– Оборотистый монашек!..
   – Им никоторому перста в рот не клади, откусят – и не заметишь... – сказал Спирька, веснушчатый, но ловко сбитый паренек во всём домотканом и в ловко прилаженных лапотках. – Ты погляди тут какие Палестины земли-то вокруг, а всё монахи расхватали: то Чудова монастыря, то Новоспасского, то самого патриарха... Не зевают!.. И боярин Морозов, свояк царёв, такой кус ухватил, завалишься... Ну, а всё же супротив отцов духовных никто сустоять не может...
   Это было правда. Высшее духовенство и монастыри хватали себе земельные угодья, где только могли. Патриарх Никон первый подавал пример этого безграничного стяжания: до него патриарших крестьян было десять тысяч дворов, а после него осталось двадцать пять тысяч. Светская власть, цари московские очень косились на это засилье батюшек, на это сосредоточение в их руках огромных земельных богатств, и много раз пытались бороться с этим, но попики весьма цепко держались за свои землицы и не останавливались решительно ни перед чем, чтобы отстоять их. Стоило Ивану III чуть призадуматься над этим вопросом, как Иосиф Волоцкий, один из величайших погубителей духа Христова в Православной Церкви, сразу же публично заметил, что над царем могут царствовать и скверные страсти, и грехи, и лукавство, и неправда, и гордыня, и ярость, и неверие, и хула, – тогда царь не только не Бог, но даже и не Божий слуга, но дьявол, и не царь, но мучитель. И несмотря на то, что Иван III был человек крутой и смелый, который не побоялся бросить вызов могущественной Орде, несмотря на то, что царя в этом деле поддерживал кроткий и чистый Нил Сорский со своими заволжскими старцами, которые настаивали на нестяжании и на том, чтобы иноки «кормили бы ся рукоделием», то есть жили бы от трудов рук своих, победил всё же Иосиф Волоцкий, и грозный Иван III должен был убраться в тараканью щель. Князь Курбский указывал на опасности этой жадности батюшек – бесплодно: и Иван IV не мог поделать с батюшками ничего. В числе условий, поставленных польскому королевичу Владиславу при избрании его царём московским, было и требование о полной неприкосновенности имуществ и доходов попиков. То же определённо было поставлено на вид правителям и уставной грамотой 1611-го года. В 1648-м году люди всех сословий подали Алексею Михайловичу челобитную, чтобы он отобрал у духовенства все вотчины, неправильно им приобретённые, но и Алексей Михайлович справиться с батюшками не мог, ибо Никон указывал православным, что власти небесные, сиречь духовные, преизряднейше суть, нежели мира сего или временные, и потому имат царь быти менее архиерея. И в самый чин православия батюшки ввели такую жемчужинку: «Все начальствующий и обидящии святыя божия церкви и монастырёве, отнимающе у них данные им села и винограды, аще не престануть от такого начинания, да будут прокляты...» И в одном синодике, сохранившемся от тех времён, есть на полях пометка для дьякона: «Возгласи вельми!..»
   В результате такой настойчивости батюшек было то, что Адам Климент, посетивший Россию еще в 1553-м году, писал, что монастырские имения составляли о ту пору одну треть всего государства!..
