Dm E7 Am Если б все были живы мы.

А с чего бы казалось хандpить? Ты такой же почти, и гитаpа та, И хозяйка какая смотpи... Hу чего же еще тебе надо-то?

Пpипев: А я слышал гитаpа вpала, И слова были лживыми... А какая бы встpеча была, Если б все были живы мы.

Я ушел, чтобы весел был дом, Хоть шептала хозяйка: "Обидемся!" Почему мы так глупо живем?! Почему мы так долго не видимся?!

Пpогноз

Bm Em Гулял ветеp по пеpекpестку.

F#7 Bm Шумел здесь пpаздник еще вчеpа.

Bm B7 Em И pазбиpают помост на доски,

F#7 Bm Где лишь недавно стоял театp.

Bm Em Здесь лицедеи наpод дуpили,

G F#7 Hа пpинца Гамлет был не похож.

Bm B7 Em А люди слезы и впpавду лили,

F#7 Bm Отдав на входе последний гpош.

Em F#7 Bm Ветеp, ветеp, ветеp, ветеp, ветеp,

B7 Em Hосит эхо пpежднего "Уpа!"

Em Bm Вышел двоpник и, вздохнув, заметил,

Em F#7 Bm Почесав заплешину: "Поpа".

Пpостые люди они как дети, Hо знают твеpдо во все века -Какой бы ни был пpогноз и ветеp, Бpосать pаботу никак нельзя.

Hо входит в моду pугать погоду, Ходить за пpавдой куда ни лень. Hа пеpекpестках полно наpоду, А между пpочим -- pабочий день.

Голос обаятельный отметил В миллионах pадиосистем: По пpогнозу ветеp, ветеp, Ветеp -- и пока без пеpемен.

Светлое пpошлое

Am Dm E7 Am Hаш паpоходик отходит в светлое пpошлое, A#dim A7 Dm Dm(maj7) И половицы пути не успев отсчитать, Dm E7 F A7 И настоящее вpемя, с лицом пеpекошенным,

Dm E7 Am Плакать не станет на пpистани и пpичитать.

Hаш паpоходик отходит в светлое пpошлое, В лето с pубашками в клетку, в наивность pечей, В песни забытые, и в ожиданье хоpошего, В шелест плащей из болоньи и пpочих вещей.

Dm Am Пpипев: В пpошедшее, знакомое

A7 Dm Туда, где февpаль и пpозpачен и свеж.

E7 Am Там в сумеpках окно мое

Dm E7 Am A7 От pадости светится и от надежд.

Dm Am Там в сумеpках окно мое

Dm E7 Am От pадости светится и от надежд.

Hас не пугают давно никакие метели, Hо и не гpеет огней pазноцветная слизь... Hу, созвонились, как водится, ну, посидели. Кто-то напился, и заполночь все pазошлись.

Hаш паpоходик отходит в светлое пpошлое. Hо без волнений отходит и без тpуда. Hе потому, что так хочется нам невозможного, Пpосто не хочется больше оже никуда.

Пpипев: Hи из окна, где свет погас, Hи в скит, ни в стpану, где получше живут, В обpатный путь, туда где нас По-пpежнему помнят, жалеют и ждут.

Пахнут коpоткие дни, словно яблоки зимние. Стpанно, что и каpвалол пахнет также почти. Ах, паpоходик, хоть на день, пpошу, отвези меня, Hу, отвези хоть на вечеp -- за тpуд не сочти.

Живут такие люди

Dm7 G7 Cmaj7 Am Стpоительные кpаны сpеди немых снегов

Dm7 G7 C A7 Скpипят в ночи под фотовспышки сваpки,

Dm G7 C F А дом наш, как и пpочие, плывет по моpю снов

Dm Dm(maj7) E7 Сквозь стpоек новогодние подаpки.

Dm E7 Am А мне опять всю ночь не спать,

Am6 Dm G7 C Hе зажигая света,

A7 Dm E7 F Пpипасть к стеклу и вспоминать

A7 Dm E7 Am Шальное наше лето.

Hо скоpо самолет мой, вдыхая холода, Взъеpошит кудpи туч аэpодpому. Живут такие люди в далеких гоpодах, Что я по ним скучаю, как по дому.

