– И я казаковать на Дон... – сказал Тренка.
   – И я... – сказал Чикмаз. – Только не на Дон, а к Ваське Усу, в Астрахань. Там гоже. Опять можно будет и к тезикам за зипуном сходить, а то ишь как обносился.
   И он с улыбкой оглядел свои пёстрые лохмотья и разбитые лапти.
   – А я к своей чуваше паду... – сказал Ягайка. – Наша лес балшой: никто не найтёт...
   – Ну, а мне с вами не по пути... – заметил отец Смарагд густым басом своим. – Я хочу на Бело-озеро податься, к отцу нашему, святейшему патриарху Никону, посмотреть да послушать, что круг него люди подумакивают... Думается мне, не таковский он мних, чтобы смирно сидеть в Ферапонтовой...
   – Тебе-то гоже, отче... Ты прокормишься... – сказал Трошка. – Спел где молебен какому-нито Симону-гу-лиману, лентяю преподобному, вот и сыт... А нам вот каково будет?
   – Полно тебе слюни-то распускать... – засмеялся Чикмаз. – Ещё как мужики встречать-то будут!.. Конечно, маленько теперь полегче надо будет, без херукви и без звону колокольного...
   – Самое лутчее и вам разойтитца розно... – сказал отец Смарагд. – Кучей не пройти, а врозь везде ход...
   И у всех сжалось в сердце: ох, пройдешь ли?
   Рокотал, и шипел, и плясал огонь. Над головами снаружи лес шумел и звенел под ударами вьюги, и, шипя, тянула поземка, занося всякий путь, всякий след...
   – А какую песню Васька наладил, ай-ай!.. – сказал Ягайка. – Длинный, длинный, – совсем как чувашски, только ещё лутче...
   – Да, гожа песня... – согласился Чикмаз. – Давайте-ка, от нечего делать, споём...
   – Знобит всё меня что-то... – нехотя сказал потухший Васька, блестя глазами. – Притка, что ли, какая прикинулась...
   – Ну, знобит!.. Споём, вот и согреешься... Давай запевай...
   И Васька, облокотившись на еловое изголовье своё, тихо и грустно, чистым тенорком своим завёл:
 
Ах, туманы вы, мои туманушки...
И загудели казаки унывно и задушевно:
Вы туманы мои непроглядные,
Вы туманы мои непроглядные, —
 
   теплее повторили все и с тоской безбрежной бросили:
 
Как печаль-тоска, ненавистные!..
 
   И снова горячее, задушевнее, звеня слезами невыплаканными, залился Васька:
 
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой,
Не отстать тебе, кручинушка,
От ретива сердца прочь...
Ты возмой, возмой, туча грозная, —
 
   пели казаки в тоске неизбывной,-
 
Ты пролей, пролей част крупен дождик,
Ты пролей, пролей част крупен дождик,
Ты размой, размой земляну тюрьму.
Чтоб тюремнички разбежалися,
Во тёмном бы лесу собиралися,
Во дубравушке, во зелёненькой...
Ночевали тут добры молодцы,
Под берёзанькой они становилися,
На восходе Богу молилися,
Красну солнышку поклонилися:
«Ты взойди, взойди, солнце красное,
Над горой взойди, над высокою,
Над дубравушкой, над зелёною,
Над урочищем добра молодца,
Что Степана свет Тимофеича,
По прозванью Стеньки Разина...
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Обогрей ты нас, людей бедныих,
Добрых молодцев, людей беглыих...
 
   Всё стихло. Васька упал лицом в своё еловое изголовье. Сердце тоска схватила клещами железными. Было тихо в землянке – только огонь ворчал, да за дверью щелястой вьюга билась. Отец Смарагд вышел до ветру и, поёживаясь, вернулся и сказал:
   – Ну и крутит!.. Ежели так всю ночь будет, бродна дорога будет, и не пролезешь...
   – Ещё день обождём...
   – А жрать что будешь?
   – Добудем... Мужики дадут...
   – Мужики твои, бают, молебен Савве Нендинскому петь собираются об утишении брани междоусобной...
   – Дык что? У них это не мешает: молебен – молебном, а дело – делом... Народ тонкий...
   – Охо-хо-хо-хо... Давайте-ка лутче спать ложиться, ребята... Утро вечера мудренее...