   И, обеспечив себя таким образом, батюшки строго исполняли заповеди Христа и нисколько не заботились о завтрашнем дне, были веселы, как птицы небесные, и украшены не только как лилии полей, но даже более, чем Соломон во всей славе его. Об этом остались очень яркие свидетельства того времени. Так, ещё на Стоглавом соборе отмечено было, что «многие стригутся покоя ради телесного, чтобы всегда бражничать и по сёлам ездити прохлады для», а пламенный, так жадно тянувшийся к правде Максим Грек горевал, что монах «часто пиан, весь червлён и безчинно слоняяся и прегордая вещавает». Монахи, по его словам, заботятся только о том, чтобы украсить себя «пёстрыми и мягкими шелковыми тканями, златом же и серебром и бисеры добрыми». «Чернец тщится богатства ради да получит некие земные славицы», а получив эти славицы, думает, что «над законом владети поставлен есть... гордится, беззаконствует, люте гневается, мучит, связует, мзды емлет, блудно питается, вся его мудрование злато есть, и много мятежное ему попечение, како угодити властей. Язык же его разрешён священных уз молчания вся с яростью вещает и досажением, ниже рука его безмолвствует, но на высоту жезл воздвигши, хребет мужа убогого ударити ярясь, к сим же погубив и душевную доброту». В бесчисленных вотчинах своих батюшки приберегали зерно на голодные годы, чтобы продать тогда его подороже, а крестьяне их «томились в житейских потребах, обильна сия им уготовляюще, во скудости и нищете всегда пребывали, ниже ржаного хлеба чиста ядуще, многажды и без соли от последния нищеты». Они морили крестьян «безпрестанно и всяческими роботами, внутри же и вне горчайше им житие соделающе, кроме щедрот и милости».
   А иерархи в это время, святители, хвалили Бога «пения красногласными, шумом доброгласным светло-шумных колоколов, миры благоуханными, иконы велелепне украшая златом и серебром и многоценными камении», а восхвалив всем этим шумом Создателя, «светло и обильно напивались во вся дни и пребывали в пианстве и всяческих играниях», но «сирот и вдовиц безщадно и безмилостиво расхищали». Те дары и вклады, которые назначались на нужды церкви и на бедных, они брали себе «в различна наслаждения душ и украшения ризное и светлопирование», в котором принимали участие и их богатые друзья и родственники, а «нищих и сирот мразом и гладом тающих и вне врат стоящих и горько плачющих своея скудости ради, прежде обложивши горькими лайбами, отгоняли кинувше кус хлеба гнилого». А когда светская власть обходилась очень уж круто с «сиротами государства московскаго», тогда батюшки выступали со своим «печалованием».
   Особенно восторжествовал в Русской Церкви этот дух Иосифа Волоцкого во времена патриарха Никона. Высшее духовенство – по-тогдашнему «власти» – жило богато, во дворцах, окружённое многочисленным двором: священники, дьяконы, монахи, певчие, чиновники, прислуга сотнями кишели вкруг них. Особенно широко жил сам Никон, выстроивший себе дворец исключительной роскоши. У него были свои золотых дел мастера, портные, кузнецы, каменщики, столяры, живописцы и двадцать пять тысяч крестьянских семей. И до того весело проводил свое время среди этой роскоши патриарх всея Русии, что даже Тишайший вынужден был ставить стрелецкие караулы к его покоям, дабы держать святителя в пределах хотя некоторой пристойности. Так веселились и другие святители. И в этом бешенстве разврата доходили они до того, служители алтаря Господня, что к обедне, даже летом, они ездили в санях: так почётнее!..
   И потому ставили батюшек тогда все весьма невысоко: по Уложению за оскорбление попа полагалась пеня всего в пять рублей, – столько же, сколько за бесчестье черемисина или мордвина какого-нибудь или за убийство собаки. И безобразники того времени говаривали: «Бей попа, что собаку, да кинь пять рублёв».
   И потому вполне естественно, что, как только разнеслась среди усольских мужиков – все они были «властелинскими», то есть батюшкины, – радостная весть, что нагрянули казаки и ищут старца Левонтия, все работы были брошены и мужики и бабы кинулись промышлять старца. И когда Ивашка Черноярец с казаками въехали в околицу Усолья, Федька Блинок да Спирька Шмак, пробежавшие леском напрямки, уже держали связанного отца Левонтия впереди большой и возбуждённой толпы крестьян и работных людей с солеварниц монастырских.
   – Он заложился было на Ногайский Брод, косматый... – возбуждённо галдела толпа. – Да ребята переняли... Как заяц, косматый блядун стреканул... Ну, да теперь не уйдёшь!..
