– И говорить нечего... – уже навзрыд плакала Пелагея Мироновна. – И вот тебе моё последнее слово: ты пойдёшь с казаками и я пойду, переоденусь казаком и пойду...
   – А ну, попытай!..
   – И попытаю!..
   – А ну, попытай!..
   – И попытаю!.. Ишь ты, воевода какой выискался!..
   Ивашка в бешенстве, пристегнув дрожащими руками саблю, схватил шапку и бросился вон: струги уже подходили к берегу и весь Царицын был у воды. А Пелагея Мироновна стала у косящата окошечка и сквозь злые слёзы смотрела вслед своему атаману.
   – Что ты? Полнока!.. – тихонько подобравшись к ней, проговорила бабка Степанида. – Рай ты не видишь, что он без тебя и часу не дышит?... А ты убиваешься!..
   – Да... – всхлипнув, отвечала Пелагея Мироновна. – Его вон нелёгкая в Самару несёт, а я тут сиди одна... А... а у него там, может, зазноба какая есть...
   – Какая зазноба? Что ты, окстись!.. Да он с тебя глаз не сводит... – утешала старуха. – А ежели и вправду что есть, так и мы ведь тоже не лыком шиты: только мигни баушке Степаниде глазком одним и такого-то Иван-царевича опять приведу, что...
   Разом высохли слезы. Перекошенное бешенством, заплаканное лицо вмиг обернулось к старухе.
   – Вон!.. Чтобы и духу твоего, ведьма старая, здесь не было!..
   – Матушка, Пелагея Мироновна...
   – Вон!..
   – Лебёдушка...
   – Вон!.. Ах ты змея подколодная!.. Вот погоди, придёт атаман, я расскажу ему и...
   – Родимка моя...
   – Вон!.. Чтобы и не смердело тут тобой...
   И старуха, творя молитву, вылетела из терема.
   – А-а-а-а... – заголосило на берегу радостно. – А-а-а-а...
   То славный атаман Степан Тимофеевич ступил на берег. Он, сняв шапку, кланялся на все стороны. Толпа восторженно ревела.
   Казаки, разодетые, при оружии, ловко выскакивали на песок. Царицынцы радушно помогали им причаливать струги. Из городских ворот, блестя ризами, иконами и хоругвями, под перезвон колоколов, медленно полз с пением крестный ход. Казаки усердно крестились, благодаря Господа за благополучную путину.
   – Ну, что, как у вас? – тихо спросил Степан у Ивашки, снимая перед иконами шапку.
   – Всё слава Богу... – так же тихо отвечал тот. – Тут старец один поджидает тебя... Говорит, что от самого патриарха Никона... Чёрт его знает, может, насчёт патриарха-то он и хвастанул, ну а только старик занятный: тебе надо будет потолковать с ним...
   – Вот погоди, только с попами разделаюсь... – сказал Степан и широкими шагами направился среди почтительно и любовно расступавшейся перед ним толпы навстречу крестному ходу.
   Он достоял короткий молебен, приложился ко кресту и получил благословение. За ним длинной вереницей потянулись и казаки. Из-за угла стены живой змеёй, звеня оружием и конным прибором, спускались в облаке пыли конные казаки, во главе которых шёл на чудесном сером коне поджарый, стройный Ерик и толстый, багровый, весь в поту, Тихон Бридун.
   Казаки ещё не кончили благодарить Господа за благополучное начатие дела, а Степан с Ивашкой Черноярцем и старшинами сидел уже в казачьем городовом управлении, которое помещалось в Приказной избе. Как ни ненавидели казаки и вообще весь чёрный люд всякую бумагу, все же там сидели уже за длинными столами писаря из бывших подьячих и, склонив головы набок, усердно строчили какие-то грамоты: разрушить, как оказывалось, можно всё, кроме приказного и бумаги. И уже собирали потихоньку приказные добровольные приношения, – кто себе, а кто Богу на масло. И, спуская их в глубокий карман, приговаривали приказные:
   – Ничего... Хоть стыдно, да сытно... Хе-хе-хе-хе...