Hас кухня пустит на постой, Уставших от безвеpий, Согpеет клеткою гpудной Hастенной батаpеи.

И в дымных pазговоpах, где незачем кpичать, Мы свеpим наши истины до точек. И утpом нам не надо будет мчать в "Союзпечать", Где пpавда ждет нас штабелями стpочек.

Скупой пpощальный pитуал Hе обоpвет нам песни. Как далеко б ни уезжал, Я буду с вами вместе.

Йоргос Сеферис

ТРИ ТАЙНЫЕ ПОЭМЫ

Перевод с новогреческого Е.И. СВЕТЛИЧНОЙ и М.Л. ГАСПАРОВА

Мировая литература - понятие условное. Для китайца в центре ее китайская литература, для европейца - европейская литература, все остальное - на расплывающейся периферии. Больше того, и европейская литература - понятие условное. Под ним имеются в виду английская, французская, немецкая литературы, остальные - на периферии, при всем уважении к Достоевскому, Ибсену или Лорке. Йоргос Сеферис был Нобелевским лауреатом 1963 года, его стихи и статьи уважительно переведены на разные языки, о нем есть книги, но их мало кто читает. В лучшем случае о нем помнят: это то ли греческий Элиот, то ли греческий Валери. Считается, что быть вторым Элиотом или вторым Валери легче, чем первым. А Сеферису было труднее.

Вся уважающая себя литература XX века прошла под знаком слова "миф". Слово это греческое. Всякий из нас в детстве узнает, что мифы - это красивые древнегреческие сказки. Лишь потом приходит время узнать, что мифы бывают не только греческие и не только красивые. Мифами люди жили до разума и хотят жить теперь, разочаровавшись в разуме. Мифологическая картина современного мира - неподвижного, вечно повторяющегося, в котором человек чувствует себя бессмысленно обреченным, - стала модной в поэзии XX века. Однако новое, мрачное значение слова "миф" и у Ницше, и у Элиота, и у бесчисленных эпигонов всегда выгодно оттеняется памятью об отвергаемом старом, детском, светлом значении. У Сефериса этой выгоды не было: в греческой культуре родной, светлый и гордый смысл слова "миф" сиял слишком ярко, и спорить с ним было тяжело.

Новогреческой поэзии вообще нелегко было утверждаться в Европе. Биографы знают: трудно быть сыном великого отца - сколь бы ты ни был талантлив, тебя невольно будут сравнивать с отцом и недооценивать. А Греция, освободившись из-под турецкой власти в 1820-х гг., чувствовала себя наследницей сразу двух великих культур - античной и византийской. Трудно было не повторять прошлое, а создавать новое. Трудно было, повторяя прошлое, сочетать в памяти языческую древность и христианское средневековье. Трудно было даже найти язык, чтобы сказать то, что хочешь. В современной Греции два языка, очень непохожих, - книжный и разговорный. Заменить друг друга они не могут: один богаче отвлеченными понятиями, другой конкретными. В конечном счете каждому крупному писателю приходится создавать меж этих крайностей свой собственный язык.

Чтобы родилась новая поэзия, понадобилась национальная катастрофа. После первой мировой войны Греция, обрадованная успехом, начала новую войну против разбитой Турции - за "великую Элладу" в границах былой Византии. Но в политике виднее, чем в поэзии, что "былое" - плохая опора. В 1922 г. греческие войска были разгромлены, экспансия захлебнулась, греческие города в Малой Азии были разорены, среди них - Смирна, родной город Сефериса. Поэт остался человеком без родины, пожар Смирны в его стихах слился с пожаром Трои.

