Страница:
- Вот именно, - подтвердил Безобразов. - Я уже давно, признаться, искал случая... В таких делах надежнее всего начинать на брудершафт с мужем. А второй - с фронта вернулся, по полковой какой-то командировке. То есть командировка потому, собственно, что у него в имении, на Дону, что-то нашли - уголь, бензин, керосин, какая там еще чертовщина в земле бывает, и бешеные за это деньги дают: акционерная компания образуется... англичане, французы. Дело срочное, требует личного присутствия. И мне советуют к сему предприятию рублем примазаться: говорят, барыши будут процентов пятьсот на капитал. Особенно ежели крестьянскую земельку задешево по соседству прирезать. В порядке казенного отчуждения... или вообще - какими способами это делается?.. Но ежели землю отчуждать - это непосредственно по ведомству почтеннейшего моего дядюшки... Смекаешь, чем пахнет? Мы с казачком, стало быть, за винищем... А мне деньги, говоря откровенно, сейчас - вот как нужны! - Он провел ладонью по горлу. - Так, стало быть, едем?
- Н-не знаю, - колеблясь, сказал Трубецкой. Он все еще смотрел вдоль набережной, хотя по времени никакой, малейшей даже надежды не оставалось.
Безобразов оглянулся в направлении его взгляда и рассмеялся:
- Брось, не раздумывай. Накормим мы тебя - пальчики оближешь. Повар у нас сейчас - старший от "Медведя": призывным оказался - можешь себе представить.
- Франсуа?
- Ну да, он самый! С ума сойти! Он здесь на призыв стал - не во Францию же ехать. Еле мы его" у кавалергардов отбили. Но отбили. Стряпает у нас теперь во исполнение воинской присяги... Клад! А главное - связи! - Он захохотал, запрокинув голову. - Оказывается, и на кухне тоже нужны связи. С тех пор как он у нас - закусками и винами хоть завались, хотя все винные магазины закрыты: прямо, что называется, из-под земли достает. На ужин обещал нам сегодня лангусту и что-то из телятины совершенно особенное сообразить...
Бетти нет. Что-нибудь задержало. Она будет ждать, вот он сейчас же позвонит, выразит тоску, что свидание не состоялось, будет просить о новом. И вдруг... Ничего подобного. Уехал в Царское как ни в чем не бывало. Именно так: это будет верный ход. Старое испытанное правило: не давать женщине чувствовать ее власть над собой.
Чем меньше женщину мы любим, } Тем больше нравимся мы ей, И тем ее вернее губим...
Он весело взял Безобразова под руку:
- Поехали!
* * *
Ужин начался с сюрприза. Когда в собрании перешли из гостиной в столовую (стол на пятнадцать кувертов), сразу бросилось в глаза полное отсутствие бутылок и бокалов. На тарелках, поверх салфеток, лежали печатные славянской вязью листки.
- Это что ж, Безобразов? В сухую?
Безобразов скорбно развел руками:
- Ничего не поделаешь: патриотический долг. Питье вина, а тем паче водки, как вам известно, воспрещено на все время военных действий. Совещание монархистов, ныне благополучно протекающее под председательством статс-секретаря Ивана Григорьевича Щегловитова, особо настаивает на соблюдении этого закона, оговорив сие и в обращении своем к государю императору. Означенное обращение я приказал разложить по кувертам - в уверенности, что чтение его укрепит вас в трезвости и вполне заменит вам отсутствующее вино пылкостью выраженных в этом историческом документе чувств. Светлов, я по твоему лицу вижу, что тебе хочется огласить его голосом, соответственно, вдохновенным. Дуй, но с середины: иначе все проголодаются: это очень длинно, длиннее даже моей вступительной речи. Вестовые! Марш! Не про вас писано. Когда надо будет - я хлопну.
Светлов взял листок и зачитал несколько в нос:
- "По чудодейственному мановению русского царя русский народ освободился от точившего его силы зеленого змия..."
- О! - Безобразов поднял палец.
- "...а громадный чертог царский в Петрограде превратился в место исцеления раненных на войне русских воинов, и не исчислить всех благодеяний твоих нашей матушке-России.
Да пребудет же впредь нерушимой держава Российская в твердых руках своего венценосного монарха. Повержены перед нею во прах должны быть происки всех дерзновенно с хитростью в душе мыслящих инако.
Святая Русь нуждается ныне не в скороспелых преобразованиях и законодательных мудрствованиях, приводящих в годину брани к распаду власти, тобою поставленной, и к захвату ее лицами, посягающими на державные твои права, под коварным покровом устранения преходящих замешательств военного времени, а лишь в победе над лютым врагом, памятуя твои мудрые слова: "все для войны"... Прими же..."
- Хватит! - сказал Кантакузин, отодвинул стул и сел. - Как старший в чине, я беру слово. Шутка хороша, когда она коротка: вы слишком затягиваете действие. За бумажку - спасибо, она может пригодиться, мы ее спрячем на случай. Безобразов, командуй.
Безобразов хлопнул в ладоши, и вестовые незамедлительно показались в дверях, неся на подносах батареи бутылок.
* * *
Трубецкой был четвертый год в полку. И все же каждый раз, когда он бывал на таких ужинах, как сегодня, его охватывало какое-то особо блаженное - другого слова не подобрать - состояние. И в самом же деле: чувствовать вокруг себя людей одного оружия, одной чести, одной крови, равных гербов, одного воспитания, одного круга мыслей, людей, за которых можно поручиться, что ни один из них - даже в малом чем - не нарушит того ритуала хорошего, светского тона, который создает исключительную легкость и простоту в обращении и в жизни. В такие вечера и ночи особо милыми казались и строгие стены полкового собрания, и тяжелые штофные портьеры, падавшие размеренными, как все в этой строго-ритуальной жизни, складками, и темные холсты старинных портретов, глядевших со стен, и яркий свет люстр, и размеренная, рассчитанная смена приборов, блюд и напитков - высокое искусство еды, и даже муштрованные, ловкие, щеголеватые, на обычных рядовых совсем не похожие вестовые.
В этот вечер он чувствовал себя особенно хорошо и привольно. И от общества, и от предстоящей приятной ночи, и от того, что в романе с Бетти он сделал искусный, по его мнению, ход, и от того, что воздух здесь, в Царском, был особенно чист и по-осеннему бодряще прохладен: дышалось крепко, весело и легко. Ужин был действительно hors concours.
Трубецкой с одинаковым вкусом пил старую "Польску вудку" и амер-пикон пополам с алашем - изумительную, ароматнейшую смесь, получающую особый оттенок,, если ее закусить селедкой, маринованной в белом вине; и смирновская рябиновка сегодня особенно как-то, не по-всегдашнему, щекотала нежной горечью нёбо. Лангуста была удивительная, а в отношении телятины старший повар "Медведя", ныне рядовой запасного эскадрона лейб-гвардейского полка, полностью сдержал слово: он подал что-то тающее во рту, пряное и душистое, меньше всего напоминающее телячье - все-таки, в конце концов, грубое мясо. Мечта! Анафемски вкусно.
