Но это было бы две-три недели тому назад. А сегодня? Парень вот уже тоже вспоминает войну, карту показывает. Для него война уже кончилась, как и для Николая, как для всех. И скоро он скинет свои погоны и, может быть, так же как и Николай, задумается: а что ж дальше?
   Но ему будет легче. Война уже кончилась. Самое главное в нашей жизни уже другое – не война.
   И Николаю вдруг от этой мысли стало легко и весело. Именно здесь, в это свежее радостное утро ему вдруг стало ясно, что все то, что его так мучило последнее время, – сознание, что ты делаешь не самое важное, не самое нужное, что ты – пусть не по своей вине, но отстранился от самого важного и нужного, – что этого больше нет.



– 6 –


   Как-то, укладывая в чемоданчик Николая завтрак, Шура обнаружила на дне его серенькую тоненькую книжицу – программу для поступающих в средние и высшие учебные заведения.
   – Это что, твое? – удивилась она.
   – Мое, – ответил Николай.
   – Зачем?
   – Да так. Решил посмотреть.
   Ответ был по меньшей мере уклончивый, но в тот же вечер Шура, при содействии, правда, Алексея, добилась более ясного.
   Да, Николай решил попробовать силы. Дело, конечно, не легкое, – за каких-нибудь два с половиной месяца надо подготовиться и по математике (в объеме десяти классов!), и по русскому, и по истории СССР, и по иностранному языку, – но в конце концов у него скоро начнутся каникулы, и почему бы не попробовать…
   Встал вопрос – куда?
   Шура считала самым подходящим геолого-разведочный («был на войне разведчиком, вот и сейчас им будешь»), но Алексей запротестовал:
   – Только в строительный. Строительный – и никаких разговоров.
   Во-первых, строители сейчас очень нужны, во-вторых (тут Алексей подмигивал Шуре), окончив институт, Николай сможет вернуться в свое РЖУ («будешь уже знать, какая балка гнилая, а какая нет»), а в-третьих, и в самых важных, в начале будущего месяца Алексея демобилизуют (это почти факт), а в институте он уже договорился относительно места декана факультета ПГС (промышленно-гражданского строительства), – иными словами, протекция обеспечена.
   Какой именно из этих аргументов подействовал на Николая, трудно сказать. Возможно, что все три, а может, и еще какие-нибудь. Много времени спустя Николай в шутку говорил, что поступил в строительный институт просто потому, что ему была знакома туда дорога. А может, и не только дорога, бог его знает… Так или иначе, по этим или другим причинам, но выбран был именно строительный институт.
   Экзамены должны были быть в августе. Николай сел за книги.
   Сергей, глядя на него, только посмеивался.
   – Учишься? Ну, учись, учись, авось и в академики выберешься. Возьмешь меня тогда к себе шофером, а?
   Николай отмалчивался.
   Не одобрил Николая и Яшка. Встретились они как-то на улице. Яшка ехал на своем «студебеккере» и, увидев переходившего улицу Николая, заорал во всю глотку:
   – Э-э, капитан!
   Николай обернулся. Яшка круто подрулил к тротуару.
   – Куда ж ты провалился, друг, а?
   Николай посмотрел в сторону.
   – Да так как-то все… Работы много, и вообще… – он повернул ручку дверцы. – В институт вот надумал поступать.
   – Уговорили-таки? – Яшка иронически улыбнулся. – Ну, а друзей почему забыл?
   – Что поделаешь, женатый человек! А жены, знаешь, теперь какие – никуда не пускают.
   Яшка раскрыл рот.
   – Постой, постой! Какая еще жена?
   – Обыкновенная, довоенная.
   – Нашел, что ли?
   – Нашел.
   Яшка протяжно свистнул.
   – Вот это да, – почесал свою лохматую голову. – А ведь такая парочка была, такая парочка…
   Он стал рассказывать о шестнадцатой квартире. Анна Пантелеймоновна все еще болеет. Два раза было воспаление легких. Совсем сдала старуха, а ведь какая бойкая была. Зашел бы все-таки, навестил. Неловко как-то получается. Бэлочка в этом месяце, вероятно, родит. Муня работает как вол, – на пеленки зарабатывает. Старики Ковровы как всегда. У Валерьяна Сергеевича опять кабак в комнате, еще одну кошку завел. Сам Яшка работает все там же, в «Союзтрансе».
   – Напрасно ты тогда не согласился. Давали бы дрозда на пару. Жить все-таки можно. Надоест учиться – приходи, всегда устрою.
   На этом разговор кончился: подошел милиционер и велел Яшке следовать дальше, если он не хочет уплатить штраф.
   – Есть, товарищ начальник! – весело козырнул Яшка и помахал Николаю рукой. – А зайти все-таки надо. Нехорошо друзей забывать, ей-богу нехорошо!
   – Зайду, обязательно зайду! – крикнул вдогонку Николай.
   Но прошел июнь, июль, а он так и не зашел.



