Лично я ищу самое емкое обобщение тех наблюдений, которые накапливаются
с годами, и я знаю - кто на это способен, сделает его таким же образом, а
тут я могу только добавить - ничего в моей жизни меня так не угнетало, как
перехватывающая горло бездуховность, ею полна атмосфера не только театра, но
и всей нашей литературы. Все находятся в неустанном поиске успеха и при этом
смешивается приблизительно от 2-х до 10-ти частей смысла с 90 до 98-ми
частей бессмысленности, и это принимается за проявление духа, нижняя отметка
на шкале этой смеси находится там, где называют вещь чисто немецкой и
здоровой, а верхняя там, где превыше всего ценится взвинченный бурный дух;
перенасыщенные смеси уже не в состоянии с обеих сторон больше обогащаться и
теряют свою ценность. То же самое можно сказать и о душе, страсти, энергии,
любой человеческой реакции, бытие которых в их своеобразии только тогда
заметно, когда по меньшей мере девять десятых лишены своеобразия. Но когда
умный человек (а человек сегодня все же умен) поле деятельности такого рода
уступает глупости, то это тоже имеет под собой основание и оно таково: tua
res agitur - то отношение, благодаря которому предмет с самого начала
пробуждает энергию человека, здесь отсутствует. Если сегодня нормальный
цивилизованный человек идет в театр и там кричит душа или буйствует, что мы
можем ждать от него? Он выдерживает удары по каким-то неизвестным внутренним
органам и должен это обхождение находить либо неслыханно неприятным, либо
неслыханно интересным; разный результат зависит исключительно от доброй
воли, на практике же обе эти реакции легко замещают друг друга. Но даже если
он находит их интересными и хочет об этом что-то сказать, он видит перед
собой безмерный произвол в средствах выражения. Поэтому и у критика это
процесс происходит никак не иначе, чем у него. Обратите внимание на
выражения такой критики: темперамент, хаос, в крови рождающаяся истина,
голоса нашего времени, бурные переживания, динамика от человека к
человеку... я выхватил совершенно случайные примеры - передают ли они
впечатление? Описывают ли они переживания? Имеет ли это отношение к
человеческой сущности? К чему-то постижимому? Все неопределенно, неточно,
несущественно, расплывчато, одноразово, случайно. Но среди прочих причин
кризиса мне бы хотелось обратить внимание на следующую: уже изнутри курса
преподавания литературы, где критик, с одной стороны, как зритель получает
солидную подготовку, с другой стороны, постигает всеобщее, взращивается этот
"дух". Какой же можно было бы сделать вывод, если бы студенты университета
слушали и изучали по курсу физики биографии Кеплера и Ньютона, то, каким
образом взаимосвязаны индивидуальности ученых, время и их творения и совсем
ничего относительно систем, внутри которых развивались взгляды физиков.
Гуманизм, который мы исповедуем, снивелированный в высшей степени до
прикладного значения, извлекая элементы жизни, пытается этически, насколько
это возможно, понять в целостности личность, время и культуру, показать это
в качестве примера. Но при этом не берется в расчет основная суть и рядом с
биографическим отсутствует сознательно идеографическое, и в какой-то
степени, как в жизни, так и в школе, отдается во власть личному произволу и
наклонностям. Я, конечно, прекрасно знаю, что такое "чары личного" в
искусстве, а в театре особенно, но если какая-нибудь личность воспринимает
индивидуальность художника или творения, то это происходит не иначе как при
приеме пищи: расщепление на элементы и ассимиляция их. Каждое человеческое
творение состоит из элементов, которые встречаются в различных бесчисленных
соединениях, и в процессе постижения все это растворяется в струящихся
потоках души, что текут с самого начала по сегодняшний день, и становится
интерпретацией жизни. Этой подразумевается под смыслом жизни, и пока мы его
не понимаем и не чувствуем в этом необходимости, ждем появления
сверхъестественной личности (поэта, произведения, актера), которую мы могли
бы проглотить целиком как устрицу, мы никогда не придем к лучшему положению.
Ведь если спросить, например, чем отличаются эпохи религиозного подъема от
других эпох, то можно с уверенностью ответить, что особенностью их будет не
только всепоглощающий интерес человека к Богу, но и к жизни, огненной сути
здешнего бытия.
Впрочем, это возвращает и к народности, которую утерял театр. Не говоря
уже о том, что его сегодня отделяет от народа - цены, время окончания
спектаклей и тому подобное, не говоря о слишком большой разнице в уровне и
возможностях жизни, разница, которую едва ли может преодолеть одна лишь
работа народного образования, и потому по-прежнему остается условие, далекое
от исполнения, - качества, которые вернули бы театр к жизни, должны быть
распространены в массе. Самое важное в этом - чтобы человек занимался самим
собой. Но даже на невысоком уровне обыденного разговора по отношению к
другому человеку роман обращается с его личностью, как женщина с веером, он
"машет" к себе и своим мыслям тем, что говорит; на сцене же, наоборот, мы
имеем идеал действия как в жизни. Таким образом это отличие заложено уже в
народе и не является только отличием сцены. Но куда же влекут народ, чей
идеал сильный человек без лишних слов, военный в отставке, и идеал этот
получен от литературных критиков - в них дух бурлит, как в классе шум, когда
учитель неожиданно вдруг выйдет, - влекут назад к истокам драмы?
Я этого не знаю. Но именно так проявляет себя связь со всеобщим.