* * *
Лейб-казак, прихлебывая мадеру, рассказывал о боях:
- Штабы - горе одно! Полк семь дней мотали без отдыха, день и ночь, между двумя деревнями - зачем, почему? Черт его?.. Три раза занимали одну и ту же позицию: готовились бой принять. А бой так и не состоялся. Вслепую по карте бродят... полководцы!.. Да и карты наши... плюнь да брось!
И с особым чувством говорил о тяжелой артиллерии немцев:
- Фасонистая штука: прямо сказать, давит. Как шарахнет - столб дыма, черного, под самые облака... И земля: воронка - глазом не охватишь, честное слово... Постройки, как карточные домики, валятся, и сразу по всем бревнам огонь. Деревья рвет с корнем. Лафеты гнет, как восковые. И осколки от них, черт их знает, тоже особые какие-то, зубчатые. Чиркает, как пилой. У нас в первый день, как мы под обстрел попали, - трое с ума сошли. Да и вообще, разговоры сразу пошли такие, что не дай Бог. Солдаты спрашивают: "Почему у нас таких нет?" Что ответишь? Почему, в самом деле, немцы "чемоданами" швыряются - как саданет, свету не видно, - а мы по ним из легких батареек, как из игрушечных, пукаем?.. За это следовало бы кое-кого потянуть к Иисусу, когда Берлин займем. Безобразов покачал головой:
- С Берлином, пожалуй что, погодить придется... Между нами, в штабе мне сегодня утром сказали: Самсонов с армией влопался где-то, в этих самых Мазурах... В капканчик попал. Армия - в прах... кажется, что вся положила оружие. А Самсонов сам застрелился.
- Нет! - выкрикнул Трубецкой и привстал. - Вторая армия? Положила оружие? Что же ты молчал до сих пор?
- А что, собственно, было говорить? - Безобразов пожал плечом. - Что тут особенного? В такой войне без неудач нельзя. Одной армией больше, одной меньше, для нас - не счет: чего-чего, а этого дерьма - людей - у нас на четыре таких войны хватит. Притом основное, что от нас требовалось, мы сделали: оттянули немцев на себя, дали французам отдышку. Телеграммы с Марны читал? Не хватило немцам пфеферу - отшиблись... Это - наша заслуга. То-то... Без стратегии и политики смотришь, Трубецкой, на сантименте... Нам не печаловаться надо, а выпить за победу французов на Марне.
Трубецкой поднял бокал. И на этот раз опять он прав, Безобразов.
* * *
Время шло к полуночи. Чокались уже лениво. Хотя пили Мумм, Extra dry. И лениво рассказывали анекдоты, обычные собранские анекдоты о женщинах.
Кантакузин вынул из кармана вороненый, небольшого калибра смит-вессон, поиграл пальцем на спуске:
- Что ж, господа, побегаем?
Безобразов кивнул:
- В самый раз сделать передышку. Часок побалуемся - за это время Франсуа нам еще что-нибудь легонькое сообразит, чтобы до утра хватило занятия.
- Кто будет играть, господа? - крикнул Кантакузин. - Ку-ку!
Трубецкой вздрогнул. Он уже давно не слушал разговоров. То ли нервы сдали, то ли сказалось вино: блаженное настроение, нарушенное было известием о разгроме Самсонова, восстановилось, но голова затуманилась приятной и легкой полудремотой. Слова и звуки ушли, мыслей не было... даже о Бетти" Ку-ку - напомнило.
- В чем дело?
Никто не отозвался. Сосед не совсем уверенной рукой старательно царапал что-то на лоскутке бумаги. Трубецкой перегнулся ему через руку и прочитал:
- "В смерти моей прошу никого не винить. Корнет граф Гендриков".
Трубецкой отдернул глаза. По другую сторону от него писал Безобразов. И первой строкой - опять то же: "В смерти моей прошу не винить..."
Так самоубийцы пишут: традицией, так сказать, установленная форма. В газетах, в хронике, где печатают о повесившихся или отравившихся кислотой, всегда именно так сообщают: "На столе"... или "в кармане"... или еще где... обнаружена собственной рукой такого-то или такой-то написанная записка: "В смерти моей..."
Предусмотрительность, чтобы зря не заводили судебного следствия: нет ли убийства.
"Никого не винить..." Стало быть, вопрос ясен.
Ежели Гендриков и Безобразов пишут записки, стало быть, будут играть в "кукушку".
Абсолютно темная комната. Одному - револьвер заряженный в руку, повязку - для совершенной надежности - на глаза. Остальные рассыпаются вкруг. И окликают: "Ку-ку". Кукуют. Заряженный стреляет на голос. Попал его счастье.
Выстрел полагался понизу - в ноги, не выше пояса. Но все-таки возможен и смертельный случай: всего не предусмотришь. Для этого и пишутся записки: ежели бы с кем... случилось - "в кармане обнаружена собственной рукой написанная записка: "В смерти прошу..." Предусмотрительность, чтобы зря не заводили судебного следствия: нет ли убийства.
"...Никого не винить".
Ясно: самоубийство. Но на самоубийство имеет право каждый человек: свобода личности. Даже манифестом объявлено. Всем. Тем более офицеру и дворянину.
Игра - безусловно лихая, офицерская. Но сегодня Трубецкому играть не хотелось. Игра была не по настроению - тихому и даже томному. Но и отказываться неудобно. Он нехотя вытянул из кармана френча золотообрезную записную книжку... "В смерти моей прошу ник..."
Безобразов прикрыл ладонью недописанную страничку:
- Стоп. Отставить. Ты сегодня не будешь играть. Не позволю. Я слово дал.
- Слово? Кому?
Безобразов улыбаясь, отвел руку поручика, высвободил книжку, закрыл и засунул на место, в грудной карман:
- Кому? Да ей, конечно! Кому еще!
- Ей?
"Она" была только одна. Но именно о ней и не могло быть сейчас мысли и речи. При чем тут может быть Безобразов?
Гусар, улыбаясь по-прежнему, налил два бокала. И постучал своим о край придвинутого Трубецкому:
- Здоровье Бетти.
Когда мужчины говорят о женщине, смотрят друг другу в глаза, правды их отношений с этой женщиной не скрыть. Глаз выдаст: целовал, нет, ласкал, взял, нет. По глазам Безобразова Трубецкой увидел: совершенно бесспорно. И кровь стукнула бешенством в виски.
- Ты ее... видел... сегодня?
Но Безобразов ответил ласково, очень по-братски:
- Сегодня, да. Удивительная девушка, что?
От взгляда, прямого и откровенного, от дружеского и теплого голоса стало стыдно за ревнивое, злобой взорвавшееся было чувство. Ревновать? К кому? Мещанство! Глупость какая... Ведь если бы замужем была, к мужу б не ревновал... А Безобразов - друг; такой надежный, умный и крепкий... И всегда во всем прав.