   – И то правда... Гоже хошь тепло у нас в хоромах-то...
   Все разобрались по своим логовищам. Плясал свою тихую пляску огонь. Дым сизым пологом стоял под бревенчатым, вспотевшим потолком. Думы тянулись серые, длинные, как осенний дождь. И один за другим казаки засыпали.
   Не спалось только Ваське. Его бросало то в озноб колючий, то в жестокий жар, и голова болела нестерпимо. Вспоминалось ярко прошлое: крутой боярин его князь Ю. А. Долгорукий, – как он теперь голоту-то чехвостит!.. – Москва златоглавая да сытная, потеха соколиная любимая и его серый Батый... Как он тогда царского-то Буревоя обрезал – как пить дал!.. И он снова ощутил на рукавице своей тяжёлую птицу, услышал злой, нетерпеливый крик её, и повеяло в жаркое лицо его ветром от сильных крыл. «Да будя тебе, погоди!..» И вдруг всё разломалось и провалилось, и море лазоревое раскинулось перед ним, и берега солнечные, зелёные Мазандарана с белыми минаретами, и затеплилось сердце: Гомартадж... И опять в неожиданном изломе преломилось всё, и увидел он Волгу, и полёт стругов, и торжественные встречи в городах попутных... И вот вдруг в конце всего землянка чёрная... А завтра все полезут опять по снегу незнамо куда... Ну, да ладно, – только вот испить бы... испить бы... испить бы... Точно огнём палит всё тело, и что-то давит и душит нестерпимо, и какие-то ураганы крутят вокруг... Испить бы... испить бы... испить бы...
   – Васьк, а Васьк?...
   Он слышал зов, но не мог ответить ничего, потому что самое главное было испить бы... испить бы... испить бы... У-у, какое это длинное, тоскливое, индо слёзы просятся...
   – Ребят, а дело-то Васькино табак!.. – сказал отец Смарагд. – Не отзывается и горит весь, как в огне...
   – Ну-к что ж теперь делать?... – сказал Балала. – Пущай лежит, а нам всё одно идти надоть, потому ежели нагрянут сюда приказные, дык...
   Чикмаз бешено посмотрел на него...
   Стали думать и гадать: как быть? Выглянули: буря стихла. Было морозно и ясно. И по снегу видно было, что на зорьке подходила к землянке волчья стая...
   – И нечего тут головы ломать... – решил Чикмаз. – Иди всякий, куды хочет... Всё одно пропадать...
   Решили: правильно!.. И стали умом раскидывать: кому на Мамариху выходить, кому на Ремни, кому на Вошелово, порозь чтобы... Оставили Ваське хлеба, воды в разбитом горшке, дров принесли. Пожевали на дорогу чего-то, постояли над Васькой и из нестерпимого смрада землянки вышли на волю. Было очень бродно. Душисто пахло свежим снегом и хвоей. Жить можно было бы, пожалуй, и гоже – так, по крайней мере, говорило и солнце, и небо чистое, и лес тихий да пахучий...
   Выбились выше чем по колена в снегу на глухую лесную дорогу. Пошли молча гусем. На каждой повёртке отставал то тот, то другой, кому куда надо было. Прощались до увидания на низу, на воле, у казаков. Чикмаз решил заглянуть к преподобному Савве Нендинскому, к дружку своему, игумену.
   – Опять?... – зло воззрился на него старик игумен.
   – Опять.
   – Я старосту с мужиками позову...
   Чикмаз быстро вынул откуда-то отточенный нож – обыкновенно нож русские люди того времени носили, как и другие мелкие предметы обихода, за голенищем, но у Чикмаза голенищ не было, – и значительно показал его игумену...
   – Вот что, батя... – сказал он. – Я не люблю, которые зря языком лала разводят. Нас в лесу осталось только двое. Мы тоже скоро уйдём. У нас ничего нету, а у тебя в кладовых кое-что складено. Поделись. А ежели старосту, так я к тебе ближе старосты...
   – Вот накачались вы на мою голову!.. – зло проговорил игумен. – Ну, что ты тут будешь делать? А? Ну, что тебе еще надо?
   Чикмаз получил хлеба ковригу, сушёного судака, луку, соли.