   – Ха, теперя не уйтёт... – повторял, спешившись, Чувашии Ягайка. – А... К чуваше прикадил, речка купать гонял, кереметь ногами топтал, крест насильно надевал – теперя не уйтёт!..
   И его медвежьи глазки горели, как угольки.
   Казаки спешились. Мужики уважительно принимали от них коней, и на лужайке, посреди небольшой, серой, нелепо разбросавшейся по косогору деревни, – православные любили селиться «на врагах», – образовалось судилище. Ивашка с казаками сели на толстое бревно, которое положено было тут вместо скамьи для сельского схода. Мужики стали вокруг.
   – Бабы все по домам!.. – крикнул Ивашка. – Живо...
   – Да не замай... – протестовали бабы. – Чай все мы знаем, каков он кобель есть... Не замай!
   – Все по домам!.. – строго повторил Ивашка. – А то враз казаки в плети возьмут... Н-ну?!
   Бабы, нехотя, ворча, потянулись к избам, но останавливались, оглядывались, собирались группами. Ивашка издалека грозил им плетью, и они, нехотя, вразвалочку, шли дальше. Левонтий, рослый, жилистый, с большим носом и свалявшейся соломенного цвета бородой, в чёрном подряснике, озирался, как затравленный волк.
   Ивашка встал.
   – Ну, православные, растабарывать нам больно не о чем... – сказал он. – Дела этого старого колдуна всем известны. Поиздевался он над всеми нами досыта. Теперь наш черёд: долг платежом красен. И я приговариваю: отрезать ему...
   – Правильна!.. – загудела толпа. – Молодцы...
   – Нет ли тут у кого из шабров толстого чурбана – вот что косы отбивают?...
   – Можна...
   – Волоки!..
   С соседнего двора выкатили толстый круглый чурбан, поставили его «на попа», и Ивашка, вынув кривой нож, попробовал большим пальцем острие. И вдруг – ах!..
   Жилистый отец Левонтий страшным напряжением своего сильного и ловкого тела разорвал жалкие верёвки, которыми он был опутан, и рванулся прочь, в проулок, к лесу. Первый момент все остолбенели. Потом казаки бросились отпутывать коней, а мужики зашлёпали лаптями по пыльной дороге с криками: бабы, бабы, перенимай!.. Но бабы и сами не плошали: старостиха Василиса, рослая, красивая баба с усиками, уже стояла посреди проулка с сенными вилами наперевес... Старец на мгновение остановился против острых зубьев, но мысль о том, что ожидает его позади, разом оборвала его колебания: он ловко наподдал ногой по вилам снизу и ринулся мимо старостихи. Но и она оправилась и со всего маху всадила вилы ему в поясницу. Старец споткнулся, но справился, и, шатаясь и кровяня дорогу, побежал, уже неверными ногами, дальше. Бабы бежали ему наперерез со всех дворов, казаки заскакивали соседним проулком, и Ягайка со всего маху сшиб его своим конём в пыль.
   – А-а, бирюк... Лобан старый... Врррёшь!..
   Казачий аркан крепко опутал отца Левонтия сверху донизу. Снова галдящая толпа повела его на поляну. Бабы шли вместе, и теперь никто и не заикнулся против их присутствия. Мало того, послышались крики: бабам, бабам отдать его!..
   – Нет... – твердо сказал Ивашка. – Сперва я поговорю с ним, а потом пущай берут его бабы... Скидавай ему портки!
   И с ножом в руке он шагнул к побледневшему и забившемуся старцу.
   – Подводи ближе к стулу...
   Отец Левонтий извивался, рычал, визжал как поросёнок. Но Ивашка медлительно делал своё дело и бросал маленькие кусочки окровавленного мяса в сторону. Наконец он выпрямился и, держа окровавленные руки врозь, задыхающимся голосом сказал:
   – Ну, а теперь владей им, кто хочет!..