Внутри опять просветлело, стало опять - как на набережной днем солнечно, бодро и радостно. И захотелось растроганно и неистово сказать Безобразову о родинке на левой ноге, выше колена, ужасно милой.
Он чокнулся и выпил залпом бокал:
- Хорошо. Я не буду играть. Но и ты не будешь.
- Ау, брат! - засмеялся Безобразов. - Мне высочайше разрешено. Это о вас, поручик, она выразила нежную заботу-с, а обо мне - нет: пропадай, гусар! Я уж поиграю. Еще раз. А потом закаюсь. Сегодня я - в седьмой раз. Говорят, до семи раз можно, после семи опасно. Семь - роковое число: с особым значением. Почему семь - роковое число, Светлов? Ты все знаешь, на то ты и алкоголик.
Светлов не ответил. Он отодвинул с грохотом стул и встал:
- Идти так идти.
- Сыграем в честь Марны! - сказал Гендриков и осмотрелся, ожидая одобрения острому слову. Во всей гвардии общеизвестно: корнет граф Гендриков - глуп.
Трубецкой любовно вгляделся в лицо Безобразова - и вдруг показалось: что-то сейчас особенное в этом, таком знакомом лице! Печать...
Печать на лице. Кто это ему говорил?.. Или он читал где-то?.. У человека - перед смертью, внезапной даже, неожиданной, - всегда на лицо ложится ее печать. Если пристально всмотреться - видно. На лбу, на щеках, под глазами. Смерть. Стало неистово страшно.
- Володя!
Безобразов оглянулся удивленно:
- Eh bien? Чего ты?
Трубецкой сказал через силу:
- Богом заклинаю, не играй!
- Что за трагедь! - расхохотался Безобразов. - Чего это на тебя накатило?
Офицеры собрались уже кучкой у двери.
- Фуражки брать? Куда пойдем, Безобразов?
* * *
Печать.
Предчувствия никогда не обманывают. Против предчувствия нельзя идти: это все равно что самоубийство. С Безобразовым будет несчастье, непоправимое. Если он будет играть. Седьмой раз. Он сам сказал: роковой, последний. Уже по этому одному, наверное, будет. Никогда не надо, нельзя говорить: в последний раз. Игра - судьба. Нельзя предупреждать судьбу, что случая ей такого больше не выпадет. Она обязательно насмеется: "Последний, говоришь? Больше не веришь? Так на ж, получай!"
- Володя!
Но Безобразов уже вышел. Следом за ним, пересмеиваясь, выходили офицеры.
Идти надо было в старый, давно уже упраздненный манеж; там был одно время солдатский театр, чтения устраивали с волшебным фонарем. Низкие окна здания, глубоко - по-манежному - врытого в землю, были поэтому заложены кирпичом и заштукатурены, для темноты. Потом и театр отставили - здание пустовало, заброшенное. Для "кукушки" удобнее место не придумать: свету ни лучика, неоткуда ему взяться, песок - глубокий, как полагается в манежах, шагов, стало быть, не слыхать, и, наконец, есть сцена, на которой не участвующие в игре (а их кроме Трубецкого оказалось четверо) могли расположиться зрителями, без малейшего риска попасть под шальную пулю: в "кукушке" пули поверху не идут.
К манежу пошли не сразу; сначала свернули в обратную сторону, садом, как просто на прогулку. Ночь была темная, звезды тлели хмуро и почему-то ужасно далеко. Трубецкой поймал Безобразова за рукав:
- Володя... Честное слово... Я тебя очень прошу... Не играй... У меня... я прямо, честно скажу: предчувствие.
- Что? - Гусар приостановился и выдернул руку.
- Предчувствие, - совсем задрожавшим голосом сказал Трубецкой. Предчувствия - никогда не обманывают, Володя...
- Ты что - старая баба? - оборвал Безобразов. - Не прикажите ли вам кофейной гущи подать, вы нам о судьбе погадаете... девица Ленорман. Срам! Не лезь ты ко мне с ерундой всякой... под руку.
Он рассердился не на шутку. Но на этот раз Трубецкой никак не мог себя убедить, что Безобразов прав, как всегда. Предчувствие не отходило, оно щемило сердце - с каждым шагом сильнее, властней и неизбывнее.
* * *
Замок, висячий, огромный, ржавый, не сразу поддался ключу. Из приоткрывшихся ворот пахнуло холодом и сыростью. Склеп. Могила.
- Осторожнее, господа! Тут порог. Споткнуться - недобрая примета.
Ноги вязли во влажном и глубоком песке. Лучи карманных электрических фонариков - узкие и бледные - ощупывали густую темноту. Манеж казался огромным.
Из мрака под лучом фонаря выперся на секунду двуглавый малеванный черный орел с пучком молний в раскоряченных лапах... Занавес. Сцена. Нащупали лесенку сбоку, поднялись на помост. Сзади, по стене, стоял, обвисая лохмотьями рваных обоев, павильон. Было пыльно и грязно. Мерзость и пустота. Кто-то, смеясь, потянул веревки: занавес, визжа ржавыми блоками, хлопая крашеным холстом, пополз вверх.
Улетел орел домой,
Солнце скрылось под горой...
Офицер тянул веревки и пел. Орла на занавесе все видели, романс был кстати, но от колыбельного напева еще жутче стало Трубецкому: сон - смерть, смерть - сон. Песня - напутствие Безобразову. Седьмой раз. Склеп. Ясно, ясно, совсем несомненно: еще несколько минут - и Володя ляжет трупом. Потому что он - первым крикнет: "Ку-ку". Трубецкой знал это так же твердо, как и то, что жребий стрелять выпадет кому-то другому.
Другому, конечно: жребий вытянул Греков, муж красавицы Акимовой. В этом тоже судьба: Безобразов из-за жены позвал Грекова, а Греков застрелит. Обязательно, потому что жена изменяет Грекову, а кто несчастлив в любви, счастлив в игре. Греков - несчастлив, Безобразов - счастлив. Бетти, потом Акимова. С ума сойти. Нельзя. Никак нельзя допустить.
Грекову завязали глаза.
- Проверить патроны в револьвере.
Трубецкой протянул руку:
- Дай, я.
Патроны в барабане были в комплекте. В полной исправности. Смит-вессон, вороненый, красивый, небольшого калибра. Трубецкой приложил дуло к виску.
Кольнуло холодом - не в висок (в висок отдалось позднее), а в сердце и стрелкой ниже, в пах. Это было неожиданно и странно. И еще неожиданнее: как только отвел дуло, на виске зажглось горячее круглое пятно - след.
Греков пошел, шаркая сослепу ногами по настилу. Светлов и Гендриков поддерживали Грекова за локти. Гендриков пощекотал сотника под мышкой. Греков рассмеялся визгливо:
- Не боюсь, не ревнив.