   Степан разом вымел их всех вон, и вся старшина уселась за стол воеводы, за которым, так недавно, казалось, сидел Андрей Унковский, ныне славный начальник Панафидного приказа на Москве.
   – Ну, старшины, времени терять нам не приходится... – сказал Степан. – Куй железо, пока горячо, как говорится... Мы и то маху дали, что вышли в поход поздненько. Так надо поправляться и до заморозов постараться пройти дальше. Астрахань утвердили мы за собой накрепко: народ там наш и душой, и телом, ратная сила оставлена и Васька Ус не выдаст. Теперя надо нам закрепить за собой также и Дон, чтобы богатеи там больше не верховодили, а чтоб вся власть была за нами... Ну вот и порешил я отправить туда немедля две тысячи человек. Атаманами будете над ними ты, Фрол Минаев, и ты, Яков Гаврилов. И заберёте вы с собой всю нашу казну войсковую: мы на пути найдём у воевод всё, что нам надобно. Вы казну казацкую будете беречь паче зеницы ока, но всё же людям денег не жалейте, собирайте силу. Спишитесь и с Серком, и с Дорошенком. Он, дурак, с салтаном всё возжается. А вы на это дело не идите, а его от салтана отманивайте. И вот мы с Волги тряханем Москвой, а вы, ежели довольно силы наберёте, поддержите нас по моему приказу, не раньше, с Украины, а то, может, и мы, если скоро в Москве будем, поддержим черкассцев с Москвы и против салтана турского, и против чёртовых ляхов этих...
   Все минуту молчали: экая голова!.. Вот орёл!..
   И запылали казацкие сердца огнём буйного воодушевления.
   – Так все согласны? – спросил Степан. – Тогда и кругу так скажем...
   – Чего ещё?... Лучше и не придумаешь...
   – Ну, так не будем и мешкать... Ты, Минаев, и ты, Гаврилов, обдумайте, кого вы с собой на Дон заберёте, и все способа сообразите. И готовьте челны и всё, что надо. А к казне нашей людей повернее приберите...
   – Ладно уж... Понимаем...
   – А теперь, ребятушки, казакам и обедать пора... Да и нам не грех перекусить, а то в брюхе-то уж донские соловьи поют... Вы идите там налаживайте, а мне надо только старца одного повидать. С Москвы пришёл... Я не замедлю. И глядите, чтоб пьяных не было: не время. Запоздали мы маленько, навёрстывать надо... Где у тебя старик-то, атаман? – обратился он к Ивану.
   – Сичас приведу...
   Старшины, переговариваясь озабоченно, пошли по своим делам. Степан в задумчивости широко шагал по покою. Но тотчас же вернулся Иван. За ним шёл старец, рослый, широкоплечий, с грубым и суровым лицом и седеющей бородой. Один глаз его заволакивала бледная плёнка бельма. Одет старец был в пропотевший и порыжевший подрясник и чёрную скуфеечку. Степан пристально и строго посмотрел ему в лицо. Так же пристально и строго, точно взвешивая, смотрел на него одинокий глаз старца.
   – Ну, здрав буди, старче... – сказал, наконец, Степан. – Не знаю уж, как величать тебя по имени, по изотчеству...
   – Раньше отец Смарагдом величали... – басисто откашлявшись, отвечал старец. – Великий государь, патриарх московский и всея Руси Никон велел тебя, славного атамана, про здоровье спрашивать...
   Степан низко поклонился.
   – Как его святейшество здравствует? – сказал он почтительно.
   – Здоровье отца нашего патриарха Никона, благодарение Господу, хорошо... – сказал старец. – Но живёт он в утеснении великом и в обиде...
   – Всё по-прежнему на Белом озере?
