великой княжны Анастасии Николаевны полка подполковнику Юнгеру... и прикомандированному к школе 16-го Мингрельского гренадерского его императорского высочества великого князя Димитрия Константиновича полка подполковнику Орловскому..."
И дальше: "...поручикам 145-го Новочеркасского императора Александра III полка Шейну, 21-го Сибирского стрелкового Ее Величества государыни императрицы Александры Федоровны полка Н. Василевскому".
* * *
"Высочайшее благоволение"?.. И полки - "императорские", как раньше?
А нос, закраснелый, расплющенный о вагонное стекло на гатчинской станции, - как же? Ведь не померещилось - было! Сам кричал со всеми: "Долой!" - прямо, так сказать, в усы императору. Видел небось августейший... В полку говорили: памятлив Николай на лица - раз видел, нипочем не забудет: императорскому званию присвоенный особый талант. А его-то, Дронова, бывший наверно упомнил: трехкрестный сразу в глаза крестами бьет... И ежели он на престол возвернется...
Дронов даже глаза закрыл от волнения, и ясно представилось: снова гремят медным застуженным голосом трубы "Боже, царя", раздувая - предельной натугой - усердные музыкантские щеки, и идут, отбивая шаг, тянут носки - за шеренгой шеренга:
- Христос воскрес!
Нет! Тогда не христосоваться поведут, ежели в самом деле:
- Воистину воскрес!
В школе, как и во всех воинских частях, шли частые митинги, и политические разговоры вошли, прямо сказать, в каждодневный обиход. В таких именно частых разговорах с товарищами и начальственными утвердился Дронов в мыслях о возможности восстановления престола, но те же разговоры вполне разъяснили ему, что ждать возвращения Николая на царство отнюдь не приходится, так как он по распутинству и всем прочим статьям бесповоротно вышел в расход; а в цари поведут либо Алексея, либо кого из великих князей, всего вероятнее, Николая Николаевича, поскольку он в офицерстве всех армий весьма популярен и вообще нрава крепкого, и по линии всякой там социализации от него можно ждать соответственных и крепких решений: сам помещик, и в банках дела имеет - своих в обиду не даст.
- Но в данное время у нас, так сказать, бесцарствие. Как в таких обстоятельствах поступить политичнее?
На дроновский вопрос (разговор шел в курилке) товарищи засмеялись хором:
- В политики метишь? Слышал - во Французскую революцию из солдат прямо в фельдмаршалы шагали? Брось, не по зубам! Ты смотри, чтобы шкура была цела, - и того хватит. Правительство есть, ну и держись его, пока оно держится. Вот и вся мудрость. А уж оно тебя не забудет: без офицерства правительству - крышка.
- Всякому?
- Всякому. Ты сам прикинь: при царе было житье, а сейчас еще пуще как Временное перед офицерством распинается!.. Я тебе говорю: без офицерского корпуса никакому правительству не жить, как он есть всегдашний и исконный оплот главенствующих сословий. Пока государство стоит, всегда офицер в почете будет.
- А ежели - большевистское государство? - Голос сказал с усмешечкой и тихо, но все враз обернулись. - Ежели, я говорю, Ленин с товарищами власть возьмет, тоже тогда господа офицеры будут по проспектам красоваться и солдатам морды бить? Каков тогда будет господину офицеру почет?
Дроновский взводный отозвался беспечно:
- При большевиках, безусловно, офицерскому сословию был бы конец. Но только большевиками, Вавилов, пугать нас не приходится: разве возможное дело, чтобы они власть взяли? По Ленина учению, для этого надо зараныне всю буржуазию на нет свести. Накось, попробуй!.. За границей и то такого нет, и даже совершенно напротив. Небось не пройдет дело. Сила-то вся где? То-то.
Но Вавилов не сдался, и пошел спор, в котором Дронов без малого ничего не понял, так как газет не читал (что важно - и так дойдет, без газеты) и в словах специально-политических плохо разбирался. Одно только накрепко запало ему в память и в сознание: со всякой власти можно выгоду иметь, а с большевистской - нельзя. Он так и сказал Вавилову, когда ложился спать (Вавилов ему сосед был по койке).
Вавилов оглянулся и прихмурился:
- Ты... о какой выгоде? Дронов совсем удивился:
- То есть как - о какой? На офицерское звание выходим, стало быть, об офицерской.