   – Ну, спасибо тебе, отче... – сказал он. – Покедова прощай. И слушай: живу я на шоринской разработке, ты это знаешь. Так скажи всем, чтобы меня там не тревожили, а то я и осерчать могу. Понял? Ну, вот... Ещё пару деньков передохнём, а там и ходу. Так уж и быть, ослобожу тебя... Прощай покедова...
   – Иди уж, разбойник эдакий!.. Накачались вы на мою голову...
   Чикмаз своим следом полез опять в лес. Огонь у Васьки потух, и в землянке стояла стыдь. По снегу было видно: подходила к землянке лиса. Васька что-то мямлил про себя, горел и никак не отзывался. Чикмаз зажёг огонь, почистил землянку и, так как делать всё равно было нечего, стал сушить портянки у огня. Чистое горе: совсем истлели!.. Надо будет у отца игумена холста попросить – ему, чай, бабы натаскали много. Потом стало ему скучно. Он позевал, позевал да и лёг опять спать...
   Васька очнулся только к ночи. Он едва языком владел. Ни пить, ни есть он не мог и только всё смотрел в зверское лицо Чикмаза мокрыми, понимающими глазами. А потом сделал усилие и прошептал:
   – Ты... иди... Я... все... одно... по... мру...
   – Но... но... но... – строго сказал Чикмаз. – Что я тебе, мешаю, что ли? Ишь, боярин какой выискался!.. Не твоя, чай, землянка-то, а шоринская. Куды я пойду по такому снегу? Вот промнут дороги маненько, тогда и айда... А ты бы, может, рыбки солёненькой съел? Судак... Очень отец хандримандрит хвалил... А?...
   Васька ничего не ответил, – только смотрел всё ему в глаза этими своими мокрыми, теперь всё наскрозь понимающими глазами, от которых было неловко. И Чикмаз стал внимательно подгребать угли. И слушал, как тяжело дышит Васька, точно в гору высокую лезет... А когда он, спустя некоторое время, осторожно покосился на больного, Васька был уже снова без сознания.
   Но прежней тяготы Васька не чувствовал нисколько, – напротив, было светло и радостно в степи бескрайной, и цветы лазоревые цвели вокруг, и неизвестно куда убегала дороженька безвестная, а на краю её берёзка стояла одинокая, беленькая, что вот твоя невеста... Васька умилился и почувствовал, как в душе его привычно забродила песня и слова нарядные, ласковые вот про эту самую берёзку в степи бескрайной, про эту вот дороженьку, про вольную волюшку сами собой складываться стали... шире, шире, звонче, чище – индо вот слеза прошибет... И всё как-то рассеялось – кончилось...
   Чикмаз перекрестился и закрыл нежно-голубые глаза Васьки. И сел у огня... Рассвет был уже близок. И как только появились в небе розовые отсветы зари далёкой, Чикмаз взял Васькины портянки, собрал свои пожитки и харчи в сумку холщовую и вынес их за дверь. По снегу разбегались во все стороны следы звериные. Чикмаз подумал и пошёл в лес, натаскал к землянке вершиннику, что остался тут после разработки. Затем он снова спустился в землянку – огонь догорал – и подошёл к Ваське, длинному и жёсткому, но с умильно-кротким выражением на молодом красивом лице. Посмотрел, посмотрел на него Чикмаз, перекрестился и вдруг поклонился Ваське в землю, – точно вот боярину какому или царю! И опять встал, перекрестился несколько раз, решительно вылез из землянки, завалил дверь вершинником от зверя и – исчез в лесу...

XXXV. Кто кого!.

   Бегство поражённого под Симбирском Степана вниз по Волге было совершенно не похоже на его недавнее триумфальное шествие вверх. Слухи о том, что случилось под Симбирском, несмотря на всю поспешность казаков, опередили их, и – Самара заперлась и не пустила их к себе. Заперся Саратов. Люди мстили казакам за своё легковерие, за свое разочарование, за близкую расплату и за то, что казаки под Симбирском, спасая свою шкуру, предали почти безоружных крестьян воеводам. И не было на стругах прежней крылатой веры, веселья прежнего, прежних неумолкающих песен... Казаки были смутны, тревожны и раздражительны. Степан не раз ловил на себе их угрюмые взгляды. И часто вспыхивали ссоры и драки по пустякам...