Несчастлив в любви, счастлив в игре. Его повели на середину манежа.
Трубецкой потянулся к Безобразову. Он знал, что тот не послушает и не может послушать, потому что он сам, Трубецкой, весь как-то обмяк: никакой убедительности и силы. Но ведь одна минута еще - и будет поздно.
- Не играй.
Безобразов выругался коротко и грязно, пристукнул шпорами, крикнул:
- Расходись! - И спрыгнул с подмостков во тьму.
Сразу стало тихо. И - все равно. Когда знаешь, становится все равно.
Тишина тянулась долго и нудно. Ровно, чуть-чуть посапывая простуженным носом, дышал рядом с Трубецким приехавший с фронта есаул. Из манежа, снизу, тянуло могильной сыростью. И не доходило ни звука, как ни напрягал слух Трубецкой.
Потом голос Безобразова крикнул озорно:
- Ку-ку!
И тотчас, коротким и глухим стуком рванул выстрел.
Трубецкой до боли сжал руки. Кончено.
Но голос - тот же... тот же! - отозвался с дальнего края манежа, совсем близко от выстрела, под самым носом у Грекова, мужа - ха-ха! презрительно и спокойно:
- Пудель!
И тотчас из другого угла кукукнул еле слышно, крадучись, корнет граф Гендриков. Выстрел.
Тяжесть скатилась с сердца, как подтаявшая от солнца ледяная глыба. Безобразов, как всегда, - прав, прав, прав. Предчувствие, печать. Влезет же эдакая ерундовина в голову. Старая баба! Смерть! О-го-го! Чувство радости жизни, пьянящее, яркое, как никогда, захватило, подняло, понесло. Трубецкой сбросил ноги с помоста, соскользнул плавно на мягкий, ласковый песок, в манящую прохладную темноту, отбежал к стене, влево, припрыгивая, разминая чуть-чуть затекшие молодые крепкие ноги, прикрыл ладонями рот для гулкости и крикнул:
- Ку-к...
"У" сорвалось в "ы-ы" - коротким и диким взвоем. Потому что по первому "Ку" в глаз ткнул ствол, разбив темноту разбрызгом желтых, в раскал раскаленных искр, от сердца в пах кольнуло холодом, в висок ударило громом. Трубецкой рухнул вперед, врывая ногти в чьи-то жесткие и податливые, как дерн, горбкие плечи. От плеч рявкнуло хриплым, медвежьим, насмерть напуганным ревом:
- У-бил!
Но крика Трубецкой не слышал: пуля в глаз, на вылет - по стене осколки затылочной кости, мозг и кровяные, сразу затемневшие сгустки.
- Вот тебе... Приглашай казаков... Теперь будет история...
Кантакузин говорил почти громко. Греков обернулся и подошел, от трупа.
- Как это вас... угораздило...
Сотник развел руками:
- Крикнул - в самое лицо... Рука дернулась раньше, чем сообразил. Тут ведь - секунда... Без прицела, как держал револьвер, на изготовку.
Помолчали.
- Прекрасный был товарищ и офицер... Эдакая глупая смерть. Кто-то из темноты отозвался ворчливо:
- Смерть - всегда глупая. Где ты видел умную смерть? Когда казнят только. На фронте получил бы пулю в это же самое место, умнее было бы, что ли?
- Может быть, и так... Все равно жалко.
- И чего его черт понес...
- Накрутят нам теперь... И записки ведь, как назло, нет...
- Да еще военное время... Как пить дать - разжалуют и на фронт. Безобразов, где ты там? Подвел Трубецкой-то, а? Ведь вы, кажется, сильно дружили? Как говорится, от кого и ждать неприятностей, как не от родственников.
* * *
Безобразов не принимал участия в разговоре. Он был не из тех, кто теряется в боевой обстановке. Он распоряжался.
Кантакузин и Гендриков оттерли песком брызги со стены. Благодать, что песок под рукой, и благодать, что сыро: стена и так вся в пятнах: разбери на кирпиче, что от чего - где плесень, где мозговина.
Следы, где сильно натоптано, заровняли. Повизгивая на блоках, спустился занавес. В бродячем воровском луче (на поверку, все ли в порядке) опять прочернел на секунду малеванный облупленный черный орел со связками молний.
Труп подняли Светлов и Греков. Они - в один рост: удобно нести. Закинули мертвые руки на шею, вправо и влево: крепко держать за кисть, плечами придерживать тело - между двумя живыми сойдет за живого: трое идут в ряд, в обнимку. Только чуть-чуть приподнять, чтобы ноги не волочились, не чиркали по земле носками.
- Пошли?
Сзади шарил по следу фонариком Кантакузин.
- Не каплет?
- Чуть-чуть. Ничего... Я подошвой.
Безобразов опять запер тяжелый, висячий, ржавый замок. От манежа теперь уже не кружили по саду. Трое - в обнимку... А все-таки лучше без встреч. Прямым, самым скорым ходом - к собранию.
- Ты ему все-таки придержи голову, Гендриков... Течет понемножку. Пусть на френч. Чтоб на дорогу не капало...
Идти приходилось без фонарей. Конечно, когда рассветет, можно проверить. И затереть, ежели все-таки накровавится след.
По небу темь. Звезд не видно. Затянуло. Вот ежели б в самом деле взбрызнуло. Тогда все в порядке: смоет.
Безобразов ушел вперед. Надо всех вестовых оттянуть с дороги, в дальнюю голубую гостиную, под предлогом дальнейших распоряжений, чтобы никто не видел, как господа офицеры пройдут в бильярдную: Трубецкой застрелится там.
* * *
Прошли благополучно. Безобразов увел вестовых. Трубецкого внесли незаметно. Усадили на бархатный синий - гусарского, лейб-гусарского цвета диван, привалив ему голову к спинке, под стойку с киями. Поспешно разобрали кии. Разбили пирамидку, защелкали шарами, почти что не целясь. Светлов остался у двери на карауле.
- От трех бортов!..
Как можно громче, чтобы по всему собранию слышно.
Кантакузин сверил свой смит-вессон с тем, из которого стрелял Греков:
- Калибр тот же...
Гендриков крикнул в азарте:
- Туза в угол!
Греков неожиданно сморщился: все лицо - в комок.
- Господа... Надо кончать...
Кантакузин поднял руку - отмерил дулом уклон и выстрелил.
Пуля ударила в стену, вкось, вспоров штофные голубые обои.
Орлов, качая кием, толкнул труп в плечо и бросил гремуче на пол грековский револьвер. Тело скатилось, стукая головой и роняя тяжелые, уже черные капли. Доктора!
* * *
Вестовые стадом метнулись на выстрел. Следом за ними тяжелым шагом вошел Безобразов. Труп уже поднимали. Диван, пол испачканы кровью. Она успела свернуться и зачернеть, пока прибежал с квартиры (в околотке не оказалось) вызванный доктор.