Июль 1924.


    КНИГИ И ЛИТЕРАТУРА



Перевод А. Науменко.

    УВЕДОМЛЕНИЕ



Критики - стрелки на страже рубежей литературы! Заранее предупреждаю,
что в этом вопросе я ничего не смыслю, и, чтобы сказать еще что-нибудь о
моей пригодности как критика: я не люблю читать книги.
Припоминаю, что уже много лет я редко дочитывал до конца книги, за
исключением разве чего-нибудь научного или совсем плохих романов, от которых
невозможно оторваться, словно от большой тарелки макарон в шпапсе, -
глотаешь, пока не кончатся. Если же книга и в самом деле литература, то
редко прочитываешь больше половины; с количеством прочитанного растет в
геометрической прогрессии и сопротивление, никем еще поныне не объясненное.
Будто ворота, через которые должна войти книга, раздраженные, судорожно и
плотно смыкаются. При чтении такой книги быстро утрачивается естественное
состояние и возникает ощущение, что тебя подвергают какой-то операции.
Вставляют в голову нюрнбергскую воронку, и совершенно посторонний тип
пытается перелить в тебя истины, присущие только его чувствам и мыслям;
неудивительно, что, как можешь, стараешься избежать этого насилия!
Американцы другие люди. Такой человек, как Джек Лондон, очень живой и
умный человек, не гнушается идти на выучку к покойному капитану Марриету,
радовавшему нас в детстве, и прясть нить прямо из шкуры дикой овцы, которую
он справедливо считает нутром своих читателей. И он очень доволен, если при
этом ему удается протащить одну-другую глубокую мысль или эффектную сцену,
потому что на литературу он смотрит как на мужской бизнес, который должен
что-то давать и покупателю, и продавцу. А мы, немцы, настаиваем на
гениальной литературе вплоть до бульварщины на моральные темы. Сочинитель у
нас всегда человек необычный; он чувствует либо необычно смело, либо
необычно обычно; он неизменно разворачивает перед нами свою так или иначе
упорядоченную психическую систему для того, чтобы мы ей подражали. Он редко
бывает человеком, который считает своим долгом вступать в диалог с
читателем, а если и делает это, то, как правило, сразу же скатывается до
безгранично пошлой беседы, подобно душе общества - возбудителю веселья и
слезной чувствительности. (Позднее, возможно, представится повод рассказать
об этом побольше.) Впрочем же, вероятно, мало что можно возразить против
стремления к гениальному в литературе. Разумеется только одно: даже самый
большой народ не в состоянии произвести достаточное количество гениев для
такой литературы.

    МОГУТ ЛИ ПИСАТЕЛИ НЕ ПИСАТЬ ИЛИ ЧИТАТЕЛИ НЕ ЧИТАТЬ?