Сеферис - ровесник века, он родился в 1900 г., настоящая его фамилия Сефериадис. Отец его был процветающим профессором и стихотворцем-любителем, сам он учился праву в Афинах и Париже, а с 1926 г. пошел на дипломатическую службу - частое прибежище поэтов, которым неуютно было в своих провинциальных культурах. Он по многу лет за границей - консулом, потом послом: Англия, Албания, Турция, Ливан. В 1941-1945 гг. он в эмиграции с греческим правительством: Египет, Южная Африка. Большой политический мир XX века оказался еще менее уютен, чем провинциальный культурный мир. Но для Сефериса после Смирны это не было неожиданным. Внутренняя готовность к любым трагедиям уже не покидала его. И новую мировую войну, и две оккупации, и несколько военных диктатур он встретил как неминуемое. Кругом - гибель, и нужно найти в себе силы встретить ее достойно человека. У него есть стихотворение "Последний день", видение острова смерти, в 1939 г. запрещенное цензурой - за полгода до мировой войны и за год до вторжения фашистов в Грецию.

Был пасмурный день. Никто ничего не решал. Дул ветерок. "Это не грего, это сирокко", - сказал кто-то. Худые кипарисы, распятые на склоне, и там за ними серое море с лужами света. Заморосило. Солдаты взяли к ноге. "Это не грего, это сирокко", - и больше ни о чем ни слова. Но мы знали: на рассвете нас не будет. Ничего: ни женщины, пьющей сон возле нас, ни памяти, что мы были когда-то мужчинами. Завтра - ничего.

"Этот ветер напомнил весну, - сказала подруга, шедшая рядом и глядя вдаль, - весну, средь зимы налетевшую в закрытое море. Так внезапно. Прошло столько лет. Но как мы умрем?"

Похоронный марш заплетался под мелким дождем. Как умереть мужчине? Странно: никто не думал. А кто думал, те словно вспоминали летописи крестовых походов или битвы при Саламине. И все-таки смерть: как умереть мужчине? И все-таки каждому своя смерть, своя и больше ничья: это игра в жизнь. Гас пасмурный день; никто ничего не решал. На рассвете у нас ничего не будет: все предано, даже наши руки, и женщины наши - рабыни у колодцев, и дети в каменоломнях. Подруга шла рядом, напевая бессвязно: "весною... летом... рабы..." Старые учители оставили нас сиротами. Мимо прошла пара, было слышно: "Уж темно, я устала, пошли домой, пошли домой, включим свет".

Рабыни у колодца - это напоминание об "Илиаде", каменоломни - об "Истории" Фукидида. Память прошлого входит в современность совсем не такой, как ее представляют учебники: не гармонической, не величественной, не мраморной. "Статуи" - частый до навязчивости образ в стихах Сефериса и всегда тягостный, гнетущий, враждебный. Это те мифы прошлого, которые уже отжили свое и теперь только мешают нам найти миф, объясняющий нас. "Искать жизни, которая за статуями", - говорит Сеферис о цели своих героев. Речь идет о жизни незастывшей, неомертвевшей, неостановившейся. Только в ней - связь времен греческой культуры; только на нее можно опереться современности в поисках себя - не на временное, хотя бы и прекрасное, а на вечное, хотя бы и страшное. Одно из самых знаменитых стихотворений Сефериса называется "Асинский царь". Асина - глухое местечко в южной Греции, лишь один раз мимоходом упомянутое в "Илиаде". В XX веке оно было раскопано, там нашлись остатки построек микенского времени - догомеровского, почти сказочного, когда царей хоронили с золотыми масками на лицах. Маски остались, а лица истлели, вместо них - пустота. И эта пустота ложится на ищущее сознание бременем хуже любой тяжести.

Поиск "жизни, которая за статуями", поиск смысла в бессмысленном мире становится основным мифом в творчестве Сефериса. Об этом была его поэма 1935 г. - 24 отрывка под заглавием "Мифосказ" (или "Миф-история", "Роман-миф"). Ее герои - то ли аргонавты, то ли спутники Одиссея, то ли беженцы нашего века, то ли сам поэт, бросаемый по миру и видящий себя в зеркалах разных культур. Одиссей в своих скитаниях спускается в царство мертвых, чтобы узнать о своем будущем; таким затянувшимся пребыванием в царстве мертвых представляются Сеферису наши дни. Одиссей вернулся на свою родину - героям Сефериса это не дано, их странствие бесконечно. Им не хватает мужества взглянуть в пустоту. Они умирают "с опущенными глазами": таким не выйти из сегодняшнего царства мертвых в пугающее будущее.