   – Всё по-прежнему на Белом озере, в Ферапонтовой монастыре... – отвечал старец. – И ещё велел патриарх говорить тебе, что тошно ему от бояр, которые опять, того и гляди, царя изведут, как извели они царевича Дмитрия в Угличе, а другого Димитрия на Москве, а потом Бориса Фёдорыча с потомством. И теперь опять то же начинается: не успела преставиться царица Марья Ильинишна, вслед за ней сичас же царевич Михаила помер, а за ним и царевич Алексей. Весь корень царский извести опять хотят, видно... И сказывает патриарх тебе, чтобы поспешал ты Волгой вверх, как можно, а у него тоже свои люди в верховых городах есть готовы, а по монастырям везде казну великую собрать можно...
   Степан пытливо смотрел в лицо старца. В то, что он послан патриархом, Степан не особенно верил, но мужик, видно, смелый, и кое-что с ним сотворить можно будет. Конечно, бешеный Никон пойдёт на многое, чтобы рассчитаться с ворогами своими, конечно, в случае первых успехов Степана найдёт опальный патриарх немало людей, которые станут вместе с ним против бояр московских, но с другой стороны, очень ведомо было Степану, что в народе и в казачестве многие ненавидели Никона за его нарушение святоотеческих обычаев и многие его даже антихристом почитали... Дело было головоломное, но что-то было в нём такое, что подсказывало, что подумать над ним стоит...
   – Спасибо, отец Смарагд... – сказал Степан. – Мы с тобой ещё о том деле потолкуем. А теперь пойдём с нами казацкой хлеб-соли откушать, а то мои казаки, когда голодны, сердиты бывают. Ты как водочку-то, вкушаешь?
   – Во благовремении отчего же?...
   – Ну, вот... Значит, и выпьешь с казаками за начатие дела... Идем, Ивашка...
   – Вы идите, – отвечал Черноярец, – а я только к себе забегу табаку взять...
   Его сердце ныло. Ему было жаль своей лапушки. Ему хотелось приголубить её, утешить, успокоить. Он быстро вбежал на крыльцо, в сени, в терем, и не успел отворить дверь, как Пелагея Мироновна бросилась ему на шею:
   – Сокол ты мой!.. Ванюша...
   И мягкие, жаркие губы, поцелуй которых всегда так пьянил его, уже искали его губ.
   – Лапушка ты моя... Радость бесценная...
   – Дай мне крест, что никакой зазнобушки нет у тебя там.
   – Есть у меня только одна зазноба... – жарко обнял он её. – Вот она!
   – Дай крест!..
   – На... – широко перекрестился он на иконы. – И вот тебе слово моё: ежели подождёшь ты меня здесь спокойным обычаем, – больше месяца я не пробуду в отлучке, – то, приехавши, мы будем с тобой думу накрепко думать, как нам со всем этим развязаться и зажить по-новому, по-хорошему...
   – Верное слово? – восхищенная, прижалась она к нему.
   – Верное слово!..
   – Дай крест!
   – На, на, на!..
   – Ну, ладно, поезжай... – сказала она, вдруг опять заплакав и улыбаясь. – А я буду сидеть всё у окна да на Волгу смотреть: не бежит ли сверху стружок золотца моего, моего милого?... А ежели к сроку тебя не будет, так и знай, я поеду за тобой...
   – Лапушка, ненаглядная... Да разве есть сила, которая оторвала бы меня от тебя?... – словно пьяный, шептал он жарко. – Нет, нет, потом... ночью... Ждут меня казаки с обедом... Распорядиться надо... Ну, до ночки!
   И, весь в огне, он вырвался от неё, шатаясь, выбежал в сени и загрохотал по своей привычке каблуками по лестнице.
   Под стенами города уже горели костры, на которых в черных закоптелых котлах варилась похлебка. Казаки жались ближе к стенам, в холодок: солнце пекло невыносимо. Царицынцы не уходили и, точно заколдованные, смотрели на привольное житье казацкое. Бабы, подпершись рукой, смотрели на Степана собачьими глазами и переговаривались:
   – Батюшка... сокол-то наш...
   – А у нас тут, бабыньки, прохожие люди останавливались, дак сказывали, что быдто объявился на Москве Никон, что ли, какой-то, пёс его знает, и быдто, вишь, хочет он, собака, себя наместо Христа поставить, чтобы все ему поклонялись. Вот и поднялся Степан Тимофеевич вере православной на защиту...