   И когда Степан прибыл в верный ему, но тоже заметно разочаровавшийся и в нем, и в его деле Царицын, – у толпы всегда прав только тот, за кем успех, – любопытные густо толпились на берегу, но прежнего одушевления не было совсем. Казаки перед царицынцами ботвили, бахвалились и грозили вдругорядь тряхнуть Москвою покрепче, но, когда страдающий от ран Степан рассказывал раздобревшему на покое Ивашке Черноярцу и другим царицынским старшинам о своем походе, его слушатели помалкивали, глаза их были точно чем застланы и это было Степану чрезвычайно противно.
   А ночью, в жарко натопленной опочивальне воеводы, утонув рядом с ним в перинах и обвив его мягкой, полной рукой, Пелагея Мироновна ворковала Ивашке:
   – Ну что? Говорила я тебе!.. Все вы эдак-то: у бабы волос долог, а ум короток. Ну, а теперь что скажешь? Набили ему мурлетку-то воеводы в Синбирском, а сюда придут, и здесь то же будет. Ишь, тожа чего вздумал!.. А я тебе говорила и ещё раз скажу: давай-ка подобру-поздорову уберёмся куда подальше... И будем там на спокое жить за милую душу... На чёрный день хватит, слава Богу...
   – Да, Фёкла, куды ты денешься-то, ну?! – в сердцах сказал Ивашка. – Вверху воеводы, внизу Васька Ус, за Волгой калмыки, на Дону казаки... Куды бросишься?... Умна тоже больно стала!..
   – Ну, ну, ну... – прижалась она к нему. – Развоевался, воевода!.. «Всех исподтиха выведу...» Ты мне только скажи, хочешь ты уехать али нет, а остальное уже не твоя забота... И не забывай: ежели сюда воеводы подойдут, тебе несдобровать да и мне не больно сладко будет. Нюжли не пожалеешь ты лапушки своей? А? Что молчишь-то?
   Ивашка весь даже похолодел при мысли о её судьбе, если придут сюда воеводы. Он крепко обнял её.
   – Ну, так что же ты придумала? Говори... И сам вижу, что дело табак. Степан хоть и ботвит, а и сам не знает толком, что делать...
   – А-а, Степан!.. – пренебрежительно повторила она. – Нашёл тоже сокровище... Наговорили, и пуля его не берёт, и против сабли слово знает, а его вон как обработали. Только бы поскорее развязаться с ним... Так ты не покинешь меня, а?
   – Как я тебя покину, когда только в тебе весь и свет мой... – жарко прошептал он. – Ведунья ты... Точно вот опоила меня чем... Ну, говори: что ты там придумала?
   – Человечка я такого нашла, который берётся нас до Литвы или там до ляхов отвезти... – прошептала она, ластясь к нему. – А там лети, куда хошь... Ты смотри не проговорись только. А завтра, если хошь, я сведу тебя с ним и все вместях дело и обговорим...
   – Так что...
   – Ах ты, сокол мой!.. Милый... Уж как я тебя там любить буду...
   Утро выпало очень беспокойное. С Дона от Фролки явился вдруг к Степану гонец, весь обмерзший в степи холодной. Он принёс нерадостные вести. Фролка, освободившись от брата, возомнил себя всему делу головой и, собрав небольшой отряд голоты, поплыл Доном вверх и напал на Коротояк. А в соседнем Острогожске стоял с ратной силой воевода князь Ромодановский. Узнав о нападении на Коротояк, он поспешил на выручку и растрепал Фролку «почём здря». Казаки бросились на своих стругах и бударках опять Доном вниз. Но пока Ромодановский хлопотал в Коротояке, в Острогожске поднялся полковник Дз... Дз...
   – А, нехай его бисы возьмуть!.. – махнул рукой казак.
   – Не выговоришь... Дз...
   – А ну, чёрт, вези!.. – вспыхнул сердитый Степан. – Дзинковский...
   Он знал Дзинковского, потому что сносился с ним грамотами.
   – Ен самый... – подтвердил казак. – Ну, поднял он в городе народ, утопил воеводу, но дальше дело не пошло: протопоп соборный да сотник один успокоили народ, связали того самого Дз... Дз... – а, хай ему бис! – да в тюрягу его и упрятали. А жинка его, этого самого, которого не выговоришь, гонца к нам, в Кагальник, послала, кузнеца одного острогожского: спешите-де, казаки, на выручку... Люди Ромодановского кузнеца того схватили и полковнику тому и его пани на плахе головы срубили. Зашумели было и слободские полки все, да полковник сумской Кондратьев их всех успокоил, а потом и Острогожск утихомирил. Везде люди крестным ходом ходили и царю на верность опять крест целовали...