Говорят, что виноваты книги, и немецкие писатели могли бы не писать.
Это очень привлекательная и убедительная гипотеза для объяснения того
своеобразного неудовольствия, в которое впадаешь при чтении книг. Но ни на
мгновение нельзя забывать, что это только гипотеза! Как и всякая гипотеза,
она раздувает факт до избыточности, и если уж придерживаться голой истины,
которая заключается в утверждении, что писатели могут не писать, то можно
напрямую заключить, что немецкие читатели могут больше не читать. Это
единственная определенность, пригодная для опоры. Мы, немецкие читатели,
испытываем ныне необъяснимое, принципиальное сопротивление по отношению к
нашим книгам. Все прочее в высшей степени неясно. Неясно также, кого и что
обвинять в этом сопротивлении. А значит, нам надо прежде как следует или не
как следует разобраться в том, как, собственно, читает ныне человек, который
не испытывает от чтения никакой радости и тем не менее отдает книгам свое
время?
К этому вопросу хотелось бы подойти очень осторожно, чтобы не сложилось
впечатление, будто нам известен исчерпывающий ответ, от чего бы наших
издателей охватила золотая лихорадка.
Нам бы хотелось также усматривать в человеке не блаженную жертву
романов с продолжениями, вокруг которых еще свирепствуют истинно
читательские страсти, а читателя, который выбирает книгу столь же серьезно,
как представительство церковной общины или имя для новорожденного сына.

    НЕТ ГЕНИЕВ В НАШИ ДНИ



Общение с ними сразу же указывает на феномен, явно относящийся к нашему
рассмотрению: когда два таких ответственных лица, встретившись где-нибудь,
заговаривают на возвышенные темы, то не проходит и пяти минут, как они
обнаруживают, что у них есть общее убеждение, которое можно передать
примерно такими словами: нет уже в наши дни великих творений и нет гениев!
При этом они разумеют отнюдь не ту область, которую представляют сами.
Нет также речи о какой-нибудь особой форме ссылки на старые лучшие времена.
Так как выясняется, что времена Бильрота хирурги вовсе не считают
хирургически более великими, чем свои собственные; пианисты же абсолютно
убеждены, что со времени Листа фортепьянная игра усовершенствовалась, и даже
теологи лелеют мнение, что какие-то богословские вопросы изучены ныне все же
лучше, чем во времена Христовы. Но вот когда у теологов заходит разговор о
музыке, литературе или естествознании, у естествоиспытателей - о музыке,
литературе и религии, у литераторов - о естествознании и т. д., каждый
оказывается уверен, что другие создают не совсем то; что при всем таланте
этих других важнейшей, высшей и невыплаченной частью их долга перед
человечеством является именно гениальность.
Этот пессимизм от культуры всякий раз за счет других - феномен, широко
распространенный в наши дни. И он странным образом противоречит тем силам и
умениям, которые повсеместно развиты в каждом отдельном человеке.
Складывается впечатление, что великан, который необыкновенно много ест, пьет
и создает, не желает об этом знать и, подобно юной девице, утомленной
малокровием, апатично заявляет о своем бессилии. Есть очень много гипотез,
объясняющих это явление: от взгляда на него как на последний этап
обездушивания человечества и вплоть до того, что оно - начальный этап
чего-то нового. Хорошо бы без нужды не умножать эти гипотезы очередной
новой, а обозреть еще несколько других явлений.