   Толпа с дикими глазами исступлённо заклубилась. Слышались крики: сожечь... распять на воротах... повесить кверху ногами... И никак не могли сойтись на одном, и каждый тащил обезумевшего старца к себе. И вдруг Ягайка со звериным рычаньем бросился на отца Левонтия, сшиб его на притоптанную траву и, прежде чем все могли опомниться, впился ему зубами под бородой в горло. Раздался жуткий хруст... Нетерпеливые руки оттаскивали Ягайку прочь, его колотили, щипали, ему кричали: «Отпусти!., наш он!., отпусти, дьявол!..» Но Ягайка точно ничего не слышал, точно окаменел в своем бешенстве и не отпускал.
   – Ну, что ты вот с дьяволом делать будешь... А?... – хлопали мужики себя по ляжкам. – Да отпусти, чертище!.. Да что, ребята: кончился старик...
   Действительно, выкатившиеся глаза отца Левонтия остекленели, тело все обмякло и неприятная белизна разлилась по грубому лицу. Ягайка, наконец, отвалился. Он встал и, шатаясь, смотрел вокруг себя ничего не понимающими глазами. Его рот и нос были в крови. Бабы, визжа, лезли к нему к лицу с кулаками, но он всё ничего не понимал... А толпа в остервенении била труп о землю, рвала его, волочила, рычала, хохотала... Ребята, как воробьи, возбуждённой стайкой крутились вокруг.
   Ивашка Черноярец вернулся в Царицын на целую неделю раньше, чем предполагал, на зорьке утренней, и сразу бросился в опочивальню.
   – Милый... Солнышко моё.
   – Ну, вот теперь я твой уж навовсе...
   И две полные горячие руки, крепко сжав его, потянули его к себе...

XXV. Иосель

   Самара била белым, пьяным, весёлым ключом. Самарцы вооружались, чтобы вместе с казаками идти вверх по Волге на Симбирск, на Казань, на Нижний, на Москву... Успеху восстания в Поволжье содействовало два обстоятельства: во-первых, по Волге было много ссыльных из Москвы, – только после бунта в 1662-м году было сюда сослано около пятнадцати тысяч человек, – а во-вторых, крестьянские тяготы тут за царствование Алексея Михайловича увеличились в несколько раз. Со всех сторон прибегали гонцы, что народ волнуется, народ поднимается, народ ждёт нетерпеливо избавителя. Это окрыляло: если так пойдёт и дальше, то до заморозков можно быть и в Москве. Степан уже раскаивался немного, что он отправил ещё из Астрахани послов и к шаху персидскому, и к крымскому хану, предлагая им союз против Москвы: и одни казаки управятся. При появлении славного атамана на улицах Самары все смотрели на него влюбленными глазами, а многие падали пред ним ниц. И не раз, и не два тёмной ноченькой обдумывал он думку: не сплавить ли куда незаметно и патриарший струг, на котором ехал старец Смарагд, и царевичев, на котором прятали на всякий случай одного молодого казака, который мог в случае нужды сойти за царевича? Только руки себе, пожалуй, этими делами свяжешь... И до того уверенность в победе была разлита вокруг, что в его войске появились уже не только приволжские бобыли, не только беглые холопы, беглые солдаты, беглые стрельцы, но вливались в него целыми отрядами и озлобленные мордва, черемисы и чуваши: они были не так давно покорены Москвой и потому тяжесть московской длани была для них, детей лесов, особенно чувствительна, тем более что местные служилые люди делали всё возможное, чтобы тяжесть эту удесятерить. Появились латыши, недавно поселившиеся на Волге, и поляки из вновь от поляков отвоёванного Смоленска, и пришел откуда-то какой-то «литвинко». Приходили попы деревенские, которым надоела и нужда несусветная, и все новые и новые требования московских «властителей», – то, чтобы читать по новым, непривычным книгам, то, чтобы не петь «Госапади Сопасе», как пели до сих пор, а непременно чтобы было «Господи Спасе», – и озлобление против них, долгогривых, жеребьячей породы, со стороны народа, среди которого приходилось жить и голодать. Как ни трудись, как ни вертись, в результате всё одно: яко благ, яко наг, яко нет ничего... И когда осторожно корил их кто-нибудь за воровство, то говорили попики, что «нужда закона не знает, а через закон шагает, – сытый голодного не разумеет»...