Вавилов нахмурился пуще:
- Ты ж из крестьян?
- По метрическому так выходит. Но только я из крестьянства ушел: стало быть, все одно, что и не был. И о прошлом своем крестьянском как подумаю с души воротит.
Вавилов кивнул:
- Действительно, трудная была при царе крестьянская жизнь. Темная жизнь. Я ж и сам до солдатчины батрачил. Так теперь же другое будет: теперь народ свои права возьмет. Революция.
Дронов сплюнул:
- Нашел о чем... Слыхал я... Это: что землю - крестьянам, рабочим заводы и прочее?.. Что с того толку, ежели бы даже и так!.. Ну, земли крестьянам дадут... будет в чем копаться, а копаться-то придется все же, по-прежнему горбом брать. И рабочему?.. Только что не впроголодь да не от зари до зари, а при машинах руки и грудь трудить - опять-таки по-прежнему... Все та же жизнь. В поте, как говорится, лица... А ежели я хочу, чтоб без работы да без заботы, как с офицерским званием согласно... Ты мне под этим углом разъясни, как поступить политичнее.
На этот раз сплюнул Вавилов:
- При такой постановке нам с тобой и разговору нет. Шкура ты - и больше ничего.
* * *
Шкура? Разговор известный, пустой разговор - солдатский. По солдатскому разумению испокон веку так: кто начальству руку держит, - стало быть, "барабанная шкура". В прапорщичьей школе образ рассуждений должен быть другой. Но все же Вавилова он стал опасаться, так как помнил Селиващева. И помнил по окопам, какая на офицеров злоба. И какой о войне разговор. По всеобщему армейскому и продовольственному неустройству действительно надо сказать: вымотался народ, а Керенский петухом кричит: "До победного!.." А вдруг случится грех?.. Замутится фронт...
И хотя большевистских разговоров по школе не было, затаился Дронов и мнения своего в беседах не обнаруживал.
Однажды только, когда был очередной митинг, после некоторых прений предложил штабс-капитан Перфильев нижеследующую резолюцию:
"Мы, объединенные всех политических фракций офицеры и солдаты, на общем собрании своем 4 сего мая выразили резолюцию протеста учению Ленина, проповедующему полную реорганизацию Совета рабочих и солдатских депутатов, во-вторых, окончание войны во что бы то ни стало, хотя бы заключением сепаратного мира, в-третьих, призыв к немедленной социализации, в-четвертых, к ликвидации военного займа.
Эта коренная ломка отразится на благополучном окончании настоящего революционного движения, служа лишь в пользу полной монархии, угрожает нашей молодой свободе новым порабощением германскому милитаризму и явится полной разрухой экономической жизни страны. Мы категорически протестуем таким несвоевременным призывам товарища Ленина и выражаем полное несочувствие вредным и опасным для нашего общего дела лозунгам. Да здравствует Революция! Да здравствует Интернационал! Долой ленинизм!"
Дронов воздвигся со своего места и для всех неожиданно сказал хотя и коряво, но с высшей пылкостью ("Мы, окопники..." и так далее) слово о том, что по ленинизму надо бить всем, как есть, кулаком, насмерть, а не размазывать вежливость, как сделано в резолюции: это что ж за "долой"! И ежели кому Ленин товарищ, то никак не ему, Дронову, в славных окопных боях стяжавшему три Георгия и готовому впредь положить, как говорится, живот на алтарь отечества.
Все были до последней точки удивлены, потому что Дронов был вообще не речист, да и по развитию считался не из бойких, но ведь так человек устроен, что, ежели он взаправду что полюбит или возненавидит, об этом он способен сказать крепче всякого заправского, искусному слову обученного оратора.
- Вещи, вещи выносить надо... Пособляй, касатик. Пропадет добро... Ты сапоги возьми... нехорошо без сапог... Вон - в углу стоят: с покойного.
Грабов послушно, морщась от боли, натянул высокие тупоносые сапоги. Они были просторны, ноги не жало. Старуха указала ему на сундук. Он ухватил железную, ржавым визгом взвизгнувшую ручку и поволок сундук к двери. Комната, где лежал покойник, была полна дымом, сквозь дощатый потолок змеились желтые язычки, бородатый мужчина в фартуке - дворник, наверное, жмурясь и мотая шапкой, протаскивал в дверь боком турецкий диван. За ним следом Грабов, задыхаясь от дыма, выскочил во двор через черный ход. На снегу у ворот, от дома подальше, громоздился натасканный пестрый домашний скарб. Женщины выбежали из дома, таща какие-то свертки. С трудом подволок Грабов к общей груде свой железом окованный сундук.