   – Это-то беда небольшая! – зло засмеялся Степан. – Вчера царю целовали, а завтра мне целовать будут...
   – Оно, може, и так... – сказал гонец осторожно. – Ну только в Черкасске Корнило Яковлев и все самостоятельные казаки очень после того случаю голову подняли и всё какие-то сговоры у них промежду собой идут и с Москвой все гонцами ссылаются. А тут пришло известие из-под Синбирского и...
   – А, дурак!.. – оборвал Степан. – Рассуждают тоже.
   – Что же лаяться-то? – довольно смело сказал казак. – Нешто то моя вина? Меня послали по делу, вот я и сказываю...
   У Степана чесались руки. Но он чувствовал, что то, что можно было в Самаре, когда он шёл вверх, того уже никак нельзя в Царицыне. И он прогнал гонца. Первой мыслью его было скорее идти на Дон, чтобы поправлять там всё дело, но он ждал вестей из Астрахани, – там тоже было что-то неладно, – да и его рана в голову крепко мучила его. Он не выходил решительно никуда, был мрачен и груб и старался не смотреть на Ивашку, чтобы не видеть этих его новых, чем-то застланных глаз. Да Федька Шелудяк, проживавший теперь в Царицыне, – он бежал из Астрахани, где посадские хотели убить его за пограбленные животы, – был теперь совсем не тот. И все косились один на другого осторожно: кто кого предаст, и когда, и как? И Степан чаще, чем прежде, напивался пьян...
   Когда вечером Ивашка, расстроенный, – надо бежать, и скорее... – поднялся к себе в воеводские хоромы, в сенях его встретила Пелагея Мироновна.
   – Иди в опочивальню... – тихо сказала она. – Там сидит человек тот. Только как бы не подслушал кто...
   Ивашка шагнул в опочивальню и в тусклом свете сальной свечи увидал тощую, тёмную фигуру, которая при его появлении торопливо поднялась с лавки.
   – Всемилостивейший и ясновельможный пан воевода... – вкрадчиво пролепетала фигура, низко кланяясь. – Падам до ног...
   Ивашка сморщился: в опочивальне стоял такой дух, что хошь топор вешай...
   – Жид? – коротко спросил он.
   – Жид, ясновельможный пан воевода, жид...
   Это был Иосель, похудевший, оборванный и грязный невероятно и ставший из чёрного рыжим.
   Помучив его тогда, в Самаре, в Пыточной башне, запорожцы, когда он потерял сознание, бросили его, «доки очухается бисов сын», а сами напились. А там вдруг атаман заторопил с отвалом. Запорожцы бросились в башню, чтобы хоть, по крайней мере, добить июду, но июды не было: уходя, они забыли запереть дверь, Иосель пришёл в себя и уполз. Они долго матюгали и так, и эдак, хотели даже остаться, но лихие песни казаков захватили их, и они бросились к стругам: этот ушёл, другие не уйдут. Иосель оправился от своих потрясений и ран, сумел заинтересовать нового городового атамана самарского своим предложением о перебелке старой меди на новое серебро и, завоевав доверие, воспользовался этим и в одну прекрасную ночь на рыбацком челне бежал. Бежал он не один: брошенная Степаном дочка воеводы, Аннушка, последовала за ним; он обещал доставить её, сиротинку, зозуленьку сизую, к её дяде в Северскую область. Но если бы это не удалось, думал он про себя, то можно будет при случае хорошо сбыть её в Крым или в Дербент в гарем: что здесь ждёт её среди пьяных казаков? А там, по крайней мере, будет жить как пани, без всякой заботы... В первую же ночь Иосель, на воде очень неловкий, упустил одно весло, и челн, крутясь, поплыл вниз по Волге, куда приведёт Господь Авраама, Исаака и Иакова. От ночной сырости и холода Аннушка под Саратовом занемогла, и Иосель, почмокав губами, с сожалением покинул её в женском монастыре, а сам, насулив ярыжкам золотые горы и выгодно продав в Саратове чужой челнок, устроился на одном насаде, который плыл на низ за рыбой и солью. Понюхав в Царицыне, Иосель решил пока побыть тут: наклевывались делишки. Сперва его казаки сгребли было, но он так красноречиво рассказывал о тех пытках, которым подвергли его царские воеводы в Казани за его горячее сочувствие казакам, что те решили: то добрый жид – нехай себе болтается!.. И оставили его в покое. И он всюду бегал, нюхал, покупал тряпьё, гусей, табак, рыбу, перо, продавал фальшивые деньги, нитки, блестящие крестики, бусы какие-то и был вечно чрезвычайно занят. Приход в Царицын Степана чрезвычайно смутил его, но он сразу же подметил, что раненый атаман никуда не выходит, и продолжал свою тихую, озабоченную суету...