    ЕСТЬ ЕЩЕ ТОЛЬКО ГЕНИИ



Ибо кажется, что обрисованная страсть к критиканству противоречит той
легкости, с которой в наши дни сыплют высшими похвалами по адресу тех, кому
они в этот момент подходят, и что изнутри, по-видимому, составляет с
критиканством единое целое.
Если взять на себя труд и собрать наши книжные рецензии и статьи за
длительный период, сделать это целенаправленно и методично, с тем, чтобы
извлечь из них образ духовных движений нашего времени, то несколько лет
спустя мы будем сильно удивлены количеством потрясающих душепровидцев,
мастеров изображения, величайших, лучших, глубочайших писателей, совсем
великих писателей и, наконец, еще одним великим писателем, которыми была
одарена нация за данный период, будем удивлены тем, как часто пишется лучшая
история о животных, лучший роман последних десяти лет и самая прекрасная
книга. Пролистывая такие собрания неоднократно, всякий раз будешь вновь и
вновь удивляться силе мгновенных воздействий, от которых в большинстве
случаев несколько лет спустя не остается и следа.
Можно провести второе наблюдение. Еще в большей мере, чем отдельные
критические высказывания, герметически непроницаемы друг для друга целые
круги, образованные определенными типами издательств, к которым относятся
определенные типы авторов, критиков, читателей, гениев и успехов. Ибо
характерно, что в каждой из этих групп можно стать гением, достигая
определенного количества изданий, при том, что в других группах это едва
замечается. Несмотря на то, что в совсем крупных случаях часть публики,
вероятно, дезертирует от одного знамени к другому, вокруг наиболее читаемых
писателей обязательно складывается собственная публика из всех лагерей; но
если составить список сочинителей, пользующихся успехом, по количеству их
изданий сверху донизу, то из сопоставления тотчас же станет ясно, как мало
способна пара светлых фигур, которая среди них обнаружится, влиять на
формирование общественного вкуса и с тем же энтузиазмом, с каким этот вкус
увлечен ими в данный момент, удерживать его от обращения к мракобесной
посредственности; отдельные светлые фигуры выходят из предначертанных им
берегов, но, когда их влияние падает, им оказывается впору любое из русл
наличной системы каналов.
Эта разобщенность становится еще более впечатляющей, если не
ограничиваться рассмотрением только художественной литературы. Просто не
перечислить Римов, в каждом из которых есть свой Папа. Ничтожная группа
вокруг Георге, коалиция вокруг Блюера, школа вокруг Клагеса по сравнению с
тьмой сект, уповающих на освобождение духа посредством вишнеедения, дачного
садоводства, ритмической гимнастики, устроения собственной квартиры,
эубиотики, чтения Нагорной проповеди или какой-нибудь другой частности,
которых тысячи. И в центре каждой из этих сект восседает великий имярек, чье
имя непосвященные еще никогда не слыхали, но который в кругу своих адептов
пользуется славой спасителя человечества. Такими духовными землячествами
кишит вся Германия; в большой Германии, где из десяти значительных писателей
девять не знают, на что им жить, неисчислимые полуидиоты вкладывают
материальные средства в печатание книг и основание журналов ради собственной
рекламы. Уменя нет под руками нынешних данных, но перед войной в Германии
выходило ежедневно свыше тысячи новых журналов и свыше тридцати тысяч новых
книг, и мы, конечно же, вообразили себя духовным маяком, свет которого
заметен издалека. Однако, вероятно, с тем же успехом можно предположить, что
этот избыток является неучтенным признаком роста атрибутомании, коей
одержимые группки на всю жизнь связывают себя с какой-нибудь идефикс, да
так, что в этом состязании любителей настоящему параноику утвердиться у нас
действительно трудно.