Дали знать коменданту. Он приехал сам, когда уже кончали писать акт. Доктор разъяснил и даже показал, как именно выстрелил Трубецкой: сидя, в упор, в глаз, далеко занеся влево правую руку...
Безобразов приказал поставить к ужину два лишних прибора: коменданту и доктору.
Комендант качал укоризненно седой, коротко подстриженной головой:
- С чего это он? Эдакий молодой, красавец, можно сказать... И на прекрасной дороге... Как у него с денежными делами было? Не запутался? Писем никаких не оставил?
- Н-не знаю, - колеблясь, сказал Трубецкой. Он все еще смотрел вдоль набережной, хотя по времени никакой, малейшей даже надежды не оставалось.
Безобразов оглянулся в направлении его взгляда и рассмеялся:
- Брось, не раздумывай. Накормим мы тебя - пальчики оближешь. Повар у нас сейчас - старший от "Медведя": призывным оказался - можешь себе представить.
- Франсуа?
- Ну да, он самый! С ума сойти! Он здесь на призыв стал - не во Францию же ехать. Еле мы его" у кавалергардов отбили. Но отбили. Стряпает у нас теперь во исполнение воинской присяги... Клад! А главное - связи! - Он захохотал, запрокинув голову. - Оказывается, и на кухне тоже нужны связи. С тех пор как он у нас - закусками и винами хоть завались, хотя все винные магазины закрыты: прямо, что называется, из-под земли достает. На ужин обещал нам сегодня лангусту и что-то из телятины совершенно особенное сообразить...
Бетти нет. Что-нибудь задержало. Она будет ждать, вот он сейчас же позвонит, выразит тоску, что свидание не состоялось, будет просить о новом. И вдруг... Ничего подобного. Уехал в Царское как ни в чем не бывало. Именно так: это будет верный ход. Старое испытанное правило: не давать женщине чувствовать ее власть над собой.
Чем меньше женщину мы любим, } Тем больше нравимся мы ей, И тем ее вернее губим...
Он весело взял Безобразова под руку:
- Поехали!
* * *
Ужин начался с сюрприза. Когда в собрании перешли из гостиной в столовую (стол на пятнадцать кувертов), сразу бросилось в глаза полное отсутствие бутылок и бокалов. На тарелках, поверх салфеток, лежали печатные славянской вязью листки.
- Это что ж, Безобразов? В сухую?
Безобразов скорбно развел руками:
- Ничего не поделаешь: патриотический долг. Питье вина, а тем паче водки, как вам известно, воспрещено на все время военных действий. Совещание монархистов, ныне благополучно протекающее под председательством статс-секретаря Ивана Григорьевича Щегловитова, особо настаивает на соблюдении этого закона, оговорив сие и в обращении своем к государю императору. Означенное обращение я приказал разложить по кувертам - в уверенности, что чтение его укрепит вас в трезвости и вполне заменит вам отсутствующее вино пылкостью выраженных в этом историческом документе чувств. Светлов, я по твоему лицу вижу, что тебе хочется огласить его голосом, соответственно, вдохновенным. Дуй, но с середины: иначе все проголодаются: это очень длинно, длиннее даже моей вступительной речи. Вестовые! Марш! Не про вас писано. Когда надо будет - я хлопну.
Светлов взял листок и зачитал несколько в нос:
- "По чудодейственному мановению русского царя русский народ освободился от точившего его силы зеленого змия..."
- О! - Безобразов поднял палец.
- "...а громадный чертог царский в Петрограде превратился в место исцеления раненных на войне русских воинов, и не исчислить всех благодеяний твоих нашей матушке-России.
Да пребудет же впредь нерушимой держава Российская в твердых руках своего венценосного монарха. Повержены перед нею во прах должны быть происки всех дерзновенно с хитростью в душе мыслящих инако.
Святая Русь нуждается ныне не в скороспелых преобразованиях и законодательных мудрствованиях, приводящих в годину брани к распаду власти, тобою поставленной, и к захвату ее лицами, посягающими на державные твои права, под коварным покровом устранения преходящих замешательств военного времени, а лишь в победе над лютым врагом, памятуя твои мудрые слова: "все для войны"... Прими же..."
- Хватит! - сказал Кантакузин, отодвинул стул и сел. - Как старший в чине, я беру слово. Шутка хороша, когда она коротка: вы слишком затягиваете действие. За бумажку - спасибо, она может пригодиться, мы ее спрячем на случай. Безобразов, командуй.
Безобразов хлопнул в ладоши, и вестовые незамедлительно показались в дверях, неся на подносах батареи бутылок.
* * *
Трубецкой был четвертый год в полку. И все же каждый раз, когда он бывал на таких ужинах, как сегодня, его охватывало какое-то особо блаженное - другого слова не подобрать - состояние. И в самом же деле: чувствовать вокруг себя людей одного оружия, одной чести, одной крови, равных гербов, одного воспитания, одного круга мыслей, людей, за которых можно поручиться, что ни один из них - даже в малом чем - не нарушит того ритуала хорошего, светского тона, который создает исключительную легкость и простоту в обращении и в жизни. В такие вечера и ночи особо милыми казались и строгие стены полкового собрания, и тяжелые штофные портьеры, падавшие размеренными, как все в этой строго-ритуальной жизни, складками, и темные холсты старинных портретов, глядевших со стен, и яркий свет люстр, и размеренная, рассчитанная смена приборов, блюд и напитков - высокое искусство еды, и даже муштрованные, ловкие, щеголеватые, на обычных рядовых совсем не похожие вестовые.
В этот вечер он чувствовал себя особенно хорошо и привольно. И от общества, и от предстоящей приятной ночи, и от того, что в романе с Бетти он сделал искусный, по его мнению, ход, и от того, что воздух здесь, в Царском, был особенно чист и по-осеннему бодряще прохладен: дышалось крепко, весело и легко. Ужин был действительно hors concours.
Трубецкой с одинаковым вкусом пил старую "Польску вудку" и амер-пикон пополам с алашем - изумительную, ароматнейшую смесь, получающую особый оттенок,, если ее закусить селедкой, маринованной в белом вине; и смирновская рябиновка сегодня особенно как-то, не по-всегдашнему, щекотала нежной горечью нёбо. Лангуста была удивительная, а в отношении телятины старший повар "Медведя", ныне рядовой запасного эскадрона лейб-гвардейского полка, полностью сдержал слово: он подал что-то тающее во рту, пряное и душистое, меньше всего напоминающее телячье - все-таки, в конце концов, грубое мясо. Мечта! Анафемски вкусно.
* * *
Лейб-казак, прихлебывая мадеру, рассказывал о боях:
- Штабы - горе одно! Полк семь дней мотали без отдыха, день и ночь, между двумя деревнями - зачем, почему? Черт его?.. Три раза занимали одну и ту же позицию: готовились бой принять. А бой так и не состоялся. Вслепую по карте бродят... полководцы!.. Да и карты наши... плюнь да брось!