   Дело волшебно ширилось, росло, и казаки как бы уже шли далеко впереди самих себя...
   Казаки-часовые, стоявшие на крыльце воеводских хором, где жил теперь атаман, раз уже отгоняли какого-то настырного жидовина, который всё лез повидаться с ясновельможным паном атаманом.
   – Ша!.. – возмутился, наконец, один из них, побывавший в свое время на Украине. – Вот лезет бисов сын!.. Та тебе ж, дурню, кажуть, шо у атамана старшины, шо неможно... Колы треба, так сидай вот туточки и ожидай...
   – Ахххх... – всплеснул руками жидовин. – Так мне же треба не по своему делу!.. Казаки сегодня уходят дальше, а дело самой первой важности... Ясновельможный пан гетман озолотит вас, если вы меня к нему допустите – прямо-таки вот так с головы до ног и озолотит...
   – Да ты кабыть в тюряге тут сидел, как мы пришли?... – присмотревшись к нему, сказал другой часовой.
   – Сидел. Вот по этому самому делу и пришел я к ясновельможному пану гетману...
   – А ну геть!.. – потеряв терпение, крикнул вдруг первый. – Довольно балакано... Геть!..
   Жидовин, невысокого роста, жирненький, с неприятно белым лицом, с чёрными, в перхоти, пейсами, скатился с крыльца.
   В горнице стукнуло окно.
   – Что ещё там? – раздался сильный голос Степана.
   Жидовин, присмотревшись к атаману, весь даже скрючился отчего-то, но тотчас же, овладев собой, заулыбался и закланялся...
   – Ах, ясновельможный пан гетман!.. У меня к вам дело огромной важности, а казаки ваши – такие строгие, такие верные!.. – никак не пускают меня... Не своё дело, нет, а для вас стараюсь... И что такое не пускать? Ежели моё дело не подойдёт ясновельможному пану гетману, ясновельможный пан даст мне в зад пинка, только и всего, а если подойдёт, ясновельможный пан наградит Иоселя... Одна минута, и всё готово...
   Эта готовность получить в зад пинок была так убедительна, что никак нельзя было Иоселю сопротивляться.
   – Пустите его, казаки!..
   Иосель катился уже по лестнице. Казаки враждебно покосились ему вслед.
   – Ясновельможный пан гетман... Падам до ног...
   – Но, но, но... – грозно прикрикнул на него Степан. – Я этого не люблю! Кто ты, откуда, зачем? И чтобы не врать, а то...
   – Ой, как же можно врать такому ясновельможному пану? Я скорее язык откушу себе, чем...
   – Не вертись... И постой: мне говорили, что в тюрьме жидовин один был. Это ты, что ли?
   – Я, ясновельможный пан гетман, я...
   – За что посадили?
   – Невинно, ясновельможный пан гетман, видит Бог, невинно... – изгибаясь и поднимая обе руки с растопыренными пальцами кверху, заговорил Иосель. – Я на Москве был и вот... и вот там... оказались нехорошие люди, которые – уж вы будьте милостивы, ясновельможный пан гетман... – старые медные деньги на серебряные перебеливали... Ну, всех их похватали: сперва, как полагается, на правёж, а потом горячим оловом горло им всем позаливали... А я, точно нарочно, знаком с ними был. И меня схватили. Но начальные люди сразу увидали, что Иосель чист, совсем как новорожденный младенец, что его оговорили по злобе... О, московских начальных людей не проведёшь!.. – в упоении закрыл он глаза, поматывая растопыренными пальцами правой руки туда и сюда. – На три аршина в землю они видят... Но чтобы Иосель был в выборе своих знакомцев осторожнее, старый дурак, они постегали его маленько на кобыле и послали на вечное житьё в Астрахань... И вот ясновельможный пан гетман – дай ему Бог много лет здравствовать!.. – освободил меня, бедного человека, и я – только из благодарности, ясновельможный пан гетман, верьте мне, – решился передать вам об одном важном деле. Ясновельможный пан гетман хочет дать чёрному народу волю, и вот я...