- Бегом... марш!
Сквозь приоткрытые створы мелькнули солдатские тени. Вдова бросила ношу и с воплем побежала на улицу:
- Батюшки!.. Спасители наши!.. Не дайте сгореть... Царю служил... За царя сказнили, злодеи...
Солдаты остановились. Распахнулись ворота. Грабов увидел серые офицерские шинели, знакомые лица. Бржозовский... Кар-ницкий... Карнович... Они вошли во двор беглым шагом, направляясь к дому.
- Грабов?..
Грабов продолжал стоять, как был, с непокрытой головой, в тупоносых мертвячьих сапогах, в тяжелой медвежьей шубе. Он держался за ручку торчком стоявшего на снегу сундука.
- Ваш? - радостно и стыдливо пропел женский голос. - Вот, чуяло сердце. Как же, как же, укрыли... Без памяти, в одном белье прибежал.
Карницкий наклонился и отвернул полу шубы. Из-под полы выглянули лиловые шелковые кальсоны.
- Где мундир? - ледяным голосом спросил капитан Карнович: он был из трех старшим.
Грабов запахнул крепче шубу и ничего не ответил. Перешептываясь, густой толпой стояли в воротах солдаты.
Молчание было недолгим. Карнович кивком головы показал на горевший дом:
- Надо ж вынести гроб. Смотри, рухнет... - И, обходя взглядом Грабова, крикнул: - Троих охотников... Укажи им, Карницкий.
Трое солдат побежали с Карницким к черному ходу. Следом за ними отошли к дому Карнович и Бржозовский. Женщины, перешептываясь, испуганно попятились от Грабова.
Он тронул застывшее на морозе лицо и сел на сундук, старательно оправив полы. Карницкий и три солдата в дымящихся шинелях вынесли гроб. Вдова запричитала. С глухим треском рухнула крыша.
Гроб опустили на землю неподалеку от Грабова. Солдаты, хватая пригоршнями снег, тушили тлевшие полы. В воротах замаячили верховые. Карнович поспешно пошел кому-то навстречу, рапортуя. Потом раздалась команда. Бржозовский и Карницкий, взяв под козырек, скосив по-уставному глаза на убитого охранника, повернулись и пошли к воротам вдогон уже стронувшимся рядам.
Шкура, не стоившая выделки
- Дожил, Дронов, а? Сам Его Императорское Величество государь император с тобой, армейщиной окопной, похристосоваться изволит, чувствуешь? Морду в десяти водах вымыл? Вшу прибрал? Смотри, ежели где, храни Бог, проявится на высочайшее зрение - быть тебе в арестантских по скончании века.
Жесткая фельдфебельская ладонь легла на щеку Дронова отнюдь, впрочем, на этот раз не карательно, а скорее любовно: Дронов - служака, фронтовик из лучших, два креста, отличия военного ордена. А все же щеку проверить надо: вдруг да колется?
Но щека - на совесть. Ротный цирюльник мало-мало не спустил кожу. Бритва тупая, спешным порядком - прямо сказать, по тревоге - приказано навести красоту на всю роту: где тут точить? Величество нагрянуло нежданно-негаданно. То все в тылу сидел невылазно верховный главнокомандующий, а сейчас чуть ли не к самым позициям загнался... И притом не как-нибудь - христосоваться с солдатиками по случаю праздника светлой и пресвятой Пасхи.
Проездом, конечное дело: путь ему в Питер, только кружной дорогой поехал, чтобы мимо окопов... Но ежели и так: все равно неспроста это он:
- Христос воскрес!
- Воистину воскрес!
- Что-нибудь да есть.
- Есть! "Приказ XII армии No 14.
3 января.
Перед последней нашей атакой, закончившейся столь блестящим успехом, к сожалению, радость наша и счастье победы были омрачены двумя печальными случаями. Три роты одного из славных сибирских полков, забыв долг перед отечеством и присягу перед Богом, пробовали уклониться от боя, заявив своим начальникам, что обороняться они будут, но наступать не хотят. Второй случай был в другом сибирском полку, в котором две роты, двинутые в наступление, вскоре повернули назад без всякого со стороны противника давления, причем офицерам, пытавшимся вернуть к исполнению долга этих трусов, они угрожали оружием. Принятыми мерами мы добились славной победы и без этих малодушных изменников, нашедших возможным ставить шкурный вопрос выше священного долга перед государем и родиной...