И с особым чувством говорил о тяжелой артиллерии немцев:
- Фасонистая штука: прямо сказать, давит. Как шарахнет - столб дыма, черного, под самые облака... И земля: воронка - глазом не охватишь, честное слово... Постройки, как карточные домики, валятся, и сразу по всем бревнам огонь. Деревья рвет с корнем. Лафеты гнет, как восковые. И осколки от них, черт их знает, тоже особые какие-то, зубчатые. Чиркает, как пилой. У нас в первый день, как мы под обстрел попали, - трое с ума сошли. Да и вообще, разговоры сразу пошли такие, что не дай Бог. Солдаты спрашивают: "Почему у нас таких нет?" Что ответишь? Почему, в самом деле, немцы "чемоданами" швыряются - как саданет, свету не видно, - а мы по ним из легких батареек, как из игрушечных, пукаем?.. За это следовало бы кое-кого потянуть к Иисусу, когда Берлин займем. Безобразов покачал головой:
- С Берлином, пожалуй что, погодить придется... Между нами, в штабе мне сегодня утром сказали: Самсонов с армией влопался где-то, в этих самых Мазурах... В капканчик попал. Армия - в прах... кажется, что вся положила оружие. А Самсонов сам застрелился.
- Нет! - выкрикнул Трубецкой и привстал. - Вторая армия? Положила оружие? Что же ты молчал до сих пор?
- А что, собственно, было говорить? - Безобразов пожал плечом. - Что тут особенного? В такой войне без неудач нельзя. Одной армией больше, одной меньше, для нас - не счет: чего-чего, а этого дерьма - людей - у нас на четыре таких войны хватит. Притом основное, что от нас требовалось, мы сделали: оттянули немцев на себя, дали французам отдышку. Телеграммы с Марны читал? Не хватило немцам пфеферу - отшиблись... Это - наша заслуга. То-то... Без стратегии и политики смотришь, Трубецкой, на сантименте... Нам не печаловаться надо, а выпить за победу французов на Марне.
Трубецкой поднял бокал. И на этот раз опять он прав, Безобразов.
* * *
Время шло к полуночи. Чокались уже лениво. Хотя пили Мумм, Extra dry. И лениво рассказывали анекдоты, обычные собранские анекдоты о женщинах.
Кантакузин вынул из кармана вороненый, небольшого калибра смит-вессон, поиграл пальцем на спуске:
- Что ж, господа, побегаем?
Безобразов кивнул:
- В самый раз сделать передышку. Часок побалуемся - за это время Франсуа нам еще что-нибудь легонькое сообразит, чтобы до утра хватило занятия.
- Кто будет играть, господа? - крикнул Кантакузин. - Ку-ку!
Трубецкой вздрогнул. Он уже давно не слушал разговоров. То ли нервы сдали, то ли сказалось вино: блаженное настроение, нарушенное было известием о разгроме Самсонова, восстановилось, но голова затуманилась приятной и легкой полудремотой. Слова и звуки ушли, мыслей не было... даже о Бетти" Ку-ку - напомнило.
- В чем дело?
Никто не отозвался. Сосед не совсем уверенной рукой старательно царапал что-то на лоскутке бумаги. Трубецкой перегнулся ему через руку и прочитал:
- "В смерти моей прошу никого не винить. Корнет граф Гендриков".
Трубецкой отдернул глаза. По другую сторону от него писал Безобразов. И первой строкой - опять то же: "В смерти моей прошу не винить..."
Так самоубийцы пишут: традицией, так сказать, установленная форма. В газетах, в хронике, где печатают о повесившихся или отравившихся кислотой, всегда именно так сообщают: "На столе"... или "в кармане"... или еще где... обнаружена собственной рукой такого-то или такой-то написанная записка: "В смерти моей..."
Предусмотрительность, чтобы зря не заводили судебного следствия: нет ли убийства.
"Никого не винить..." Стало быть, вопрос ясен.
Ежели Гендриков и Безобразов пишут записки, стало быть, будут играть в "кукушку".
Абсолютно темная комната. Одному - револьвер заряженный в руку, повязку - для совершенной надежности - на глаза. Остальные рассыпаются вкруг. И окликают: "Ку-ку". Кукуют. Заряженный стреляет на голос. Попал его счастье.
Выстрел полагался понизу - в ноги, не выше пояса. Но все-таки возможен и смертельный случай: всего не предусмотришь. Для этого и пишутся записки: ежели бы с кем... случилось - "в кармане обнаружена собственной рукой написанная записка: "В смерти прошу..." Предусмотрительность, чтобы зря не заводили судебного следствия: нет ли убийства.
"...Никого не винить".
Ясно: самоубийство. Но на самоубийство имеет право каждый человек: свобода личности. Даже манифестом объявлено. Всем. Тем более офицеру и дворянину.
Игра - безусловно лихая, офицерская. Но сегодня Трубецкому играть не хотелось. Игра была не по настроению - тихому и даже томному. Но и отказываться неудобно. Он нехотя вытянул из кармана френча золотообрезную записную книжку... "В смерти моей прошу ник..."
Безобразов прикрыл ладонью недописанную страничку:
- Стоп. Отставить. Ты сегодня не будешь играть. Не позволю. Я слово дал.
- Слово? Кому?
Безобразов улыбаясь, отвел руку поручика, высвободил книжку, закрыл и засунул на место, в грудной карман:
- Кому? Да ей, конечно! Кому еще!
- Ей?
"Она" была только одна. Но именно о ней и не могло быть сейчас мысли и речи. При чем тут может быть Безобразов?
Гусар, улыбаясь по-прежнему, налил два бокала. И постучал своим о край придвинутого Трубецкому:
- Здоровье Бетти.
Когда мужчины говорят о женщине, смотрят друг другу в глаза, правды их отношений с этой женщиной не скрыть. Глаз выдаст: целовал, нет, ласкал, взял, нет. По глазам Безобразова Трубецкой увидел: совершенно бесспорно. И кровь стукнула бешенством в виски.
- Ты ее... видел... сегодня?
Но Безобразов ответил ласково, очень по-братски:
- Сегодня, да. Удивительная девушка, что?
От взгляда, прямого и откровенного, от дружеского и теплого голоса стало стыдно за ревнивое, злобой взорвавшееся было чувство. Ревновать? К кому? Мещанство! Глупость какая... Ведь если бы замужем была, к мужу б не ревновал... А Безобразов - друг; такой надежный, умный и крепкий... И всегда во всем прав.
Внутри опять просветлело, стало опять - как на набережной днем солнечно, бодро и радостно. И захотелось растроганно и неистово сказать Безобразову о родинке на левой ноге, выше колена, ужасно милой.
Он чокнулся и выпил залпом бокал:
- Хорошо. Я не буду играть. Но и ты не будешь.