   – Какое дело у тебя до меня?... – перебил его Степан, которому он уже надоел.
   – А может, ясновельможный пан гетман дозволит переговорить не в сенях?...
   – Так что мне, в крестовую, что ли, тебя вести?... – нахмурился Степан. – В передней у меня свои люди... Говори здесь. И поживее: мне надо на берег пройти...
   – Я знаю, что у ясновельможного пана гетмана великие расходы... – заторопился Иосель, сразу понизив голос и приняв таинственный вид. – Нужны гроши и на войско, и ещё больше нужно грошей населению, чтобы оно видело щедрость ясновельможного пана гетмана и шло бы за ним охотнее...
   – Ну?
   – Ну, так вот... – затруднился Иосель и, вдруг осторожно блеснув на атамана своими чёрненькими глазками, добавил: – Так вот, если угодно ясновельможному пану гетману, я с его разрешения мог бы для ясновельможного пана гетмана... перебелить медные деньги на серебряные...
   Степан в упор смотрел на него: казны у него хватает, но разве излишек кому когда мешал?...
   – Конечно, для храбрых казаков такие деньги не годятся, – продолжал Иосель. – Казаки народ умный о, какой умный! Но вокруг много мордвы по лесам, черемисы, чуваши. Эти люди совсем неучёные, и им можно было бы, вот как мои московские знакомцы делали, много таких денег сдать. А им, можно сказать, все равно – что они понимают?... И мужички принимать будут, особенно если полутче сделать, посветлее...
   Степан думал. Иосель, подобострастно изогнувшись, ожидал. «Кто же себе доброго не желает? – думал он. – Ясновельможный пан гетман свои дела очень понимает: в воеводские хоромы вот забрался, и дочку себе воеводскую взял, и одет весь в шелку да бархате, и золота сколько на нём надето – ай-вай-вай...»
   – И если дела у ясновельможного пана позамнутся – чего не дай Боже, – продолжал он очень убедительно, – то для московских людей будет очень много хлопот: разве разберёт когда всё это быдло, какие деньги настоящие, а какие нет? Большое дело, ясновельможный пан гетман!.. – очень убедительно и липко добавил он.
   – Надо обдумать... – сказал Степан. – Идём на берег, там у меня дело есть, а потом ты мне обскажешь всё толком...
   – Куда прикажет ясновельможный пан гетман...
   Не успели они, однако, выйти за ворота, как сразу наткнулись на Тихона Бридуна, который, сопя, тяжело колыхался куда-то. Едва увидел Бридун Иоселя, как сразу точно окаменел, вытаращил глаза и раскрыл рот.
   – Иоська, ты?! – едва выдавил он из себя и в бешенстве вдруг схватился за свою кривую саблю. – Ну, теперь ты не втичешь мени, собачий сыне!..
   Степан шагнул между ними.
   – Стой!.. В чём дело? – сказал он. – В чём он перед тобой провинился?...
   Бридун прямо задыхался.
   – Ни, ты наперед скажи мени, як вин, писля всего, шо було, знов до тебе влиз... – просипел он, весь багровый.
   Степан, удивлённый, в двух словах передал все. Иосель стоял, не подымая глаз, но на щеке его, под пейсами, что-то мелко дрожало. Уставив на него сердитые глаза и тяжело сопя, запорожец внимательно слушал. Несколько казаков с любопытством остановилось в отдалении.
   – Ну? – проговорил Степан. – В чём же дело?
   Бридун с яростью сорвал с себя красноверхую шапку и бросил её на землю.
   – Эй, козаки, пидходить близче!.. – крикнул он сипло. – Слухайте уси, шо старый Бридун говорить буде. Уси идить за сьвидкив!.. Так... Ось як перед Богом: гроши у Москви перебиляв вин, а всыпались наши телята. Им горло розтопленим оловом залили, а вин ось вже в Самари похожаеть...