   – Что говорить! Орёл... Ишь, как похаживат да покрикиват, – что твой воевода царскай!..
   – А бояре, вишь, стакнулись все семеро, чтобы семью царскую извести и чтоб опять народ православный весь под себя забрать. Ну, а казаки они на это несогласные...
   – Гляди, гляди, бабыньки: водки-то сколько казакам привезли... Нюжли всю вылакают?
   – О-хо-хо-хо... – тяжело вздохнул плотный посадский, который молча исподлобья смотрел на шумный табор казацкий. – Вот тут и послушай дур... Наместо Христа... все семь бояр... – передразнил он. – Идёт атаман казацкое устройство везде установить, чтобы всякий всякому ровней был и чтобы всё у всех было обчее... А они: семь бояр!.. Вера православная!.. Дуры вы были, дурами и остались...
   – Га!.. – враз взъелись бабы. – Вишь, какой умник выискался! Наел загривок-то и величается: я ли, не я ли... А кто ты? Нашему пёстрому кобелю троюродный брат...
   Посадский плюнул и молча скрылся в толпе.
   – Ага, не любишь!.. – засмеялись бабы.
   Костры закидали песком и водой залили. И вокруг пышущих, вкусно пахнувших котлов уселись казаки. Десятские разносили водку. Казаки крестились, молодцевато хлопали по чарке и дружно погружали ложку в котлы. Степан и старшины обедали тут же, под башней, в холодке.
   – А слышал, дружок-то твой старинный помирает? – спросил Ивашка.
   – Какой дружок? – сказал Степан.
   – А отец Арон, казначей...
   – Вправду помирает али, может, озорует только? – засмеялся Степан.
   – Поозоровал он за свой век вдоволь, а теперь, видно, взаправду помирать взялся... И не встаёт...
   – Надо будет попрощаться сходить...
   – Настырный старик... И такое иной раз соврёт, индо ахнешь...
   – Много нынче в людях дерзания всякого развелось... – сказал отец Смарагд, уписывая вкусную похлёбку. – Все один другого переплюнуть стараются...
   После обеда казаки вздремнули, кто где мог, а потом, умывшись, взялись дружно за приготовления к дальнейшему плаванию. И только к вечеру за делами выбрался Степан в Троицкий монастырь проститься с отцом Ароном. И жаль немного было старика балагура, и тянуло как-то любопытство: точно прикоснуться к смерти хотелось...
   Дверь в келью отца Арона была отворена настежь. Степан остановился на пороге: в келье полно было монахов, и тонких, и толстых, и позеленевших старцев, и румяных послушников с волосами копной. В переднем углу горели кротко лампады, и сурово смотрели из-за них тёмные лики старинных икон. И было в комнате торжественно тихо. На шаги Степана монахи обернулись было, но тотчас же снова обратились к кровати, с которой слышались тихие, редкие, но мучительные стоны. Монахи слегка расступились, и Степан очутился около кровати, на которой лежало что-то огромное, жёлтое, волосатое и страшное. Кудлатая голова была запрокинута назад, чуть видные глаза были обращены на осиянные светом иконы и была в этих глазах немая, исступленная, бешеная мольба.
   – Отец Арон... – тихо позвал один из монахов умирающего. – А, отец Арон?
   Тот медленно перевёл на него свои трудные глаза.
   – Вот дружок твой, атаман Степан Тимофеич, проститься с тобой пришёл... – продолжал так же тихо монах. – Может, что прикажешь ему?...
   По жёлтому, волосатому, налитому лицу прошло недоумение, усилие. Глаза на мгновение остановились на лице невольно подвинувшегося вперёд Степана, но не мелькнуло в них ничего старого, знакомого, человеческого. И Степан вдруг, холодея, почувствовал себя крошечным и ничтожным, как песчинка, все его дела показались ему пустыми в сравнении с тем, что происходило тут. И снова трудные глаза обратились к тихим огням в переднем углу, и снова налились немой, бешеной, исступлённой мольбой – неизвестно о чём. А жёлтые, налитые, мохнатые руки, теперь больше похожие на лапы какого-то страшного зверя, стали тоскливо перебирать на груди легкое грязное покрывало, от которого шёл нестерпимый дух.
