Руки, сплетенные на груди, сами обняли его и понесли. Владимир Петрович любил и баюкал свое большое, несуразное туловище. Ему было уютно рядом с ним, таким родным и давно не мытым. Оно прижималось, благодарно сопело, уткнувшись в сорочку, покачиваясь в такт колыбельной.
   Баю-баюшки-баю,
   А я песенку спою.
   А я песенку спою.
   Баю-баюшки-баю.
   Долго-долго, до бесконечности.
   А на руках - будто девочка. Маленькая, неродившаяся дочка.
   - Спи, милая, спи, моя умница, - уговаривал он, хлопая по тепленькой спинке. - Все спят. Играть тебе не с кем, Сережки нет дома, Сережка обманул нас, покинул. Он чужой нам, Сережка. Он - бяка.
   Чтобы она быстрей заснула, Глобов на мотив колыбельной начал перекладывать песни, какие знал. Все они были почему-то про войну, и он часто сбивался с напева, баюкая слишком размашисто, по-боевому.
   Его прервали. Визгливый голос Марины доносился из коридора и мешал петь. Тогда он уложил девочку на диван, прикрыл кителем и, спрятав бутылки под стол, отпер кабинет.
   По его виду Марина все поняла. Но оставаться одной в спальне казалось еще страшнее.
   - Пусти, Володя. Я не могу заснуть. Мне страшно без тебя, - говорила она, дрожа от холода и унижения. А он стоял перед нею, лохматый, в нижнем белье, и загораживал проход своим огромным, разросшимся телом.
   Марина его называла пупсиком и киской (а какая он - киска? он - не киска, а прокурор), просилась к нему на диван (ишь ты! уже пронюхала) и обещала не сердиться за шум, поднятый по всей квартире. Она брала его руки, тяжелые, как весла, и, распахнув халат, клала себе на грудь, прижимала к бедрам. Поборов отвращение, Марина гладила себя его руками, но они безучастно падали, как только их отпускали. А когда она попробовала столкнуть его с порога и силой войти в кабинет, Владимир Петрович просто шагнул в то место, где она суетилась и, отодвинув назад, запер дверь.
   ...Бутылки были целы. Но девочки под кителем не оказалось. Должно быть, он, убаюкивая слишком нежно, стиснул животик и раздавил ненароком. Или, что вероятней, ее похитили, пока он возился с Мариной.
   Ну, конечно! Как он сразу не догадался? Это Марина все и подстроила. Она уже один раз убила его дочку и теперь снова к тому же вела, шлюха. Недаром ластилась, на диван просилась. Диван ей, видите ли, понадобился!
   А когда он разгадал ее уловки, Марина подослала врачей-убийц во главе с самим Рабиновичем. Своими красотами она отвлекла внимание, а убийцы в белых халатах, растоптав священное знамя науки, тем временем, за его спиною, свершали черное дело.
   В гардеробе кто-то сидел и не шевелился. Тогда Владимир Петрович снял со стены шашку - именное оружие настоящей кавказской закалки, поднесенное в знак уважения 4-м конногвардейским полком.
   Гардероб поддался с двух ударов. Только стекла звенели, да щепки летели, да сыпалась со стен штукатурка. А враги, ускользнув обманным путем, попрятались в щели, окопались по всем углам.
   Напрасно Марина кричала под дверью, чтоб он прекратил безобразие, грозила, что уйдет из дому, будет изменять, покончит с собой, донесет в парторганизацию про то, что он - алкоголик. Нет, не проведешь! Теперь твои приемы всему миру известны! И в радостном остервенении он рубил, колол, кромсал все, что попадалось под руку.
   Ему не было жаль ни карельской березы, ни хрусталя, ни пуховых подушек. К чему эта жалкая утварь? Когда враги проникли в твой дом, нужно все истребить вокруг и самый дом стереть с лица земли с засевшими там врагами.
   Отскочив от стены, шашка крепко ударила его по голове, разбила люстру. Но и во мраке, обливаясь кровью, он продолжал наносить удары в воздух, в пустоту - всюду, где они притаились.