   – Ясновельможный пане пулковнику...
   – Ныть!.. Мовчи!.. – схватился за саблю Бридун. – Ось прийдемо у Москву и вы уси побачите, хто бреше и хто правду каже. Знаю я их, собак, доволи!..
   – Ну, кто прошлое помянет, тому глаз вон... – пошутил Степан. – Он вот предлагает...
   – Вин предлагав тоби петлю на шию, а ты лизешь у ней... – натужно сипя, хрипел запорожец. – Ну, наробить тоби горы злодийських грошей. А що ты сам з ними робитимешь, коли у Москву прийдемо та козацький порядок всюди постановимо?... Що, в тебе казны не хватае?... А ще атаман!.. Та коли б мы, запорожци, знали, що коло тебе тут жидова буде, побачив бы ты наши чубы тут!.. И що ты, очумив? Та ты втвори очи, подивись на ту чортову покряку – чи справди ты не пизнаешь юду?
   Степан, нахмурившись, пристально всматривался в совсем побелевшее лицо еврея.
   – Та ось вин, юда, твого брата Ивана князю Долгорукому передав!..
   Точно плетью вдоль спины ожгли Степана. В самом деле, ему показалось что-то знакомое в этом белом лице. Тогда в Чигирине он путём и не видел его – он помнил только какую-то чёрную берлогу, смрад, перины и черномазую, бесчисленную, как клопы, детвору. Он, собака!.. Степан схватился за саблю...
   Запорожец загородил собой еврея.
   – Ни, теперь ты стий!.. – решительно прохрипел он. – У тебе зрадив вин одного брата, а у нас, запорожцив, вин зрадив тысячи братив, котри дармо згинули у ляхив. Смекаешь, собака, Билу Церкву?... А?... Наш вин, и нам судить його... Тоды ты утик вид нас, тепер не втичешь!..
   Вложив два пальца в рот, он пронзительно свистнул. Такой же свист отозвался ему из-за стены, другой с песков, третий от башни...
   – Гэй, хлопци!.. Уси сюда!.. – крикнул Бридун. – Усих запорожцив скликайте!..
   Значительно увеличившаяся кучка казаков возбужденно галдела. Степан, потупившись, сдерживал себя из всех сил. Ему было жаль отдать еврея запорожцам.
   – Ось зараз у нас на Украини Брюховецький та Дорошенко баламутять... – сипло кричал посиневший от волнения сечевик. – Один, собачий сын, знова козакив до ляха тягне, а другой пид турецького султана. Тому и втик я з Украины. Тому, що се зрада... Я – хрещёный... Нехай московськии воеводы шкодят нам, так усе ж москали сами нам братя и по вири, и по крови. Я спершу русский, а потим хохлач, вы спершу русский, а потим москали. Москва дочка Киива... Но султан турецький бисурман був, е и буде, николи не будэ згоды миж нами й ляхами, ну, а усё ж настраш-нийши для наших телят ось вони... – ткнул он, задыхаясь, коротким пальцем к еврею. – Ось пишли мы за волею, та николи не добьёмося мы воли, доки на воли будуть вони, юды. Або нам не жить, або им, другого выбору нема...
   – Славно!.. Правда!.. – раздалось со всех сторон. – Вы туточки не знаете их, бисовых дитей, – вы на Украину поизжайте{11}...
   Кто-то, отряхнув от пыли, нахлобучил на чубатую голову Бридуна его красноверхую шапку. Он огляделся вокруг. Запорожцы все выжидательно смотрели на него.
   – Бери жида!.. За мною!.. – скомандовал он. – И ты, атаман, иди; и ты справишь поминки по твойому братови... Жаль тильки ось, що Серёжки Кривого нема: вжеж потишився бы вин... За мною!..
   За стеной раздался вдруг взрыв весёлых голосов и смеха, и в ту же минуту из городских ворот вывалила большая толпа.