    ВСЕГО ЛИШЬ ЛИТЕРАТУРА



Человек, который имеет профессию и желание читать так же естественно,
как он глубоко дышит, выходя из конторы, от затрудняющего дыхание смрадного
воздуха спасается тем, что в порядке самообороны заявляет: это, мол, все
"всего лишь литература". Если более ранние времена породили такие слова, как
щелкопер, критикан, чтобы отмежеваться от определенных злоупотреблений
литературой, то в наши дни стало ругательным само слово литератор. "Всего
лишь литературой" называют нечто подобное призрачным мотылькам, которые
порхают вокруг искусственных источников света, когда снаружи белый день.
Деятельному человеку в тягость причиняемое ею беспокойство, и кто не слышал
его кратких и решительных заявлений о том, что в сообщениях из зала суда, в
описаниях путешествий, биографиях, политических речах, во впечатлениях у
постели больного, в поездках по горам он находит поэзии и душевных
потрясений куда больше, чем в современной художественной литературе? Отсюда
недалеко до убеждения, что в наше "скоротечное и сотрясаемое катаклизмами
время" подлинно живым искусством являются маленькие газетные заметки или
фельетоны. Он утверждает, что величайшее стихотворение - это сама жизнь, и
тем получает возможность возвести себя самого в ранг поэтического гения. Но
тогда устраняется последний читатель, и остаются одни гении.
Так что нам нужно исследовать вопрос: как читают гении?
Но это известно. Гении отличаются тем, что редко признают достижения
других гениев. Они читают лишь для подтверждения собственных взглядов, и это
их томит. Туристов томят взгляды туристов, психоаналитиков - взгляды
психоаналитиков. Они и сами все знают лучше (что, в таком случае,
действительно правда). Поэтому они читают с карандашом в руке, из-под
которого вырываются восклицательные знаки и пометки на полях. А в
художественной литературе, по их мнению несколько отставшей, они любят
прежде всего не обстоятельность; им достаточно импульса. Поэтому они читают,
в сущности, одни только заголовки, которые можно пробежать глазами так же
прекрасно, как и в газете; бывает, что у них вырывается и признание, - это
когда они прочитывают довольно много заголовков, - и тогда они говорят, что
духовно растроганы; бывает, что к ним подкрадывается и чувство одиночества,
и тогда они называют все это "всего лишь литературой". Словом, гении читают
так, как читают в наши дни.
Что они делают, когда пишут, остается при этом вне поля зрения.

    НЕБОЛЬШАЯ ТЕОРИЯ



Настало время изложить небольшую теорию. Не нужно, чтобы она была
большой и объясняла эти явления как нечто историческое, она должна быть лишь
продуктом повседневного опыта. Наши головы и сердца перерабатывают
воспринимаемые ими впечатления тем лучше, чем более взаимосвязаны или менее
обособлены эти впечатления; мы добиваемся максимума в тех случаях, когда у
нас или у вещей имеется система. Этот факт известен. Он начинается с
ритмичного труда, пролегает через познание того, что всякий труд совершается
совсем иначе, если известен его смысл, если он не распадается на отдельные
безрадостные фрагменты и если он наполняет нас силой, оплодотворяющей
великие научные теории, вследствие которых и делаются в изобилии неожиданные
открытия; и сама живительная сила духовных движений - некое особое
психическое пробуждение в гуще совершенно неподходяще устроенных времен -
кажется ничем иным, как ростом творческих успехов и достижений, которые
возможны лишь посредством волшебного облегчения личного творчества,
удовлетворяющего некоему великому, общему для всех, единственно
представимому порядку вещей. Не случайно история духа, преимущественно
история искусства, складывается в "направления" и "течения". Но эта
неслучайность, естественно, неравнозначна тенденции к формированию
категорически самого прекрасного искусства, она - всего лишь
психотехнический трюк, облегчающий всякое формирование вообще.
Ограничиваясь чтением, можно сказать, что огромная разница заключается
в том, как читают: руководствуясь всеобщими убеждениями или нет. Сейчас
удивляются, узнавая о том, что в преисполненные надежд времена около 1900
года количество мякины считалось показателем столь же важным, как и
количество произведенного тогда отборного зерна; позднее точно так же будут
удивляться некоторым писателям, которые в наши дни стоят на переднем плане.
Однако подобные недоразумения производят в определенном смысле тот же
эффект, что и разумения, - они помогают читателю обрести самого себя или
составить представление о реальном положении дел, они усиливают то
воздействие на психику, посредством которого впечатления читателя
складываются в систему взаимного облегчения жизни в обществе и умножения
энергии, и польза от этого эффекта большая, чем от эгоцентризма "личного
образования" или "гуманизма нравственной личности", унаследованных нами,
хотя и в несколько парализованном виде, от 18-го столетия. Но если в одной и
той же временной точке сходятся несколько духовных течений, то это,
естественно, не что иное, как отсутствие всякого течения, и возникает
странная картина: движение только что было, более того - при внимательном
рассмотрении оно, кажется, еще есть, и даже сверх меры, однако в целом
ощущается быстрый упадок сил.