Сеферис в этом мире чувствовал себя одиночкой среди других одиночек каждый с опущенными глазами. В литературной жизни Греции он, по существу, не участвовал. Когда его спрашивали, почему он предпочитает дипломатическую службу, а не преподавание или работу в газете, он отвечал: "Служба, связанная со словесностью, была бы для меня непереносима". Первая его публикация была в 1928 г. (перевод из Валери), первый сборник стихов - в 1931 г. в 150 экземплярах; когда в 1940 г. он готовил свой первый однотомник, оказалось, что тот тираж еще не разошелся. Известность к нему пришла после войны, когда трагедия, в которой жили его стихи, стала реальностью для всех. Эти стихи с их "иссушающим отчаянием" - голые, без привычных красивостей, кажущиеся сжатыми, даже когда они длинные, - стали ощущаться как истинный голос современной Греции. Но по-прежнему он говорил: "Я ничей не голос... Некоторые умеют чувствовать себя голосом страны - дай им Бог!" На вопрос "Ваше мировоззрение?" он раздражался: "Я пишу без мировоззрения. Какое мировоззрение было у Гомера?"

"Три тайные поэмы" - последняя книга Сефериса (1966). Первая поэма - о луче прозрения в сущее и вечное, это "свет", "огонь", "кормчий гром", не свершение, а путь. Противоположность этому - мутная река времени, мусорный вихрь, тщета разума, застылость и окаменелость; Грайи (здесь) - это Горгоны с окаменяющим взглядом. Вторая поэма - оглядка на классический миф: кровавая баня, в которой убит Агамемнон, Клитемнестра на сцене, вокруг нее - Эриннии, как три лика подземной Гекаты; но Клитемнестра сильнее их, потому что она нашла в себе силы взглянуть в вечность, в пустоту, почувствовать себя тем морем, которое - "никто" (как бесформенный "морской старик" мифов - Протей, Нерей, Форкий). Это можно только почувствовать и нельзя воплотить и передать: слова не выдерживают света. Третья поэма искажение и угасание: свет и огонь становятся палящим зноем греческого лета (элиотовское "и нет воды..." буднично знакомо каждому греку), прозренье становится мороком (девушка в коровьей шкуре - это миф о Пасифае), прозревшая Клитемнестра - грязной колдуньей, а в словах поэта: "твой голос, твой, а не тот, который ты любишь" - не голос пустоты. Постижение, свершение можно оставить людям (оно им не поможет), а для себя остается только всесожжение в пустоту: это она обозначена, за неимением лучшего, вечным символом розы. Если дать заглавие каждому отрывку, то расположение этих тем будет выглядеть так. Первая поэма: 1) зима, 2) снег, 3) разум, 4) свет, 5) река, 6) ветер, 7) огонь. Вторая поэма: 1) солнце, 2) сцена, 3) действие, 4) море, 5) событие, 6) слово, 7) вечность. Третья поэма: 1) жернова, 2) роза, 3) морок, 4) вихрь, 5) ворожба, 6) нагота, 7) сад, 8) стихи, 9) люди, 10) губы, 11) море, 12) зной, 13) полдень, 14) всесожжение.

Через год после "Трех поэм" Сеферис выступал с лекциями в США. В Греции только что произошел переворот "черных полковников", его засыпали вопросами, как он к этому относится, - Сеферис отвечал с разочаровывающей уклончивостью. Он считал себя не вправе критиковать режим, находясь в заграничной безопасности. Но вернувшись, он продиктовал все, что думал, на пленку для британского радио. Выступление кончалось словами: "Я замолкаю. Молю Бога, чтобы у меня никогда больше не было такой необходимости высказаться". У правительства хватило ума сделать вид, что ничего не произошло, что престарелого лауреата можно не принимать всерьез. Но когда в 1971 г. Сеферис умер, похороны этого поэта - элитарного из элитарных стали многотысячной демонстрацией. Раньше его называли "Сеферис" (писал один критик), после Нобелевской премии его стали называть "поэт", в эти последние годы его называли "наш поэт".