- Ау, брат! - засмеялся Безобразов. - Мне высочайше разрешено. Это о вас, поручик, она выразила нежную заботу-с, а обо мне - нет: пропадай, гусар! Я уж поиграю. Еще раз. А потом закаюсь. Сегодня я - в седьмой раз. Говорят, до семи раз можно, после семи опасно. Семь - роковое число: с особым значением. Почему семь - роковое число, Светлов? Ты все знаешь, на то ты и алкоголик.
Светлов не ответил. Он отодвинул с грохотом стул и встал:
- Идти так идти.
- Сыграем в честь Марны! - сказал Гендриков и осмотрелся, ожидая одобрения острому слову. Во всей гвардии общеизвестно: корнет граф Гендриков - глуп.
Трубецкой любовно вгляделся в лицо Безобразова - и вдруг показалось: что-то сейчас особенное в этом, таком знакомом лице! Печать...
Печать на лице. Кто это ему говорил?.. Или он читал где-то?.. У человека - перед смертью, внезапной даже, неожиданной, - всегда на лицо ложится ее печать. Если пристально всмотреться - видно. На лбу, на щеках, под глазами. Смерть. Стало неистово страшно.
- Володя!
Безобразов оглянулся удивленно:
- Eh bien? Чего ты?
Трубецкой сказал через силу:
- Богом заклинаю, не играй!
- Что за трагедь! - расхохотался Безобразов. - Чего это на тебя накатило?
Офицеры собрались уже кучкой у двери.
- Фуражки брать? Куда пойдем, Безобразов?
* * *
Печать.
Предчувствия никогда не обманывают. Против предчувствия нельзя идти: это все равно что самоубийство. С Безобразовым будет несчастье, непоправимое. Если он будет играть. Седьмой раз. Он сам сказал: роковой, последний. Уже по этому одному, наверное, будет. Никогда не надо, нельзя говорить: в последний раз. Игра - судьба. Нельзя предупреждать судьбу, что случая ей такого больше не выпадет. Она обязательно насмеется: "Последний, говоришь? Больше не веришь? Так на ж, получай!"
- Володя!
Но Безобразов уже вышел. Следом за ним, пересмеиваясь, выходили офицеры.
Идти надо было в старый, давно уже упраздненный манеж; там был одно время солдатский театр, чтения устраивали с волшебным фонарем. Низкие окна здания, глубоко - по-манежному - врытого в землю, были поэтому заложены кирпичом и заштукатурены, для темноты. Потом и театр отставили - здание пустовало, заброшенное. Для "кукушки" удобнее место не придумать: свету ни лучика, неоткуда ему взяться, песок - глубокий, как полагается в манежах, шагов, стало быть, не слыхать, и, наконец, есть сцена, на которой не участвующие в игре (а их кроме Трубецкого оказалось четверо) могли расположиться зрителями, без малейшего риска попасть под шальную пулю: в "кукушке" пули поверху не идут.
К манежу пошли не сразу; сначала свернули в обратную сторону, садом, как просто на прогулку. Ночь была темная, звезды тлели хмуро и почему-то ужасно далеко. Трубецкой поймал Безобразова за рукав:
- Володя... Честное слово... Я тебя очень прошу... Не играй... У меня... я прямо, честно скажу: предчувствие.
- Что? - Гусар приостановился и выдернул руку.
- Предчувствие, - совсем задрожавшим голосом сказал Трубецкой. Предчувствия - никогда не обманывают, Володя...
- Ты что - старая баба? - оборвал Безобразов. - Не прикажите ли вам кофейной гущи подать, вы нам о судьбе погадаете... девица Ленорман. Срам! Не лезь ты ко мне с ерундой всякой... под руку.
Он рассердился не на шутку. Но на этот раз Трубецкой никак не мог себя убедить, что Безобразов прав, как всегда. Предчувствие не отходило, оно щемило сердце - с каждым шагом сильнее, властней и неизбывнее.
* * *
Замок, висячий, огромный, ржавый, не сразу поддался ключу. Из приоткрывшихся ворот пахнуло холодом и сыростью. Склеп. Могила.
- Осторожнее, господа! Тут порог. Споткнуться - недобрая примета.
Ноги вязли во влажном и глубоком песке. Лучи карманных электрических фонариков - узкие и бледные - ощупывали густую темноту. Манеж казался огромным.
Из мрака под лучом фонаря выперся на секунду двуглавый малеванный черный орел с пучком молний в раскоряченных лапах... Занавес. Сцена. Нащупали лесенку сбоку, поднялись на помост. Сзади, по стене, стоял, обвисая лохмотьями рваных обоев, павильон. Было пыльно и грязно. Мерзость и пустота. Кто-то, смеясь, потянул веревки: занавес, визжа ржавыми блоками, хлопая крашеным холстом, пополз вверх.
Улетел орел домой,
Солнце скрылось под горой...
Офицер тянул веревки и пел. Орла на занавесе все видели, романс был кстати, но от колыбельного напева еще жутче стало Трубецкому: сон - смерть, смерть - сон. Песня - напутствие Безобразову. Седьмой раз. Склеп. Ясно, ясно, совсем несомненно: еще несколько минут - и Володя ляжет трупом. Потому что он - первым крикнет: "Ку-ку". Трубецкой знал это так же твердо, как и то, что жребий стрелять выпадет кому-то другому.
Другому, конечно: жребий вытянул Греков, муж красавицы Акимовой. В этом тоже судьба: Безобразов из-за жены позвал Грекова, а Греков застрелит. Обязательно, потому что жена изменяет Грекову, а кто несчастлив в любви, счастлив в игре. Греков - несчастлив, Безобразов - счастлив. Бетти, потом Акимова. С ума сойти. Нельзя. Никак нельзя допустить.
Грекову завязали глаза.
- Проверить патроны в револьвере.
Трубецкой протянул руку:
- Дай, я.
Патроны в барабане были в комплекте. В полной исправности. Смит-вессон, вороненый, красивый, небольшого калибра. Трубецкой приложил дуло к виску.
Кольнуло холодом - не в висок (в висок отдалось позднее), а в сердце и стрелкой ниже, в пах. Это было неожиданно и странно. И еще неожиданнее: как только отвел дуло, на виске зажглось горячее круглое пятно - след.
Греков пошел, шаркая сослепу ногами по настилу. Светлов и Гендриков поддерживали Грекова за локти. Гендриков пощекотал сотника под мышкой. Греков рассмеялся визгливо:
- Не боюсь, не ревнив.
Несчастлив в любви, счастлив в игре. Его повели на середину манежа.
Трубецкой потянулся к Безобразову. Он знал, что тот не послушает и не может послушать, потому что он сам, Трубецкой, весь как-то обмяк: никакой убедительности и силы. Но ведь одна минута еще - и будет поздно.
- Не играй.
Безобразов выругался коротко и грязно, пристукнул шпорами, крикнул:
- Расходись! - И спрыгнул с подмостков во тьму.
Сразу стало тихо. И - все равно. Когда знаешь, становится все равно.