    ГОДЫ БЕЗ СИНТЕЗА



Нынешние годы можно бы охарактеризовать как интерференцию волн, которые
гасят друг друга, что с некоторым удивлением и отмечается заинтересованными
лицами. Но было бы чудовищным заблуждением - нашим собственным или других
людей - считать, что в современности нет достаточно высокой литературы;
напротив - можно бы легко насчитать две дюжины имен, служащих в совокупности
таким мерилом мастерства, смелости, свободы и прочих решающих качеств, что с
ними не сравнится никакой другой период в нашей литературе; но они не являют
никакого синтеза, ни подлинного, ни мнимого. Грубо и буквально выражаясь - с
ними нечего делать как с целым, и этим в немалой степени объясняется чувство
обескураженности и разочарования, которым охвачена современность. Подобный
упадок литературных сил, начавшийся в определенной мере повсеместно,
выражается прежде всего не в том, что стало меньше хороших произведений, и
не в том, что среди хороших затесалось больше плохих, а в определенном
чувстве беспокойства, в обморочности, и даже в либеральности вкуса; вкус
держится еще крепко, но встречается все реже; через разнообразные щели и
пазы хлынула всякая всячина, что ранее было бы невозможно; начало теряться
чувство классовых различии между произведениями, и на одном дыхании
выпаливаются, например, такие имена, как Гамсуна и Гангхофера. Этот пример
кажется ныне пока несуразным, но ведь не считается же, что долог был путь от
значимости Геббеля до значимости Вильденбруха!
В такие времена можно напомнить, что существует система, синтез
поважнее любых писателей, всеохватнее и долговечнее любых течений, а именно:
литература.
Каким бы разумеющимся это не представлялось и не проговаривалось по
обыкновению в полсмысла, нельзя упускать из виду, что литература - это
прежде всего переворот прочно укоренившихся традиций, и не менее.
Опрокидывается не только само собою разумеющееся, что литература важнее, чем
ее направления, но и убеждения типа того, что искусство - это дар свыше,
блаженство от причащения к отдельным великим, отдых и во всяком случае -
человеческое исключение. Но поставить литературу всерьез на первое место -
то же, что на обетованном острове ввести понятие о коллективном труде или,
зло выражаясь, - переработать на консервы фауну этого счастливого острова,
что, без сомнения, такое предприятие, которое, следует признать, легко может
выродиться одинаковым образом и в слишком многое, и в слишком малое.

    ЛИТЕРАТУРА И ЧТЕНИЕ



Литература, нужная как чтение, призвана направлять интересы не на
сумму, не на музейное скопление произведений, а на функцию, воздействие,
жизнь и усвоение книг ради продолжительности и роста их влияния. Старание
как отдельного человека, так и многих тысяч людей, среди которых очень не
мало и чрезвычайно одаренных, написать стихотворение или роман не может
исчерпываться желанием потрафить некоему количеству читателей, выбросить
возбуждающих движение сгусток рабочего пара, который, повисев какое-то время
на месте, рассеивается затем всевозможными воздушными потоками. Но как бы
наши чувства и некий еще не дошедший до сознания опыт ни противились,
сталкиваясь всякий раз один на один с конкретным произведением или
конкретным писателем, мы вновь оказываемся ими увлечены, выбиты из колеи и
вслед за тем вновь покинуты, что, собственно, и является началом всякой
литературы. А то, что мы называем историей литературы, - всего лишь
тенденция к закреплению; но даже если представить ее завершившейся, объясняя
произведения условиями времени, а также причинным, более или менее
достоверным анализом творчества великих писателей, она помогает понять и
пережить прочитанное отнюдь не окольными путями или не только ими; если она
не выходит за свои рамки, то задача ее - не просто упорядочивание собственно
переживаний и впечатлений, а анализ и систематизация творческих личностей,
времен, стилей, влияний, то есть - нечто совсем иное.
Но с тем же успехом, с каким произведение искусства во всей его
неповторимости может быть встроено в некий исторический ряд - ряд не только
хронологический, - оно может быть встроено и в другие ряды. Уже сам
инстинктивный акт чтения сориентирован не на что иное, как на