   – Так вот... – взволнованно вздохнула Пелагея Мироновна. – Я уж говорила Иоселю, что нам с тобой в Царицыне понадоело – уж очень жизнь беспокойная, – и он говорит, что он бы мог переправить нас куды подальше...
   – А что такое? А почему нет? – заметил Иосель очень рассудительно. – Ясновельможному пану воеводе стоит только одно слово сказать, и Иосель вдребезги расшибется, чтобы только угодить ясновельможному пану...
   Ивашка приосанился: «ясновельможный пан воевода» ему очень понравилось.
   Иосель знал уже решительно всё об Ивашке и Пелагее Мироновне, знал о их прошлом, о настоящем, о горячей любви их, догадывался о их возможных планах на будущее, и, когда Пелагея Мироновна издалека заговорила с ним о путях на Литву, он сразу прикинул, что из этого можно было бы извлечь. Было ясно: если он доставит их благополучно, – себе самому он за это никак не ручался, – то они хорошо ему заплатят, так как дело идёт о их головах, ну, а если представится случай как-нибудь иначе извлечь из них пользу, – хорош товар эта самая Пелагея Мироновна! – то там видно будет. Прикинул он выдачу Ивашки казакам, но сразу же отбросил эту мысль: дадут какую полтину да шею ещё накостыляют... Нет, это чепуха...
   – Куда же можешь ты увезти нас? – проговорил Ивашка, садясь подальше от Иоселя.
   – А куда ясновельможный пан прикажет... – почтительно сказал Иосель. – Можно, например, довезти до Киева, а там уж ясновельможный пан воевода сам обдумает, куда лучше... А то и до польского рубежа можно...
   – Так... А как же ты то дело устроишь?
   – Э, ясновельможный пан воевода, когда хочешь дело делать, никогда не надо загадывать за год вперёд... – сказал Иосель чрезвычайно убедительно. – Всегда надо смотреть на то, что ближе: человек хочет, а Бог водит, как говорится по-русскому поговорка. Только бы нам до первых жидов на Слободской Украине добраться, а там – пхэ!.. – мы будем, как караси в море... Только вот уж не знаю, как мне отсюда отлучиться: большие дела тут можно делать, а в особенности если на Астрахань съехать...
   – Ну, в Астрахани жизнь теперь... того... можешь и без пейсов очень даже легко остаться... – заметил Ивашка.
   – Пхэ!.. Что такое без пейсов? Зачем без пейсов? – вздернул Иосель плечи. – Они пусть там себе воюют, а я буду торговать, – и с теми, и с другими, и со всеми... Кому нужен какой-то бедный жид? Нет, ясновельможный пан воевода, Астрахань для умного человека золотое дно!.. Мне давно пора домой, к Ривке, к детям, но я говорю себе: Иосель, не упускай себе такого золотого случая!.. Ривка подождёт, дети подождут, все подождет: не упускай случая... Но для ясновельможного пана воеводы я брошу не только Астрахань, я Ривку брошу, я детей брошу, – только бы ясновельможный пан воевода доволен был!.. О, это такой казак, ясновельможная пани!.. – восторженно обратился он к Пелагее Мироновне. – Такой казак, – ай-ва-вай!.. И я понимаю, понимаю, – зашептал он доверчиво и очень убедительно, – что дела у ясновельможного пана Степана несколько пошатнулись и что умным людям пора из игры выходить: бережёный, как говорится, и Бога сбережёт... Пусть только ясновельможный пан воевода и ясновельможная пани доверятся мне, а там все будет, как сыр в масле... Я слышал сторонкой, что ясновельможный пан атаман на Дон собирается, – вот он выедет, скажем, в понедельник, а мы за ним следом во вторник. Уж только пусть ясновельможный пан воевода положится на меня...