Несколько стихотворений Сефериса были переведены на русский язык, но достоянием русской культуры он еще не стал. А его душевный опыт мог бы быть ей небезразличен. Русская культура сейчас больше обычного нервничает на своем краю европейской периферии и больше обычного склонна хвататься за свое прошлое и молиться на него, как на те сеферисовские "статуи". Здесь и стоит вспомнить поэта, который хотел смотреть не в прошлое (и какое прошлое!), а в вечное, даже если в нем - пустота.

М. ГАСПАРОВ

В ЗИМНЕМ ЛУЧЕ

1

Листьями ржавых жестянок в нищем мозге, взвидевшем конец, редкие взблески: листьями в вихре, вместе с чайками, обозленными зимой.

Как высвобожденный вздох, танцовщики застыли деревьями большой лес обнаженных деревьев.

2

Белые водоросли в огне Грайи, всплывшие без век, облики былых плясок, окаменелые пламена. Снег скрыл мир.

3

Спутники свели меня с ума теодолитами, секстантами, отвесами и телескопами, увеличивающими предметы, которые лучше издали. Куда ведут нас эти дороги? Но вставший день, может быть, еще не угас, с огоньком в ущелье, как роза, с невесомым морем под шагом Бога.

4

Ты сказал здесь годы назад: "Суть моя - свет". И теперь еще, когда ты склоняешься на широкие плечи сна или даже когда твой путь - на дно, в онемелое лоно моря, ты обшариваешь углы, где тьма стирается и бессилеет, на ощупь ищешь копье, предназначенное пронзить твое сердце, чтоб открыть его свету.

5

Что за мутная река нас умчала? Мы на дне. Поток льется над нашей головой, гнет бессвязный тростник.

Голоса превратились под каштанами в камешки, ими бросаются дети.

6

Дуновенье, и еще, и порыв в миг, когда ты бросаешь книгу, рвешь ненужные листки прошлого или тянешься увидеть на лугу горделивых кентавров в скачке или юных амазонок, в поту каждого изгиба тела соревнующихся в прыжках и борьбе.

Ветер воскресения на рассвете, когда думаешь, что солнце взошло.

7

Огонь исцеляется огнем: не каплями секунд, а мгновенной вспышкой, будто страсть слилась с другой страстью и они, пронзенные, замерли, или будто музыкальный лад, который застыл там, в средине, как изваяние,

неподвижный.

Этот вздох - не свершенье, а кормчий гром.

НА ПОДМОСТКАХ

1

Солнце, ты играешь вместе со мной, и все же это не танец: такая нагота, почти кровь для какого-то злого леса; и вот

2

Грянули гонги, пришли гонцы. Я их не ждал, я забыл даже их голоса. Отдохнувшие, свежеодетые, в руках корзины, в корзинах плоды. Я дивился шепотом: люблю амфитеатры! Раковина переполнилась по край, и на сцене померкли огни, как для славного какого-нибудь убийства.

3

Чего ты ищешь? Лицо твое исковеркано. Вот ты встала из постели, где стынут простыни, и из бани, в которой месть. Капли скатывались по плечам и по животу, под босыми ногами была земля, срезанная зелень. Те три лица неистовой Гекаты увлекали тебя с собой. Твои очи - две трагические раковины, на сосцах твоих два вишневых камешка театральный, наверное, реквизит. Те улюлюкали, ты стояла, вросшая в землю, жесты их резали воздух. Рабы вынесли им ножи ты стояла, вросшая в землю: кипарис. Они вырвали ножи из ножон, примеряясь, как тебя ударить. Лишь тогда ты вскрикнула: "Пусть, кто хочет, придет меня свалить: разве я не море?"

4

Море: как оно стало таким, море? Я годами медлил в горах, слеп от светляков, а теперь жду на этом берегу человека, плота, обломка.

Море, как оно осквернилось? Раз! взрезал его дельфин, а потом острые крылья чаек.

Но пресной была волна, где я плавал и нырял ребенком и где юношей я высматривал в камешках узор, искал ритм, и Морской Старик мне промолвил: "Я - твое место: может быть, я - никто, но могу я стать, кем ты хочешь".

5

Кто слышал в полдень свист ножа по точильному камню? Кто примчал верхом с факелом в руке и хворостом? Каждый умывает руки, чтоб они остыли. Кто вспорол женщину, младенца и дом? Нет виновного: только дым. Кто бежал и подковы звенели о каменья? Вырваны глаза: слепота. Больше нет свидетелей.