... Смутьяны были преданы военно-полевому суду и наказаны по всей строгости закона. Двадцать четыре человека одного полка и тринадцать другого были казнены и умерли позорной смертью преступников. Несколько десятков менее виновных преданы военному суду... Все унтер-офицеры возмутившихся рот разжалованы в рядовые, и все чины этих рот, до офицеров включительно, раскассированы по всем частям армии и будут носить на себе печать позора до тех пор, пока особенными подвигами на поле чести не смоют его...
К сожалению, эти несколько сот сознательных и несознательных изменников бросили тень и на честь и славу своих полков, своего знамени. Да поможет Господь этим полкам восстановить в боях в скорейшее время свое доброе имя, а пока у них большой и очень большой долг перед алтарем отечества и престолом государя императора. Из того, что выяснилось до сих пор, прихожу к заключению, что среди солдат ведется преступная агитация лицами, сознательно или несознательно состоящими в услужении врагу. Вероломный немец потерял давно надежду победить нас в честном бою, и теперь все его усилия направлены к тому, чтобы ослабить нас внутренними смутами... За деньги он находит ловких агитаторов, которые в свою очередь, прикидываясь идейностью, стараются вербовать доверчивых и наивных, чтобы сбить их с пути чести и долга... Кое-где подобные агитаторы достигли своих преступных целей...
...Позорно погибших предателей никто не пожалеет, разве какой-нибудь уклоняющийся еще от закона им подобный преступник. Их имена будут произноситься с презрением всеми. Вырвав их из своей среды, мы устранили опасную заразу, могшую подточить могущество великой России. Пусть же эти недостойные сыны России будут нашей последней очистительной жертвой... Пусть их гибель приведет в трепет подлого и злого немца. Но будем же все, от генерала до рядового, настороже.
Приказ этот прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях и командах непременно офицерам, изучив и обдумав его основательно и разъяснив всесторонне нижним чинам.
Командующий армией генерал от инфантерии Радко Дмитриев.
С подлинным верно:
Начальник штаба генерал-лейтенант Беляев".
* * * "Леша, милый, здравствуй! Пользуюсь оказией (товарищ едет в Питер), чтобы сообщить, что жив, хотя неделю был в боях. Командующий наш Радко-Дмитриев в приказе хвастается, что "принятыми мерами" достигнута была "славная победа". Так вот: "меры" заключались в том, что сзади тех батальонов, которые посылались в атаку, были поставлены наши же пулеметы и с помощью этих пулеметов солдатское пушечное мясо гналось на убой. Столько при этом пострадало наших солдат от наших пулеметов и от пуль немецких, Радко умалчивает; да это и трудно установить; могу сказать только, что через наш эвакуационный пункт (главный) прошло за неделю раненых восемь тысяч, то есть целый корпус... Сколько было убито и пропало без вести тайна. Что касается самой победы, то состояла она в том, что, гоня в течение недели на немцев при помощи пулеметов батальон за батальоном, мы заняли "пулеметную горку", то есть на очень небольшом пространстве первые немецкие окопы. Вот и все...
В связи с этим делом расстреляно около пятидесяти солдат, отказавшихся идти в бой. Их имена опозорены званием "немецких агентов"... Клевета, конечно, чистейшая - и тем более пикантная, что скреплен приказ об их казни генералом Беляевым, о котором вся армия говорит убежденно, как о несомненном немецком агенте. Говорят, что с этим связан и приезд к нам генерала Драгомирова, инспектирующего войска по высочайшему повелению. Жму руку. Письмо на случай сожги.
Твой В. Р."
Генерал Драгомиров инспектировал действительно. Но в его записной книжке (что попала в 1919 году в руки боевой рабочей дружины, когда бежали из Киева деникинцы и Драгомиров - к тому году уже генерал-губернатор киевский, - выкидываясь из дворца, оставил ее в числе прочего своего имущества), на листках золотообрезных, нет ни слова об измене генерала Беляева: там длинными столбцами выписаны названия полков, батальонов и батарей - и под каждым отметка: "Дух нехорош" или: "Дисциплина расшатана". Или даже: "537-й Лихвинский - не хочет воевать из-за толстой буржуазии"; "Баровский полк щеголяет своей грубостью к офицерам". И под всеми сплошь: "Настроение против войны. Дезертирство".