   Закончив труд, прокурор подошел к письменному столу, изрубленному вдоль и поперек. Там, у окна, белел в темноте чудом уцелевший бюст. Прокурор вложил шашку в ножны и отрапортовал :
   - Хозяин! Враги бегут! Они убили мою дочь, украли сына. Жена предала меня, и мать отреклась. Но я стою перед тобою, израненный, оставленный всеми, и говорю: "Цель достигнута! Мы победили! Ты слышишь, Хозяин, - мы победили. Ты слышишь меня?"
   Глава VII
   Хозяин умер.
   Сразу стало пустынно. Хотелось сесть и, подняв лицо к небу, завыть, как воют бездомные псы.
   Они бродят по всей земле, потерявшие хозяев собаки, и нюхают воздух: тоскуют. Никогда не лают, а только рычат. С поджатым хвостом. А если виляют, то так - словно плачут.
   Завидя человека, они отбегают в сторону и долго смотрят - не он ли? но не подходят.
   Они ждут, они всегда ждут и просят кого-то протяжным взглядом: О приди! Накорми! Ударь! Бей, сколько хочешь (не слишком сильно, пожалуйста). Но только приди!
   И я верю: он придет, справедливый и строгий. Он заставит визжать от боли и прыгать на цепи. И ты подползешь к нему на брюхе, заглянешь в глаза и положишь ему на колени лохматую голову. А он будет хлопать по ней ладонью, и смеяться, и ворчать что-то успокоительное на мудреном хозяйском наречье. А когда он заснет, ты будешь стеречь его дом и брехать на всех проходящих...
   Кое-где уже слышен скулеж:
   - Давайте жить на свободе и резвиться, как волки.
   Но я знаю, я слишком хорошо знаю, что они жрали раньше, эти продажные твари - пуделя, болонки и мопсы. И я не хочу свободы. Мне нужен Хозяин.
   Ах, какая собачья тоска! Где утолю мой пронзительный, долгий, годами не кормленный голод?
   Сколько их затеряно в мире, бездомных бродячих собак!
   О, суки с продолговатыми глазами итальянских красавиц и тонкими кусачими мордами! О, злые, видавшие виды, одинокие кобели!
   Его обмыли, набальзамировали, положили на постамент.
   Несметные толпы бежали к нему - проститься и посмотреть. Они вливались со всех улиц в сжатое домами пространство и там застревали.
   Выход был один - туда, где в цветах, под караулом покоилось мертвое тело.
   Но туда - не пускали: ждали распоряжений. А распоряжений все не было. Потому что тот, кто распоряжался, теперь лежал мертвый.
   Площадь, утоптанная ногами, стала тесна. Она не вмещала столько желающих проститься и посмотреть. А люди все прибывали, их становилось больше и больше с каждой минутой. И когда открыли узкий проход, было уже поздно. Кто-то гаркнул, радуясь случаю продрать звонкую глотку:
   - Ребята! Нас предали! Мы - в жопе!
   И тут началась давка.
   Окна завесили ковром и свет потушили, как требовала Марина. Зрение перешло в кончики пальцев. Юрию казалось, что они у него моргают.
   Раздевая Марину, он мог созерцать всю сложность ее устройства: арки, абсиды, купола. Луковицы православных соборов, похожие на груди, и стрельчатые ворота, как заостренный книзу живот.
   Но всюду преобладала гитара: плечи - талия - таз. Недаром гитару и скрипку так любил Пикассо: это женское тело в разрезе.
   А желания - не было.
   Юрий напомнил себе, с каким нетерпением влекся он к этой цели, на какие средства пускался ради нее... Желания - не было.
   А вдруг совсем не получится? - встревожился он, понимая, что нельзя ему нервничать, что мужчина в таких случаях должен быть спокоен, как фокусник, от которого ожидают чудес. И пугаясь все больше и больше своего волнения, он хватался руками за абсиды, купола, арки, расположенные перед ним. Если не страсть, то хоть чуточку вожделения пытался он выклянчить у своей немощной плоти, предавшей его так позорно, так глупо в самый последний момент.