6

Когда вновь ты заговоришь? Наши речи - дети многих отцов. Они сеются, и укореняются, и растут, и вскармливаются кровью. Как сосны хранят образ ветра, когда он промчался и нет его, так слова сохраняют образ человека, когда он миновал и нет его. Может быть, это звезды ищут слов, когда топчут наготу твою ночью: Лебедь, Стрелец, Скорпион, может быть, они. Но где будешь ты в тот миг, когда здесь, в театре, настанет свет?

7

И однако там, на том берегу, под черным взором пещеры солнце в очах, птицы на плечах ты была, ты выстрадала иную муку - любовь, иную зарю - предстание, иное рождение - воскресение; и однако там ты возникла вновь в неоглядном растяжении времени капля за каплею, как смола. Сталактит. Сталагмит.

ЛЕТНЕЕ СОЛНЦЕСТОЯНИЕ

1

Огромное солнце с одной стороны, юная луна с другой как те груди, далеки в памяти, а меж них провалом - звездная ночь, половодье жизни.

Лошади на току мчатся, распластавшись в поту. Здесь все проходит: и эта женщина, на миг прекрасная в твоих глазах, гнется, ломится, падает на колени. Жернова перемалывают все: в звезды.

Канун самого длинного дня.

2

Каждому видятся виденья, но никто не хочет признаться и живет, словно он один. Большая роза всегда была здесь рядом с тобой во сне, твоя, но неведомая, но только теперь, пригубив крайние ее лепестки, ты почувствовал плотный вес танцовщика, падающего в реку времени в страшную зыбь.

Не трать дыханья, которым одарил тебя этот вдох.

3

Но и в этом сне так легко виденье становится страшным мороком. Так рыба, блеснув в волне, уходит в глубинный ил, так меняют цвет хамелеоны. Город стал блудилищем, сводники и шлюхи закликают затхлыми прелестями; девушка, вышедшая из волн, надевает коровью шкуру, чтобы даться быку; поэт смотрит на кровоточащие статуи, а толпа швыряет в него дерьмом. Уходи из этого сна, как из кожи, иссеченной бичами.

4

В диком мотовстве ветра вправо, влево, вверх, вниз кружится мусор. Смертный пар цепенит людские тела. Души рвутся покинуть плоть, они жаждут, но нет воды, они тычутся, как в птичьем клею, взад, вперед, наугад, бьются тщетно, и уже им не поднять крыльев.

Край иссох глиняный кувшин.

5

Мир укутан в снотворные простыни. Ему нечего предложить, кроме этого конца. Жаркой ночью высохшая жрица Гекаты, груди настежь, на крыше дома исторгает рукодельное полнолуние, а две маленькие рабыни, зевая, в медном размешивают котле душные зелья: завтра вволю насытятся любители.

Страсть ее и белила как у трагической актрисы, и уже осыпается гипс.

6

Под лаврами, под белыми олеандрами, под колючей скалой, и стеклянное море у ног, вспомни, как хитон на глазах моих раскрывался, соскальзывая с наготы, и ложился вокруг лодыжек, мертвый, не так ли упал этот сон между лаврами мертвых?

7

Серебристый тополь в ограде его дыхание отмеряет часы твои днем и ночью водяные часы, полные небом. Его часы в свете луны тянут черный след по белой стене. За оградой несколько сосен, потом мраморы, и огни, и люди, изваянные, как люди. Только черный дрозд щебечет, прилетая пить, и порою ты слышишь голос горлицы.

Вся ограда - десять шагов; можно видеть, как падают лучи на две красные гвоздики, на оливу и на малую жимолость.

Будь таким, как есть. А стихи не отдай утонуть в густом платане: вскорми их твоей скалой и почвой. А лучшие закопай в нужном месте, чтоб найти.

8

Белый лист бумаги, суровое зеркало отражает тебя таким, как был.

Белый лист, у него твой голос, твой, а не тот, который ты любишь. Твоя музыка - это жизнь, которую ты растратил. Если хочешь, верни ее, коли сладишь с Безразличным, которое вновь и вновь отбрасывает тебя к началу.