Радко-Дмитриев, патриот русско-болгарский, недаром завинтил свой январский приказ: не у него одного при атаке на собственных тылах пулеметы.
Когда на деревне пожар, по молению старух поп выносит иконы: лик Божий - против огня. А ежели занимается пожар людской?..
Его Величество изволил вынести собственноручно лик свой против огня:
- Христос воскресе!
- Воистину воскресе! "Царская ставка. Поезд Е. В. 11 апреля 1916 г.
Ее Величеству
Моя бесценная душка!
Погода совсем непонятная: один день - прекрасный, а другой - льет дождь. Сегодня похристосовался почти с 900 солдатами. Наши потери за прошлые дни, с начала брусиловской операции, - 285 000. Но зато - и успех...
Только что получил следующую телеграмму: "Столетняя старуха повергает к стопам Вашего Величества свою глубокую признательность, пребывая верной прошлому, которое всегда остается настоящим. Леонилла, княгиня Витгенштейн".
Очень красиво сказано, по-моему.
Целую тебя страстно, а детей с (отеческой) нежностью.
Ах! Сегодня утром, когда я мылся у открытого окна, я увидел напротив между деревьями двух собак, гонявшихся друг за другом. Через минуту одна из них вскочила на другую, а спустя еще минуту они сцепились и завертелись, сцепившись, - они визжали и долго не могли разъединиться, бедняжки. Ведь это чисто весенняя сценка, и я решил рассказать ее тебе.
Как я тоскую по твоим сладким поцелуям! Да, любимая моя, ты умеешь их давать! О, какое распутство!.. Трепещу при воспоминании.
Навсегда твой муженек, голубой мальчик Ники".
* * *
День выдался совсем не весенний. Солнце было за тучами. По реке застылыми лужами плыл рыжий запоздалый лед. На береговых откосах хохлились галки. Ежели списать дальше с Пушкина, "свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах... За рекой тянулись холмы и поля; несколько деревень оживляли окрестность".
Деревни были, правда, сожжены. Но это лишь усиливало живописность, а тем самым и оживление. За холмами, высоко задрав к тучам серо-зеленые хоботы, стояла тяжелая батарея.
Без портянок и белья было зябко: ротный приказал поснимать все исподнее, чтобы не было запаху. Зазря: окопный дух все одно стоял над шеренгами неистребимо - от свалявшихся папах, от потом и грязью проклеенных шаровар и теплых, семь месяцев уже не сменяемых стеганок.
Фельдфебель торопливо напутствовал (уже трубили трубы встречу высочайшему):
- Главное дело - рта не раззявай! Как к преподобной моще, прикладайся, губы в себя вожми.
Свита стояла кучкой. Дежурный флигель-адъютант, морщась и щурясь, передавал из корзины крашеные яйца - на каждого христосующегося офицера и унтер-офицера по одному.
- Христос воскресе!
- Воистину воскресе!
И яйцо в руку.
При христосовании, известно, полагается три поцелуя, крест-накрест. В тот день отцеловались в поле у станции тысяча двести человек. 1200x3 = 3600. Три тысячи шестьсот поцелуев.
Не поцелуев, конечно. Царский поцелуйный обряд - без губ, только выдвинуть щеку, к этой щеке осторожным касанием - очередная солдатская кожа. Раз, два, три. Мимо.
Но все равно - нужно выстоять! Солдаты подсчитывали, возвратясь в окоп и радостно навертывая снова пахучие, скоробленные портянки.
- Бывает, стало быть, и царю работа...
- А ничего, скажи на милость! Стоит, шпорой дзыкает, хоть бы что. Сотню за сотней...
Лукичев (что прибыл только что из лазарета после второго ранения) сказал сумрачно (он, как вернулся, все такой сумрачный, не узнать парня):
- Это что! Вот бы его с покойниками нашими христосоваться заставить. С теми одними, что Брусилов намеднись положил, - и то в год бы не управился. А ежели всех, что за два года...