   – Кончается... – тихо уронил кто-то.
   Сзади произошло движение, и один из монахов вложил осторожно в мохнатые лапы горящую восковую свечу. Послышался шёпот молитвы. Заплывшие глаза с немой, исступлённой бешеной мольбой смотрели, не отрываясь, на тёплые огни и – тускнели, тускнели, тускнели... Послышался глухой рокот в груди, оборвались стоны, и всё застыло. Монахи тихо крестились. В остановившихся, остекленевших глазах сияло отражение вечных огней...
   Степан на цыпочках осторожно вышел из кельи. Монастырский колокол унывно возвестил всему Царицыну о преставлении раба Божия отца Арона...

XXIV. В Усолье

   И с утра уже толпились у казачьих стругов царицынские люди, а в особенности у большого струга, на котором, как говорили, хранилась несчётная казна казацкая и около которой день и ночь стояли на часах с обнажёнными саблями старые казаки. И не одна казацкая и посадская голова, глядя на этот струг, затуманилась думкой: ахнуть бы как у этих чертей казну их да и махануть куда подальше... А они – хрен с ними!.. – ещё себе добудут... Не меньшее, чем струг с казной золотой, всеобщее внимание возбуждали ещё два больших судна, вдруг появившиеся в казацкой флотилии: одно было всё обтянуто красным сукном, а другое – чёрным, а на корме у обоих поставлен был эдакий крытый шатёр. И возбуждённо, с большой опаской передавали все на ушко один другому, что красный струг заготовлен под молодого царевича Алексея, про которого бояре распустили слух, что он помер в генваре этого года и которого казакам удалось у бояр выкрасть, а чёрный под самого патриарха Никона, которому удалось скрыться от бояр и который не сегодня-завтра должен прибыть в Царицын.
   – Ника-ан? – недоверчиво переспрашивали другие. – Мели, Емеля, твоя неделя!.. Нешто потянут когда казаки за Никона, коли он всю веру святоотеческую нарушил?...
   – Во, говори с дураком!.. – раздавались бабьи голоса. – Ничего он не нарушал. Это бояре про него слух пустили, что он наместо Христа стать готовится, а он ни слухом, ни духом тут не виноват. Он только старую веру утвердить хотел. Вся смута и тут от бояр идёт. Потому сёдни патриарха сожрут, завтра царевича, а там, глядишь, и до самого царя доберутся...
   – Ох, бабыньки, хошь бы глазком одним поглядеть, какой он из себя, патриарх-то, бывает!..
   – Какой? Известно какой... – бросил, проходя мимо, какой-то казак-зубоскал. – С хвостом и с рогами...
   – Тьфу, окаянный!.. Чтоб тебе...
   Наконец назначен был и день отвала. Так как по-прежнему стояла несусветная жара, – из страшных пустынь Азии несло, как из раскалённой печи, – то старшины решили выступить только после заката солнца. Казаки – после напутственного молебна – были уже все по стругам. Царицынцы, бросив все дела, усеяли берег. Над городом стоял колокольный звон.
   Степан снял шапку и поклонился на все стороны.
   – Прощай, батюшка!.. – кричали царицынцы. – Счастливой вам всем путины! Господь с вами... Ишь, орлы какие!..
   И ходко и красиво пошёл на стрежень изукрашенный «Сокол» Степана. За ним тронулся струг патриарший. Царицынцы во все глаза смотрели на него, но никого на нём не было видно, только на корме у шатра с обнажёнными саблями стояли два казака на часах.
   – Значит, в шатре сам-то... – толковали царицынцы. – Эх, что бы его народу-то показать... Да нешто это мысленно?... А может, какой лихой человек боярами подослан... Скажут тожа!.. Дык што?... Пущай издали благословил бы народ... Гляди, гляди, ребята: царевичев трогается...