Ты странствовал, видел много солнц, много месяцев, прикасался к живым и мертвым, знал мужское горе, женский стон, детскую обиду, но все познанное - лишь бесплотная груда, если ты не доверишься этой пустоте. Может быть, ты найдешь в ней свои утраты: юный цвет и глуби праведной старости.

То, что отдал ты, - твоя жизнь; то, что отдал ты, - эта пустота: белый лист бумаги.

9

Ты рассказывал о том, чего они не видели, а они смеялись.

Все равно - тебе плыть по темной реке против течения, идти по неведомой тропе упрямо, вплотную, и искать слова, пустившие корни, как мозолистая олива, пусть смеются, и стремиться посеять мир иной в это душное одиночество, в руины времени, позабудь их.

Морской ветер, рассветная прохлада они есть, хоть их и не ищут.

10

В час, когда сбываются сны, в первом сладком свете зари я увидел, как раскрываются губы лепесток за лепестком.

Тонкий серп засветился в небе. Я боялся, что он их срежет.

11

Это море называется тишь, корабли и белые паруса, тяжкий вздох бриза с сосен и Эгейской горы. Твоя кожа скользит по коже моря легко и тепло мысль неясная и тотчас забытая. Но в расселинах черным соком хлынул раненый спрут в глубину где конец, как подумать, прекрасным островам.

12

Набухает зной в венах воспаленного неба. Кровь взрывается она ищет обретения радости по ту сторону смерти.

Свет - как пульс, реже и реже, и вот-вот остановится совсем.

13

Солнце вот-вот замрет. Призраки зари дули в сухие раковины. Птица пела лишь трижды и трижды. Ящерица на белом камне, неподвижная, смотрит в выжженную траву, где вьется уж. Черное крыло резким взрезом метит синий высокий свод: вглядись, и он распахнется.

Воскресение в родильных муках.

14

И вот в плавленом свинце ворожбы блеск летнего моря, обнаженность жизни, путь, привал, уклон и подъем, губы и лелеемая кожа все хочет сгореть.

Как сосна в полдень, взбухшая смолой, рвется родить пламя и не терпит родильных мук,

созови детей собрать пепел и высеять. Что свершилось, то правильно свершилось.

А чего еще не свершилось, то должно сгореть в этом полдне, где солнце пригвождено в сердце столепестковой розы.

ИВ БОНФУА

Под октябрьским солнцем

Эссе

Перевод с французского БОРИСА ДУБИНА

Читаю долгожданные французские переводы этих чудесных стихов и, на секунду мысленно оторвавшись от них, переношусь в Лондон - воплощенное море в его неустанном движении. Бывая там еще недавно, я всегда радовался, потому что знал: рядом с Марбл Арч есть милый и тихий дом, где я снова увижу Йоргоса и Маро Сеферис. Обычно я добирался туда пешком, на закате, словно пытаясь собрать те сизые, а часто еще и холодные, непогожие дали в одно и принести их в дар солнцу, которое во что бы то ни стало вот-вот проглянет сквозь расступившийся городской вид, поравнявшись с водой. В чуть освещенных комнатах, но от этого их полумрака какой-то по-особому здешний, до предела напряженный, вопреки еще туманящим лицо заботам дня упорно сосредоточенный на единственной мысли Йоргос Сеферис - говорю это не для похвалы, а всего лишь в попытке через игру аналогий, привязывающих нас к вещам, точней очертить душу - был для меня такой чистейшей уместностью, до того безошибочным звуком в дисгармонии будней, что его бы с лихвой хватило, чтобы свет бытия, даже исчезнув за нашим горизонтом, никогда не смеркался. Большой поэт равен себе во всем. Нигде так, как в доме у Сефериса, я не чувствовал желания просто быть, быть рядом, чтобы по доверительному разговору воочию убедиться: достаточно единственного образца верности - и даже, может быть, неважно чему, - чтобы риф, пена, звезда перестали служить обессмысленной декорацией смерти. И опять-таки, лишь из рук Сефериса я как высочайшую честь принимал простое право оставаться собой, полную свободу от опаски и устава, которыми отягощен обычно наш путь.