Кто-то из землянки (не видать) отозвался:
- Да еще калек пригнать, да раненых с лазаретов... Ермоленко, ефрейтор, попытался повернуть лукичевское на другое направление:
- А что ты думаешь? Читал я в Четьи-Минеях, как на гауптвахте сидел: был монах в кои времена, так он именно такое занятие имел: ходил ночами по городу - в городе, видишь ли, мор был, люди на улицах неприбранные валялись. Ходил, говорю, и как увидит покойника, сейчас ему: "Вставай, брат, похристосуемся".
- И вставали?
- Попробуй не встать! Он же святой был.
- Оживлял, стало быть?
Ермоленко сплюнул и окрысился:
- Сказал тоже, голова с мозгами! Смерть - от Бога небось. Оживлять стало быть, против Бога идти. Разве монаху это доступно? Христосовался, говорю: поцелует - и опять, стало быть, покойник бух, на прежнее место.
- Как мы в окоп.
Помолчали. Определенно зря встрял в разговор Ермоленко.
- А я о другом, братцы. Иуда Скариотский один раз Христа поцеловал, и то совесть зазрила: удавился... Какова ж у энтого совесть? Сказал такое слово (про Иуду) Селиващев, горнист. Дронов доложил по начальству.
* * *
Две недели спустя за отличие в бою с немцами при мызе Клейндорф (так, по крайней мере, в приказе было означено) получил Дронов третий крест и нашивки. А еще через сколько-то месяцев полк, растрепанный газовой атакой, отвели в дальний тыл, и Дронов, с тремя крестами, уехал в Гатчину, под самую столицу, в школу прапорщиков.
- За Богом молитва, за царем служба не пропадает, - сказал в напутствие ротный, капитан Карпович.
Служба, может быть, и не пропала б, да царь сам пропал. Как это случилось, Дронов сразу никак не мог в понятие взять, тем более что до тех пор он ни о чем, кроме как о службе, фельдфебеле и - на самый высший случай - о ротном, не думал. С деревней от самой поры, как в солдаты взяли, переписки он не имел, так как возвращаться не думал, сразу же решив оставаться на сверхсрочной, а там, ежели Бог поможет, выбиваться в фельдфебели. Ну, а как известно, ежели назад смотреть - вперед не пройдешь.
Выше фельдфебельского звания и почета ему в ту пору и не мерещилось. А оно - видишь ты, куда повернуло. В господа офицеры! Ехал в Гатчину Дронов, не чуя себя от радости; в школе сразу стал на высокий счет у начальства. И вдруг - ударило: был царь - нет царя; триста лет стоял престол - и в одну ночь: фук! Ни за что не поверил бы Дронов, если бы сам, своими глазами не увидел, первый раз в жизни самовольно отлучившись на станцию в должный момент: поезд царский - вагоны синие, с императорскими золотыми кривоклювыми орлами, зеркальными огромными стеклами, и в окне, расплющив нос о стекло, в тужурке с полковничьими лейб-гусарскими - красивей на свете нет! - погонами, с поределым вихром над заморщившимся лбом - бывший.
Бывший: не обознаться! Один как перст: ни рядом, ни в соседних окнах никого. И на станции - ни почетного караула, ни встречи.
* * *
Дронову не было жаль, совсем даже напротив: отречение принял Дронов как горькую обиду себе. Точно не от царства - от него именно, трехкрестного солдата и будущего господина офицера, отрекся Николай Романов. Вспомнил, как готовился он к христосованию, как молил Христом Богом ротного, когда тот было отставил его: раскусана вшами была дроновская шея в сыпь, и капитан боялся, не почудится ли величеству, без вшивой привычки, зараза, ежели случаем глянет за ворот... И никак не мог простить императору Дронов этого воспоминания, и еще того, что себе же на шею, выходит, выдал Селиващева: революция, каторжных повыпустили.
И когда снова тронулся поезд и кучка рабочих, солдат и железнодорожников у водокачки, увидев за стеклом проплывающий "лик", закричала, вместе с ними закричал неистово Дронов:
- Долой!
* * *
- Долой!
Закричал неистово. Но в ближайший же срок взял его страх. Потому что день за день и за неделей неделя, а в школе особых признаков смены пока что не было видно. Правда, сняли портрет Николая Романова, но "лики" Третьего Александра и допрежних царей и цариц продолжали неприкосновенно висеть в золоченых своих коронованных рамах, да и самый царский портрет не изничтожили, а бережливо снесли в кладовую на хранение. И хотя с 9 марта уже сидел под арестом бывший император, месяц спустя, в самую годовщину памятного Дронову дня: "Христос воскресе! - Воистину воскресе!" - прочел он в приказе по школе после обычного параграфа 1-го: "Завтра развод в 9 часов.