   И на красном струге у шатра стояли на часах два казака с саблями.
   – Зря, зря они от нас всё так прячут... – говорили царицынцы. – Чай, всем лестно было бы поглядеть... Чего? Степан Тимофеич, он, брат, всё знает, что и к чему... Нельзя, значит, нельзя!.. Да что, бабыньки: а вчерась вечерком я вышла на реку белье полоскать, ан гляжу, на красном-то струге, под шатром, сидит какой-то молодец. Зипун это алый, а кафтан поднебесный, а сам из себя эдакий тоненький, тонюсенький... Так я, вот истинный Господь, и обмерла!.. А из лица-то белый...
   За стругом царевича тотчас же тронулся большой струг с казной казацкой, за ним выровнялись те тридцать стругов, которые должны были свернуть в Камышинку, на Дон, а за ними двинулась и вся десятитысячная масса войска казацкого, которое должно было идти Волгой на Москву. Запорожцы и другие конные сели на коней и среди приветственных кликов народа выровнялись и в облаке пыли стали подыматься по крутому взъезду на берег.
   – С Богом!.. Дай Бог час!..
   Ивашка Черноярец, ехавший рядом с полковником Ериком во главе отряда, будто оглядывая порядок среди всадников, всё смотрел назад, на воеводские хоромы, которые выглядывали из-за стены среди двух башен. И всякий раз, как видел он светлое пятно у теремного окна, по сердцу его проходила горячая волна. Нет, за такую бабу и жизнь отдать не грех!.. – решительно сплюнул он в сторону. – Только бы управиться там поскорее, да к ней, а там...
   Через пять дней сделали короткую передышку в Камышине и, помолившись, двинулись дальше. На зорьке тридцать стругов, назначенных на Дон, и струг с казной повернул в Камышинку, казачью реку. И долго казаки махали один другому шапками, и все затуманились грустной думкой: придётся ли когда с дружками свидеться?... С этим отрядом пошёл Фролка, брат атаманов: он надоел Степану вечными жалобами, что казаки не уважают ему, а кроме того, как там ни говори, всё же свой глазок на Дону иметь не мешало. Он хошь и глуп, а всё даст знать, ежели там что... Конница перешла Камышинку вброд и, вся мокрая, освежившаяся, вышла на серый бугор, где тлели в сухой траве кресты над могилами ратных людей московских, и шагом, в облаке душной пыли шла высоким берегом, не теряя из глаз стругов.
   Пред стругами была пустынная гладь могучей, полноводной реки, которая, пенясь под носами их стругов, могуче шла им навстречу, слева были бугры, обожжённые солнцем, а справа бескрайняя степь. То же видели и конные. Здесь шла та «порозжая земля», то «дикое поле», которое так всегда манило к себе русского человека: одних потому, что это сладкая мати-пустыня, где так слышно душе человеческой присутствие Божие, других потому, что можно было здесь жить на всей своей воле: пусть бегают тут и стаи волчьи, пусть бродят и лихие люди, пусть наскочит даже иногда и татарский загон, но нет зато здесь наяна-воеводы, нет постылых приказных, нет родовитого богача-вотчинника или служилого помещика с их обжорливыми управителями, наглыми приказчиками и дворней-дармоедами. И не меряна ещё никем эта девственная, плодородная земля, и бери её всякий, сколько хочешь, сколько только силушка твоя осилит: недаром в таких местах о ту пору самое владение называлось посильем и ограничивалось оно только мерою труда и средств земледельца: граница его владений была там, «куда его топор, соха да коса ходили». И было в Волге-матушке много рыбы всякой, много сладких медов да воску ярого приносили бортники из глуши заветных заволжских лесов с бортных ухожаев, и не сосчитаешь всякого зверя по зверовьям бескрайним, да какого зверя: и соболь драгоценный водился в тех лесах, и куница, и лиса черно-бурая, московскими боярами да боярынями излюбленная, и бобёр седой, ровно вот мукой по хребту-то обсыпанный. Но ещё очень, очень редки были тут посилья новосёлов, займища каких-нибудь захребетников, бобылей голых или гулящих нетягольных людей, первые починки, первые деревни. А о сёлах и говорить нечего: ни одной колоколенки не маячило ещё среди всего этого раздолья неоглядного...