   Пружины кровати звенели семиструнной гитарой.
   Юрий стиснул зубы и поднапрягся, будто выжимал гири по три пуда каждая. Наконец он вызвал в памяти пачку порнографических открыток, что с давних времен хранил в укромном местечке, и, перебирая мысленно самые непристойные, молился Богу: "Господи! Помоги!"
   А женщина идеальной конструкции недвижно лежала рядом, предоставив ему как угодно мучиться над ней. Всей опустелой душой, всем изнывающим от бесплодной работы телом Юрий ненавидел ее - достигнутую и недоступную, мечтая лишь о том, с каким наслаждением он выгонит ее вон, как только это будет возможно.
   - Что, Юрий Михайлович, вы добились цели? - насмешливо спросила Марина. - Почему же вы медлите?
   Юрий, не отвечая, зажмурился, хотя в полной темноте закрывать глаза было бесполезно.
   Как это могло случиться, прокурор плохо понимал. Он стоял чинно, вместе со всеми, ожидая, когда будут пускать, и вдруг увидел, что толпа несет его, вращая по спирали - через площадь, к узкому, точно траншея, проходу.
   Стоило добраться туда, и открывался прямой путь к центру города, где в цветах, на постаменте покоился усопший Хозяин. И прокурор по мере сил помогал тащить себя в этом направлении, хотя перебирать ногами в тесноте было так же затруднительно, как говорить с набитым ртом.
   Но чем ближе и быстрее придвигался он к цели, тем больше его относило в сторону. А спираль, закручиваясь до предела, валила с ног.
   Люди лезли друг через друга и, спотыкаясь, падали. На место одного опрокинутого вставало пятеро свежих, и борьба не затухала. Каждый стремился проникнуть в узкий, точно траншея, проход.
   Прокурор был слишком солиден, чтобы принимать участие в свалке. Он не лез, не толкался, не произносил бранных слов. Но чья-то могучая рука, шириною во всю эту площадь, схватила его поперек тела, стиснула в кулаке, так что он едва не задохся, и, чуть приподняв над землей, пошла гвоздить направо и налево!
   - Пусти! Мне больно! - стонал прокурор. - Здесь все свои. Они ни в чем не виноваты. Здесь много женщин, детей, есть даже инвалиды войны, что принесли тебе славу.
   Но рука не выпускала его из цепких, намертво сжатых пальцев. Скорбя и ожесточаясь, она била и била им, как дубиной, воющую от боли толпу.
   Спешить было некуда. Марина постояла у киоска, где продавались газеты, траурные, будто женщины с подведенными тушью ресницами. Потом, повернувшись спиной к надоедливой улице, разглядывала незажженную витрину косметического магазина.
   Там, как в плохом зеркале, она увидела себя. По ней шагали люди, ехали троллейбусы, пронизанные флаконами духов и пирамидами разноцветного мыла.
   - От всех этих средств красота портится, - думала она, посматривая исподлобья на свое отражение. Но лицо ее, затуманенное стыдом и злобой, истоптанное тенями прохожих, было еще достаточно красиво.
   - Завтра же испробую аргентинскую губную помаду, - решила Марина.
   Ему удалось уйти. Под грузовую машину, через ограду бульвара, ободрав ноги, без шапки... Бульвар был пуст и просторен.
   - Девочку, девочку задавили! - донеслось сзади.
   Там, в полутемном проулке, собрались успевшие выскользнуть. Они радовались, что легко отделались, поминали какую-то девочку:
   - Задавили! Задавили!
   - Это - не про мою. Моя - сама упала. Никто ее не давил. И стекла ей в очках раньше меня выбили, и возрастом она уж не девочка, а совершеннолетняя.
   - Девочка, девочка, - упрямо твердили в толпе. - Задержать надо виновного... Под машину уполз... Чего рты разинули? Виновного, виноватого...
   - Моя - сама виновата. Пускай не суется под ноги. Я сам упал. А виновных здесь нет. Без жертв не обойтись. Зато - во имя цели.