На 12 апреля назначаются: дежурный по школе - штабс-капитан Кирсанов, помощник дежурного по школе - прапорщик Тульчиев; по сводной роте... лазарету... кухне... дежурный горнист..."
Пунктом 5-м: "За отлично ревностную службу и особые труды, вызванные обстоятельствами военного времени, объявляется высочайшее государя императора благоволение бывшим ротным командирам школы: ныне 148-го пех. Каспийского ее императорского высочества великой княжны Анастасии Николаевны полка подполковнику Юнгеру... и прикомандированному к школе 16-го Мингрельского гренадерского его императорского высочества великого князя Димитрия Константиновича полка подполковнику Орловскому..."
И дальше: "...поручикам 145-го Новочеркасского императора Александра III полка Шейну, 21-го Сибирского стрелкового Ее Величества государыни императрицы Александры Федоровны полка Н. Василевскому".
* * *
"Высочайшее благоволение"?.. И полки - "императорские", как раньше?
А нос, закраснелый, расплющенный о вагонное стекло на гатчинской станции, - как же? Ведь не померещилось - было! Сам кричал со всеми: "Долой!" - прямо, так сказать, в усы императору. Видел небось августейший... В полку говорили: памятлив Николай на лица - раз видел, нипочем не забудет: императорскому званию присвоенный особый талант. А его-то, Дронова, бывший наверно упомнил: трехкрестный сразу в глаза крестами бьет... И ежели он на престол возвернется...
Дронов даже глаза закрыл от волнения, и ясно представилось: снова гремят медным застуженным голосом трубы "Боже, царя", раздувая - предельной натугой - усердные музыкантские щеки, и идут, отбивая шаг, тянут носки - за шеренгой шеренга:
- Христос воскрес!
Нет! Тогда не христосоваться поведут, ежели в самом деле:
- Воистину воскрес!
В школе, как и во всех воинских частях, шли частые митинги, и политические разговоры вошли, прямо сказать, в каждодневный обиход. В таких именно частых разговорах с товарищами и начальственными утвердился Дронов в мыслях о возможности восстановления престола, но те же разговоры вполне разъяснили ему, что ждать возвращения Николая на царство отнюдь не приходится, так как он по распутинству и всем прочим статьям бесповоротно вышел в расход; а в цари поведут либо Алексея, либо кого из великих князей, всего вероятнее, Николая Николаевича, поскольку он в офицерстве всех армий весьма популярен и вообще нрава крепкого, и по линии всякой там социализации от него можно ждать соответственных и крепких решений: сам помещик, и в банках дела имеет - своих в обиду не даст.
- Но в данное время у нас, так сказать, бесцарствие. Как в таких обстоятельствах поступить политичнее?
На дроновский вопрос (разговор шел в курилке) товарищи засмеялись хором:
- В политики метишь? Слышал - во Французскую революцию из солдат прямо в фельдмаршалы шагали? Брось, не по зубам! Ты смотри, чтобы шкура была цела, - и того хватит. Правительство есть, ну и держись его, пока оно держится. Вот и вся мудрость. А уж оно тебя не забудет: без офицерства правительству - крышка.
- Всякому?
- Всякому. Ты сам прикинь: при царе было житье, а сейчас еще пуще как Временное перед офицерством распинается!.. Я тебе говорю: без офицерского корпуса никакому правительству не жить, как он есть всегдашний и исконный оплот главенствующих сословий. Пока государство стоит, всегда офицер в почете будет.
- А ежели - большевистское государство? - Голос сказал с усмешечкой и тихо, но все враз обернулись. - Ежели, я говорю, Ленин с товарищами власть возьмет, тоже тогда господа офицеры будут по проспектам красоваться и солдатам морды бить? Каков тогда будет господину офицеру почет?
Дроновский взводный отозвался беспечно:
- При большевиках, безусловно, офицерскому сословию был бы конец. Но только большевиками, Вавилов, пугать нас не приходится: разве возможное дело, чтобы они власть взяли? По Ленина учению, для этого надо зараныне всю буржуазию на нет свести. Накось, попробуй!.. За границей и то такого нет, и даже совершенно напротив. Небось не пройдет дело. Сила-то вся где? То-то.