Тишина тянулась долго и нудно. Ровно, чуть-чуть посапывая простуженным носом, дышал рядом с Трубецким приехавший с фронта есаул. Из манежа, снизу, тянуло могильной сыростью. И не доходило ни звука, как ни напрягал слух Трубецкой.
Потом голос Безобразова крикнул озорно:
- Ку-ку!
И тотчас, коротким и глухим стуком рванул выстрел.
Трубецкой до боли сжал руки. Кончено.
Но голос - тот же... тот же! - отозвался с дальнего края манежа, совсем близко от выстрела, под самым носом у Грекова, мужа - ха-ха! презрительно и спокойно:
- Пудель!
И тотчас из другого угла кукукнул еле слышно, крадучись, корнет граф Гендриков. Выстрел.
Тяжесть скатилась с сердца, как подтаявшая от солнца ледяная глыба. Безобразов, как всегда, - прав, прав, прав. Предчувствие, печать. Влезет же эдакая ерундовина в голову. Старая баба! Смерть! О-го-го! Чувство радости жизни, пьянящее, яркое, как никогда, захватило, подняло, понесло. Трубецкой сбросил ноги с помоста, соскользнул плавно на мягкий, ласковый песок, в манящую прохладную темноту, отбежал к стене, влево, припрыгивая, разминая чуть-чуть затекшие молодые крепкие ноги, прикрыл ладонями рот для гулкости и крикнул:
- Ку-к...
"У" сорвалось в "ы-ы" - коротким и диким взвоем. Потому что по первому "Ку" в глаз ткнул ствол, разбив темноту разбрызгом желтых, в раскал раскаленных искр, от сердца в пах кольнуло холодом, в висок ударило громом. Трубецкой рухнул вперед, врывая ногти в чьи-то жесткие и податливые, как дерн, горбкие плечи. От плеч рявкнуло хриплым, медвежьим, насмерть напуганным ревом:
- У-бил!
Но крика Трубецкой не слышал: пуля в глаз, на вылет - по стене осколки затылочной кости, мозг и кровяные, сразу затемневшие сгустки.
- Вот тебе... Приглашай казаков... Теперь будет история...
Кантакузин говорил почти громко. Греков обернулся и подошел, от трупа.
- Как это вас... угораздило...
Сотник развел руками:
- Крикнул - в самое лицо... Рука дернулась раньше, чем сообразил. Тут ведь - секунда... Без прицела, как держал револьвер, на изготовку.
Помолчали.
- Прекрасный был товарищ и офицер... Эдакая глупая смерть. Кто-то из темноты отозвался ворчливо:
- Смерть - всегда глупая. Где ты видел умную смерть? Когда казнят только. На фронте получил бы пулю в это же самое место, умнее было бы, что ли?
- Может быть, и так... Все равно жалко.
- И чего его черт понес...
- Накрутят нам теперь... И записки ведь, как назло, нет...
- Да еще военное время... Как пить дать - разжалуют и на фронт. Безобразов, где ты там? Подвел Трубецкой-то, а? Ведь вы, кажется, сильно дружили? Как говорится, от кого и ждать неприятностей, как не от родственников.
* * *
Безобразов не принимал участия в разговоре. Он был не из тех, кто теряется в боевой обстановке. Он распоряжался.
Кантакузин и Гендриков оттерли песком брызги со стены. Благодать, что песок под рукой, и благодать, что сыро: стена и так вся в пятнах: разбери на кирпиче, что от чего - где плесень, где мозговина.
Следы, где сильно натоптано, заровняли. Повизгивая на блоках, спустился занавес. В бродячем воровском луче (на поверку, все ли в порядке) опять прочернел на секунду малеванный облупленный черный орел со связками молний.
Труп подняли Светлов и Греков. Они - в один рост: удобно нести. Закинули мертвые руки на шею, вправо и влево: крепко держать за кисть, плечами придерживать тело - между двумя живыми сойдет за живого: трое идут в ряд, в обнимку. Только чуть-чуть приподнять, чтобы ноги не волочились, не чиркали по земле носками.
- Пошли?
Сзади шарил по следу фонариком Кантакузин.
- Не каплет?
- Чуть-чуть. Ничего... Я подошвой.
Безобразов опять запер тяжелый, висячий, ржавый замок. От манежа теперь уже не кружили по саду. Трое - в обнимку... А все-таки лучше без встреч. Прямым, самым скорым ходом - к собранию.
- Ты ему все-таки придержи голову, Гендриков... Течет понемножку. Пусть на френч. Чтоб на дорогу не капало...
Идти приходилось без фонарей. Конечно, когда рассветет, можно проверить. И затереть, ежели все-таки накровавится след.
По небу темь. Звезд не видно. Затянуло. Вот ежели б в самом деле взбрызнуло. Тогда все в порядке: смоет.
Безобразов ушел вперед. Надо всех вестовых оттянуть с дороги, в дальнюю голубую гостиную, под предлогом дальнейших распоряжений, чтобы никто не видел, как господа офицеры пройдут в бильярдную: Трубецкой застрелится там.
* * *
Прошли благополучно. Безобразов увел вестовых. Трубецкого внесли незаметно. Усадили на бархатный синий - гусарского, лейб-гусарского цвета диван, привалив ему голову к спинке, под стойку с киями. Поспешно разобрали кии. Разбили пирамидку, защелкали шарами, почти что не целясь. Светлов остался у двери на карауле.
- От трех бортов!..
Как можно громче, чтобы по всему собранию слышно.
Кантакузин сверил свой смит-вессон с тем, из которого стрелял Греков:
- Калибр тот же...
Гендриков крикнул в азарте:
- Туза в угол!
Греков неожиданно сморщился: все лицо - в комок.
- Господа... Надо кончать...
Кантакузин поднял руку - отмерил дулом уклон и выстрелил.
Пуля ударила в стену, вкось, вспоров штофные голубые обои.
Орлов, качая кием, толкнул труп в плечо и бросил гремуче на пол грековский револьвер. Тело скатилось, стукая головой и роняя тяжелые, уже черные капли. Доктора!
* * *
Вестовые стадом метнулись на выстрел. Следом за ними тяжелым шагом вошел Безобразов. Труп уже поднимали. Диван, пол испачканы кровью. Она успела свернуться и зачернеть, пока прибежал с квартиры (в околотке не оказалось) вызванный доктор.
Дали знать коменданту. Он приехал сам, когда уже кончали писать акт. Доктор разъяснил и даже показал, как именно выстрелил Трубецкой: сидя, в упор, в глаз, далеко занеся влево правую руку...
Безобразов приказал поставить к ужину два лишних прибора: коменданту и доктору.
Комендант качал укоризненно седой, коротко подстриженной головой:
- С чего это он? Эдакий молодой, красавец, можно сказать... И на прекрасной дороге... Как у него с денежными делами было? Не запутался? Писем никаких не оставил?