   Ясновельможный пан воевода внимательно слушал, но полагаться на преданность Иоселя отнюдь не думал: он хотел полагаться только на самого себя.
   – Ну, однако, как же ты всё же повезёшь нас?... – сказал он. – За год мы загадывать не будем, а всё же любопытно, как...
   – А можно, например, два воза солью для Дона погрузить, – сказал Иосель. – А под солью будут лежать на мягких коврах, как у Христа под мышкой, ясновельможный пан воевода на одном возу и ясновельможная пани – на другом. Нам только бы Дон переехать, а там – фьюююю... На Слободской Украине жида много, и там Иосель будет совсем как карась в море...
   Сторговались. Иосель получил деньги, чтобы заблаговременно купить две пары коней и возы, и поздно ночью старая Степанида выпроводила Иоселя потайным ходом через сад на чёрную осеннюю улицу. Ясновельможный пан воевода ещё долго ходил у себя по опочивальне – дверь он оставил открытой, чтобы дух вышел маленько, – и всё что-то думал, и улыбался, и бормотал:
   – Поглядим: кто еще кого... Да, да: кто кого!..
   Но Пелагея Мироновна уже нетерпеливо звала его почивать.
   На следующее утро атаман лютовал ещё больше: с Астрахани прибежал, наконец, давно жданный гонец. То был Петрушка Резанов, сиделец острожный, что стрельца зарезал государева. И он привёз вести нерадостные. Хотя власть казаков в Астрахани была сильна, но враги всё же и там начали подымать голову.
   – Ну, как пошёл ты тады от нас вверх, – рассказывал Резанов, пощипывая свою редкую бородёнку и стараясь придать своему грубому лицу значительность, – всё осталось у нас в самом лутчем порядке. Затем вскорости Федька Шелудяк из-за животов пограбленных у посадских со всеми перегрызся и убежал сюда вот, а Иван Терский, помощник атаманов, на Дон пошёл: не полюбились ему настроения наши. Тогда на их место Ивана Красулю выбрали, что при воеводах головой стрелецким был, да Обоимку Андреева, сидельца тюремного, что за воровские деньги сидел. Недели две спустя, так после первого Спаса, поднялся народ резать тех, которые уцелели, из приказных да из торговых людей: и Ларке-кату работы по уши было, ну и сами все старались. Одного из таких митрополит, старый чёрт, у себя в хоромах прятал, и очень казаки за то на него осерчали. А он, старый чёрт, в народ слух пустил, что было-де ему видение: стоит-де палата вельми чудна и украшена, а в той-де палате сидит предоблий воевода наш, Прозоровский князь, а с ним и брат его, и сын старшой, Борис, что на стене тогда повесил ты. И вот сидят-де они все и пьют питие сладкое паче мёда, а над головами-де их сияют венцы, украшенные камением многоцветным. Велели-де они и ему, митрополиту, се-сти, только не с ими вместе, а поодаль, и пития ему не дали. И слышит-де он, митрополит, что они промеж себя говорят: он-де, митрополит, не поспел ещё к нам... Ну а наши обломы, известно, уши развесили, слушают, головами качают, вздыхают... Да... И вдруг тут слух пришёл насчёт твово синбирского дела. Тут они совсем ожили. Из степи подошёл к Волге с той стороны татарин Енмамет мурза Енаев с табунными головами своими и с сотниками и переслал через воду с рыбаками митрополиту царскую милостивую грамоту. А на другой день велел митрополит в большой колокол благовестить, чтобы собрать людей астраханских и ту грамоту им прочести. Народу, одначе, пришло совсем мало: одни нас поопасались, а другие на атаманов двор пришли, где у нас завсегда круг собирается. И вот в соборе митрополит грамоту царскую народу вычитывает, чтобы принесли все свои вины Богу да великому государю и добили бы ему челом, а на кругу есаул твой Лебедев кричит, что грамоту ту сам митрополит со своими попами составил, чтобы опять народ в лапы воеводам да боярам отдать. Казаки в собор пошли, вырвали у того старого чёрта грамоту, и все хотели утопить его или с раскату бросить...