   Бодро и весело пришли казаки в Саратов. Городок только недавно перенесён был на правую сторону реки: раньше был он на левом, луговом берегу, чуть повыше теперешнего. Но в начале XVII века ордынцы, степняки, дотла разорили его. Его поросшие бурьяном и крапивой развалины притягивали к себе всяких гулящих людей, которые искали тут всё «поклажев», то есть кладов: всё вокруг было ямами изрыто. Да и не только гулящие люди пытали тут счастья. Сохранился строгий выговор Алексея Михайловича одному стрелецкому голове: вы-де, стрельцы, посланы на низовые города по важному делу государскому, а заместо того вы в старом Саратове поисками поклажев занялись...
   Саратовцы были уже подготовлены к приёму дорогих гостей и без единого выстрела широко распахнули перед ними городские ворота. Казаки вмиг порешили воеводу, всех дворян и приказных, животы их подуванили и, введя в городе казацкий порядок, поставили атамана и с песнями двинули дальше.
   Без всякого труда и без единого выстрела овладели казаки небольшим острожком, который поставлен был в начале Жигулей, и с громкими песнями боролись они с очень быстрой в этой прекрасной теснине рекой и так выбились к Самаре-городку, построенному при Феодоре Иоанновиче. Там при их приближении вспыхнула смута: одни хотели остаться верными Москве, а другие тянули за казаков. Сторонники вольности победили и с радостными кликами впустили в город казаков. Повешенный на крепостной башне на случай появления врага вестовой колокол молчал. Казаки сразу утопили воеводу Ивана Алфимова, того самого, что в Москве суседом боярина Ордын-Нащокина был, перебили всех дворян и детей боярских и ввели и здесь казацкое устройство. А так как надо было отдохнуть маленько, починиться, – в пути-то оно всё враз снашивается, – привести дела в порядок, то и решили старшины пробыть здесь несколько дней. И Степан поселился в воеводских хоромах и на ночь взял к себе дочку воеводы, Аннушку, тихого ангела с синими глазами...
   Тем временем конница стала станом на другом берегу. Здесь край был уже заселённее, и по самой луке были уже довольно значительные селения, как Рождественское, Выползово, Ширяев Буерак, Моркваны... Стоявшие тут некогда татарские и болгарские селения давно уже исчезли без следа. И казаки не могли досыта надивиться красоте и богатству края...
   – Ну, полковник, тут мне надо в сторону маленько с казаками понаведаться... – сказал, отдохнув после перехода, Ивашка Черноярец. – Я не надолго.
   – Ну, что ж, валяй!.. – попыхивая своей трубочкой, отвечал Ерик.
   И, выбрав себе с полдюжины добрых казаков, Ивашка поскакал к Усолью. Места тут были всё уже знакомые. Под селом Новый Теплый Стан, что на Брусяном ключе, Ивашка повстречал двух бортников знакомых, Федьку Блинка да Спирьку Шмака.
   – А-а, гора с горой!.. А что, ребята, старец Левонтий всё тута?
   – А куды ему, стервецу, деться?... – отвечал Блинок, весёлый паренёк с косыми глазами. – Одно время жил он на берегу, на Волге, ну только теперь там заступил его старец Лука Беспортошный, а с ним десять детёнышев...
   Казаки заржали.
   – Что это вы как непригоже прозвищу-то ему дали? Чай, старец, лицо духовное, наставник душ наших...
   – Его все так зовут... – засмеялись бортники. – Потому он как за рыбачью снасть, так первым делом портки долой: эдак, говорит, куды способнее. Ну, а между протчим, обделистый монах: срубил на берегу баньку да и берёт с проезжающих по полуденьге с головы. Известно, в путине-то оно гоже попариться, вот и несут ему денежки со всех сторон...