   Идти дальше не было сил. Он прилег отдохнуть в теплый, как парное молоко, снег. По соседству, за сугробом, все еще искали виновного, толковали про неизвестную девочку:
   - Может, это вредитель какой, диверсант, враг народа? Давку-то кто устроил? Милицию бы сюда! Следователя, прокурора! Судить таких надо! Судить!
   Эпилог
   Возле реки Колымы, за пригорком, мы копали канаву - Сережа, Рабинович и я.
   Я прибыл в тот лагерь позже других, летом пятьдесят шестого. Повесть, для завершения которой не хватало лишь эпилога, стала известна в одной высокой инстанции. Подвела меня, как и следовало ожидать, упомянутая ранее драга, поставленная в канализационной трубе нашего дома. Черновики, что всякое утро я добросовестно пускал в унитаз, непосредственно поступали на стол к следователю Скромных. И хотя важное лицо, чей приказ я выполнил, может быть, недостаточно точно, к этому времени уже умерло и даже подвергалось переоценке со стороны широкой общественности, меня все-таки привлекли к дознанию за клевету, порнографию и разглашение государственной тайны.
   Я не отпирался: улики были налицо. К тому же Владимир Петрович Глобов, вызванный в качестве свидетеля, представил документы, неопровержимо доказывающие полную мою виновность. Все, что я написал, как это установило следствие, являлось Плодом злого умысла, праздного вымысла и больного воображения.
   Особое нарекание вызвал тот факт, что положительные герои (прокурор Глобов, адвокат Карлинский, домохозяйка Марина, двое в штатском и т. д.) не обрисованы здесь многогранно в их трудовой практике, а злопыхательски выставлены перед читателем нетипичными сторонами. Отрицательные же персонажи (детоубийца Рабинович, диверсант Сережа и его соучастница Катя, слишком поздно осознавшая свои ошибки и за это растоптанная ногами возмущенного народа), хоть и были наказаны по заслугам в моем клеветническом произведении, но не разоблачены до конца в своей реакционной основе.
   Не рассчитывая на снисхождение, я просил только о том, чтобы мне разрешили, учтя критику, хотя б в эпилоге произвести некоторые коррективы, проливающие должный свет на моих персонажей. Мне позволили это сделать, но в процессе собственного перевоспитания, без отрыва от земляных работ, предусмотренных на Колыме.
   Попав сюда, я вскоре пристроился к Сереже и Рабиновичу. Добиться, чтобы нас поселили в одной землянке и стерегли совместно, было нетрудно. После амнистии лагерь опустел. Нас, крупных преступников, здесь осталось каких-нибудь тысяч десять. Начальство смягчилось и разрешило создать ударную бригаду в составе трех человек, выделив нам персонального конвоира с хорошим автоматом.
   Впрочем, в нашей бригаде по-ударному трудился один Сережа, полагавший, что необходимо способствовать приближению прекрасного будущего. Мы с Рабиновичем по старости лет от него отставали.
   Сережа рьяно насаждал среди нас принципы новой морали. Пайку хлеба в 400 грамм, что я получал ежедневно, складывали с аналогичными пайками моих друзей. Всем этим хлебом заведовал у нас Рабинович, и, когда наступало время обеда, мы 1 кг 200 г делили на три части.
   - Какая в этом польза? - удивлялся я. - Все равно каждый съедает свои 400 грамм и даже меньше, потому что Рабинович тайком откусывает по кусочку от чужих паек.
   - Ничего, ничего! - подбадривал меня Сережа. - Недорога пайка, дорог принцип равного распределения продуктов.
   Однажды, выгребая лопатой мерзлую землю, я улучил момент:
   - Скажите, Сережа, что пишет из столицы ваш уважаемый папа?
   Тот с напускным равнодушием передернул плечами:
   - Мы не переписываемся, Сочинитель (меня за былую профессию прозвали здесь сочинителем). Бабушка сообщала как-то, что его повысили в должности.