Но Вавилов не сдался, и пошел спор, в котором Дронов без малого ничего не понял, так как газет не читал (что важно - и так дойдет, без газеты) и в словах специально-политических плохо разбирался. Одно только накрепко запало ему в память и в сознание: со всякой власти можно выгоду иметь, а с большевистской - нельзя. Он так и сказал Вавилову, когда ложился спать (Вавилов ему сосед был по койке).
Вавилов оглянулся и прихмурился:
- Ты... о какой выгоде? Дронов совсем удивился:
- То есть как - о какой? На офицерское звание выходим, стало быть, об офицерской.
Вавилов нахмурился пуще:
- Ты ж из крестьян?
- По метрическому так выходит. Но только я из крестьянства ушел: стало быть, все одно, что и не был. И о прошлом своем крестьянском как подумаю с души воротит.
Вавилов кивнул:
- Действительно, трудная была при царе крестьянская жизнь. Темная жизнь. Я ж и сам до солдатчины батрачил. Так теперь же другое будет: теперь народ свои права возьмет. Революция.
Дронов сплюнул:
- Нашел о чем... Слыхал я... Это: что землю - крестьянам, рабочим заводы и прочее?.. Что с того толку, ежели бы даже и так!.. Ну, земли крестьянам дадут... будет в чем копаться, а копаться-то придется все же, по-прежнему горбом брать. И рабочему?.. Только что не впроголодь да не от зари до зари, а при машинах руки и грудь трудить - опять-таки по-прежнему... Все та же жизнь. В поте, как говорится, лица... А ежели я хочу, чтоб без работы да без заботы, как с офицерским званием согласно... Ты мне под этим углом разъясни, как поступить политичнее.
На этот раз сплюнул Вавилов:
- При такой постановке нам с тобой и разговору нет. Шкура ты - и больше ничего.
* * *
Шкура? Разговор известный, пустой разговор - солдатский. По солдатскому разумению испокон веку так: кто начальству руку держит, - стало быть, "барабанная шкура". В прапорщичьей школе образ рассуждений должен быть другой. Но все же Вавилова он стал опасаться, так как помнил Селиващева. И помнил по окопам, какая на офицеров злоба. И какой о войне разговор. По всеобщему армейскому и продовольственному неустройству действительно надо сказать: вымотался народ, а Керенский петухом кричит: "До победного!.." А вдруг случится грех?.. Замутится фронт...
И хотя большевистских разговоров по школе не было, затаился Дронов и мнения своего в беседах не обнаруживал.
Однажды только, когда был очередной митинг, после некоторых прений предложил штабс-капитан Перфильев нижеследующую резолюцию:
"Мы, объединенные всех политических фракций офицеры и солдаты, на общем собрании своем 4 сего мая выразили резолюцию протеста учению Ленина, проповедующему полную реорганизацию Совета рабочих и солдатских депутатов, во-вторых, окончание войны во что бы то ни стало, хотя бы заключением сепаратного мира, в-третьих, призыв к немедленной социализации, в-четвертых, к ликвидации военного займа.
Эта коренная ломка отразится на благополучном окончании настоящего революционного движения, служа лишь в пользу полной монархии, угрожает нашей молодой свободе новым порабощением германскому милитаризму и явится полной разрухой экономической жизни страны. Мы категорически протестуем таким несвоевременным призывам товарища Ленина и выражаем полное несочувствие вредным и опасным для нашего общего дела лозунгам. Да здравствует Революция! Да здравствует Интернационал! Долой ленинизм!"
Дронов воздвигся со своего места и для всех неожиданно сказал хотя и коряво, но с высшей пылкостью ("Мы, окопники..." и так далее) слово о том, что по ленинизму надо бить всем, как есть, кулаком, насмерть, а не размазывать вежливость, как сделано в резолюции: это что ж за "долой"! И ежели кому Ленин товарищ, то никак не ему, Дронову, в славных окопных боях стяжавшему три Георгия и готовому впредь положить, как говорится, живот на алтарь отечества.
Все были до последней точки удивлены, потому что Дронов был вообще не речист, да и по развитию считался не из бойких, но ведь так человек устроен, что, ежели он взаправду что полюбит или возненавидит, об этом он способен сказать крепче всякого заправского, искусному слову обученного оратора.