   - Вот видите, Сережа! - воскликнул я, радуясь поводу поговорить на волнующую меня тему. - Видите, каких высот достиг этот государственный деятель! Можете не сомневаться в моей искренности, я люблю вашего отца давней, неразделенной любовью. Мне дороги Емельян Пугачев, обернувшийся Александром Суворовым, грохот танков по булыжнику, бешеный рев радиорепродукторов - вся изысканная аляповатость героической нашей эпохи, что гордо шествует по земле, звеня орденами и медалями.
   И если я, вопреки указаниям свыше, не защитил вашего папу своим щуплым телом, то, поверьте, я искал только случая свершить этот подвиг, а случай спасти вашего папу так и не вышел. Он сам всех спасал, сам всех преследовал. О, когда б его побивали каменьями! С какой радостью я умер бы за него и вместо него! Но его не побивали...
   Наверное, мои излияния были неприятны Сереже, и он переменил разговор:
   - Да, Сочинитель. Отец считает меня вероотступником. А вот мачеха, Марина Павловна, кто бы мог подумать! Вчера от нее получил посылку.
   - Узнаю вас, русские женщины! - восхитился я, глотая слюнки. - Со времен декабристок! Княгиня Волконская, Трубецкая. Помните - у Некрасова: "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет". А в посылке-то что?
   - Коробка шоколадных конфет с ликером.
   - И все?
   - Все.
   Делать было нечего. Хорошо хоть с ликером. Мы подарили нашему конвоиру половину посылки, а сами, не вылезая из канавы, устроили роскошный пикник.
   Как всегда в минуты отдыха, нас развлекал Рабинович. С ним последнее время творилось что-то странное. Может быть, он помешался из-за врачей-убийц, которых признали невинными. По их делу его осудили, но реабилитировать почему-то забыли. А скорее всего он просто-напросто с обычной еврейской хитростью прикидывался ненормальным, памятуя, что к душевнобольным относятся у нас снисходительно и частенько выпускают в сумасшедший дом.
   Во всяком случае речи его с некоторых пор стали темны и невразумительны. Он все рассуждал о Боге, об истории, о каких-то целях и средствах. Иногда получалось очень смешно.
   Вот и сейчас, доев последнюю шоколадку, он вытащил из-под ватника забавную железку, покрытую ржавчиной и землей.
   - Нет, гражданин Сочинитель, как вам это нравится? - обратился он ко мне, бессмысленно улыбаясь.
   - Археологическая находка! - обрадовался Сережа и тут же зафантазировал: - Здесь путешествовал в каком-нибудь шестнадцатом веке или даже раньше никому не известный Ермак. Быть может, - до самой Америки! Опередил Христофора Колумба! Надо - в музей, под стекло, для поддержания приоритета!
   - Приоритет несомненен, однако начальству сдать придется, - соображал я. - Все-таки холодное оружие.
   Это был меч, наполовину изъеденный сыростью, с массивной рукояткой в виде распятия.
   - Как вам нравится? - вопрошал Рабинович. - Бога, обратите внимание, куда присобачили. К орудию смертоубийства - держалка! Скажете - нет? Был целью, а сделался средством. Чтобы хвататься сподручнее. А меч - в обратную сторону: был средством, стал целью. Переменялись местами. Ай-я-яй! Где теперь Бог, где меч? В извечной мерзлоте и меч, и Бог.
   - Оставьте в покое ваши религиозные пережитки, - сказал я и опасливо отодвинулся (видно, недаром попал сюда этот гражданин Рабинович). - Всему миру известно - никакого Бога нет. Не в Бога нужно верить, а в диалектику.
   Как он тут всполошился, этот хилый еврей, обстриженный под машинку, в рваных опорках, замазанных грязью, с ржавым мечом под мышкой.
   - Да я что? Разве ж я спорю? Никогда в жизни!
   Схватив меч в обе руки, он поднял его, как зонтик, и затыкал прямо в небо, нависшее над нашей канавой.
   - Во имя Бога! С помощью Бога! Взамен Бога! Против Бога! приговаривал он, будто натуральный безумец. - И вот Бога нет. Осталась одна диалектика. Скорее для новой цели куйте новый меч!
   Я хотел ему возразить, как вдруг солдат, что предохранял нас от побега, проснулся на своем пригорке и закричал:
   - Эй, вы, в канаве! Довольно чесать языком! Работать пора!
   Мы дружно взялись за лопаты.
   1956
   ЛЮБИМОВ
   Предисловие
   Расскажу я вам, товарищи, о городе Любимове, который древнее, быть может, самой Москвы и только по ошибке не сделался крупным центром. Может, проведи сюда вовремя железнодорожную ветвь или просверли подходящую нефтеносную скважину, и жизнь бы в городе Любимове забила фонтаном, и вырос бы на его месте целый Магнитогорск. Но обошли нашу местность пути развития, и состоит она из простых равнин, поросших невысокой растительностью, да болот, да болотистых лесоучастков, где водятся одни дикие зайцы и разная несъедобная птица.
   Правда, подальше, за Мокрой Горой, сосредоточена знаменитая утка, годная для стрельбы, и говорят, в старину эту утку возами возили и за еду не считали. Но чтобы в нашем краю водились бизоны, или тапиры, или какие-нибудь жирафы со змеевидными шеями, так это уже и старики не помнят. И хотя доктор Линде продолжает всем доказывать, что однажды на вечерней заре повстречался ему вместо тетерева доисторический птеродактиль, все это вымысел, брехня и нету у нас ничего похожего. Это в Африке, действительно, живет еще в озере один птеродактиль - читал я в одном журнальчике. А доктор Линде если и встретил кого у Мокрой Горы, то это, наверное, была обыкновенная болотная выпь. Страшно она кричит и стонет из темноты, выпь.
   Зато сам по себе город Любимов - ничего, веселый, и жители в нем развитые, интересующиеся, много комсомольцев и довольно густая интеллигентская прослойка. А в позапрошлый сезон - еще до событий прислали из Ленинграда учительницу, Серафиму Петровну Козлову - преподавать иностранный язык в старших классах. Ее появление просто всех удивило. Во всяких скетчах, пикниках - ей первая скрипка. Бывало, на именинах хлопнет рюмку шипучки, взвизгнет, побледнеет и сейчас же - нож в зубы, прямо за лезвие, и пошла по всем правилам выбивать лезгинку, только локти летают.
   Но ничего такого себе не позволяла: уж очень была гордая. По ее недоступности доктор Линде чуть с ума не сошел. "Спорю, - говорит, - на две дюжины пива, что я с этой феей в течение двух вечеров войду в интимное положение". И проиграл. Выпили мы пиво, посмеялись. Самое большее, чего он достиг, так это ручку потрогать. И то - один кончик, полтора ноготка.
   Я один раз тоже ее зондировал, из спортивного интереса. Приходит Серафима Петровна в городскую библиотеку и спрашивает скучающим голосом чего-нибудь почитать. Поглядел я на нее проницательно и отвечаю:
   - Не хотите ли интересный роман Ги де Мопассана "Милый друг"? Очень развратный роман из французской жизни...
   Она зевнула, потянулась, так что все груди выпятились, и говорит:
   - Нет, спасибо, что-то не хочется. Мне бы, - говорит, - Фейхтвангера, либо Хемингуэя...
   Я даже крякнул.
   - Что вы! - шепчу, - у нас такого не водится. Мы с этой гнилью покончили в сорок седьмом. Инструкция была из центра, насчет Фейхтвангера.
   - Разве? а я не знала. Дайте тогда, пожалуйста, "Спартак" Джованьоли. Люблю перед сном погрузиться в приключенческую тематику.
   - Вот это можно, - говорю. - Этого сколько угодно. "Спартака" в нашем городе целых два экземпляра...
   И злюсь на себя ужасно, прямо до исступления. Ведь я Серафиме этой в отцы гожусь. Читал я ее Фейхтвангера, и Хемингуэя читал. Ничего особенного. И женщин таких, как она, я за жизнь свою перепробовал, может, человек пятьдесят. Даже таких случалось, которые шляпки носят. А вот с ней говорю и теряюсь, и глаза вниз опускаются. А все потому, что - ленинградка, с законченным образованием. Эх, провинция, провинция!..
   Между прочим, также имеются памятники архитектуры. Бывший монастырь эпохи средневековья. После революции, в 1926 году, когда святых отцов выслали в Соловки исправительным трудом заниматься, прикатил к нам профессор для научного обследования, как все это было на самом деле. Целое лето мерили и в земле ковырялись, мумию хотели найти. Мумия служила у них для отвода глаз. Золото - вот чего они докапывались под церковными плитами, титулованный металл. Берешь в руки - имеешь вещь. Но разгадать им тайну клада не посчастливилось. Отрыли голый скелет одного монаха с кабаньими клыками вместо зубов, с тем и уехали.
   Много у нас народу тогда интересовалось про те клыки у скелета и того профессора и лекцию бесплатно прослушать - как образовалась земля из солнца и откуда возник животный, растительный мир. Я тоже в эту сторону сделал небольшую прогулку. Повязал, помню, шелковый пояс с кистями, соломенную шляпу надел. Не торопясь, подхожу, здороваюсь. Приподнял вежливо соломенную шляпу: "Здравствуйте, - говорю. - Ну как идут вперед ваши научные розыски?"
   А профессор - обыкновенный такой, простенький, в резиновых тапочках, сразу не догадаешься, что профессор, - ласково на меня смотрит и серебристую бородку почесывает, а на старческой ручке у него обручальное кольцо. Эге, думаю, царский режим! Снял из уважения соломенную шляпу, стою, обмахиваюсь, как веером, улыбаюсь. Вдруг сам делает ко мне шаг :
   - Скажите, молодой человек (мне в ту пору еще тридцати не было), - где тут у вас в старое время историческая часовня стояла и куда она исчезла, не могу понять?
   И когда я, указав на чистое место, разъяснил ему подробно, как часовенку нашу взорвали на воздух в период борьбы с безграмотностью, потому что уж очень ее чтили и скапливались народные массы, в основном женщины, даже имелись факты случайного совпадения, когда чудесным способом исцелился один слепец еще до революции, да не хватило динамиту, пришлось вручную доламывать, думали пекарню поставить, к Рождеству сгорел председатель, у Марьямова Егора Тихоновича отсохла одна рука, а двух других взрывателей случайно убило в момент взрыва динамитной волной, и через год Андрюшу Пасечника, который всех подговаривал, настигло бревном по голове на лесозаготовке, привезли его домой, к утру помер, - поглядел еще более ласково и говорит:
   - Вам, молодой человек, надлежит все это записывать в хронологическом порядке в отдельную тетрадь. Получится правдивая летопись из жизни вашего города, и войдет город Любимов в историю человечества. Это может пригодиться для пользы дела, и ты прославишься навеки, словно какой-нибудь Пушкин...
   Поговорили мы так с профессором и разошлись. Я тогда по малолетству не придал его словам буквального значения: все барышни на уме, голые задницы и всякий флирт, самоучитель игры на гитаре в двадцать пять уроков. Велосипед. Оглянуться не успел, смотрю - из-под волос лысина показалась, вдовец, дочка Ниночка замуж выскочила, и нет уже в душе прежней любви к велосипедному спорту.
   Начал я понемногу задумываться. К чему, думаю, вся эта суета? Для чего живет и борется бессознательный человек, если - возьми любую книгу, и с первой же страницы ты можешь завести себе и новую жену и детей, уехать в другой город, испытать массу ярких впечатлений, не подвергая притом свое здоровье непосредственной опасности? Ведь чем хороша книга? Пока ты ее читаешь и твоя душа витает где-то там, плавает на корабле под парусами, фехтует на шпагах, страдает и облагораживается, в это время тело твое сидит на месте и отдыхает, и даже может незаметно покуривать папироску и прихлебывать из стакана прохладительные напитки. Мы забываем себя, мы превращаемся в Спартака, в короля Ричарда Львиное Сердце из романа Вальтера Скотта, но в то же самое мгновение ничем, ну ничем не рискуем за эти самовольные отлучки и политические шаги. И, вспомнив про свою обеспеченность, мы сладко потягиваемся...