– 7 –


   Всю ночь с тридцать первого июля на первое августа Николай не спал. В голову лезли какие-то формулы, длиннущая фраза из диктанта: «Большая, без единого деревца и кустика, освещенная красным, лишенным лучей солнцем, выжженная, сухая степь казалась сейчас вымершей и пустынной на всем своем протяжении с севера на юг, от того места, где стоял офицер, до крохотного, почти незаметного курганчика на горизонте».
   Проклятая фраза! Николай сделал в ней десять ошибок и надолго запомнил эту идиотскую степь с курганчиком, солнцем и офицером… Потом вспомнилось почему-то, что три года тому назад, в эту самую ночь, с июля на август, он лежал где-то в степи, под Сталинградом. Лежал вот так же, как и сейчас, закинув руки за голову, смотрел на крупные немигающие звезды и думал о том, что творится сейчас на правом берегу Дона, у Калача, и что ожидает его с товарищами в Сталинграде.
   И вот прошло три года, ровно три года, и он так же лежит и опять никак не может заснуть. И отчего? Оттого, что завтра долговязый желтолицый математик будет спрашивать его, что такое бином Ньютона или еще что-нибудь похуже. Смешно. Ей-богу, смешно…
   В семь он уже был на ногах. Есть не хотелось – выпил стакан чаю, с трудом впихнул в себя кусок хлеба с колбасой. Шура пожелала «ни пуха ни пера», велела обязательно позвонить после экзамена к ней на работу. Он сказал, что непременно позвонит, чмокнул ее в лоб и ушел задолго до назначенного часа.
   К двенадцати часам он был уже свободен. Ему повезло. Желтолицый математик оказался вовсе не таким несимпатичным, как показалось вначале. Прежде чем дать пример, он спросил Николая, не родственник ли ему известный академик Митясов, Сергей Гаврилович (вопрос этот вызвал неожиданное веселье у экзаменующихся), а после того как Николай с грехом пополам решил пример, подмигнул и сказал:
   – Ну как, на фронте легче?
   В письменной Николаю помог его сосед, молоденький паренек с торчащими ежиком волосами: сунул шпаргалку с решением не получавшейся у Николая задачи.
   По телефону Николай сообщил Шуре:
   – Все в порядке. Троечка обеспечена.
   Привычным жестом проверив, не выскочил ли обратно пятиалтынный из автомата, он направился к выходу. В дверях его задержал паренек с торчащими ежиком волосами. Спросил, не знает ли он, где можно пообедать подешевле: он, мол, приезжий и ничего еще здесь не знает. Николай хотел ему сказать, что лучше всего в университетской столовой, что там даже пиво есть и не грех после экзамена пропустить по кружечке, но сказать это ему так и не удалось, – из профессорской вышла Валя.
   Она вышла с каким-то низеньким, очень толстым, лысым человеком – очевидно, тоже педагогом, – держа в руках большой лист бумаги и о чем-то оживленно с ним разговаривая. На ней была обычная ее, только еще более выцветшая гимнастерка и полевая сумка через плечо.
   Парень с ежиком продолжал что-то говорить, но Николай не слышал его. Он прошел через вестибюль и остановился возле профессорской. Валя стояла к нему спиной. Потом обернулась. И тут Николай, совсем неожиданно для самого себя, сказал:
   – Здравствуй, Валя!
   Лысый толстяк обернулся.
   – Одну минуту! Неужели нельзя подождать одну минуту? Видите, мы заняты.
   Валя спокойно, слишком даже спокойно, как показалось Николаю, посмотрела на него и сказала:
   – Сейчас я кончу. Подожди.
   Толстый и Валя еще минут пять говорили о каком-то расписании: толстый говорил, что ему что-то неудобно в четверг, а что-то в пятницу, в конце концов выхватил у Вали из рук лист и с неожиданной быстротой побежал вверх по лестнице.
   – Я сейчас, – сказала Валя Николаю и опять зашла в профессорскую.
   Она похудела, осунулась, еще больше стала похожа на Анну Пантелеймоновну. Он не видел ее десять месяцев. И как спокойно она на него смотрела! Как на любого другого студента. Как будто они виделись только вчера и между ними ничего не произошло. Но как бы там ни было, хочет этого Валя или нет он пойдет сейчас к ней, пойдет к Анне Пантелеймоновне а если ее сейчас нет, она на работе, придет к ней вечером Он не будет придумывать никаких предлогов, он скажет Анне Пантелеймоновне все как есть. В конце концов, последний разговор у него был именно с ней, и никто, кроме нее, не поймет его по-настоящему, – не поймет, как трудно после такого разговора приходить…
   Валя вышла из профессорской и, кивнув Николаю, быстро пошла к выходу.
   – Ты домой? – спросил Николай.
   – Домой.
   – Я с тобой пойду. Можно?
   Валя ничего не ответила. Они прошли несколько шагов молча. Да, она похудела, под глазами появились синяки. Неужели она не отдыхала все лето? Рядом с загорелым, обветренным в своих школьных походах Николаем она казалась неестественно, болезненно бледной.
   – Анна Пантелеймоновна сейчас дома или в библиотеке? – спросил Николай.
   Валя, не поворачивая головы, сказала:
   – В позапрошлое воскресенье мама умерла.
   Николай остановился.
   – Сердце не выдержало, – сказала Валя.
   Они шли через пустырь, по которому столько раз ходили. Невдалеке от них группа саперов привязывала веревку к высокой одинокой стене, которую, очевидно, собирались валить. Один из них сидел на самом верху, – бог его знает, как он туда забрался. Николай и Валя сели на груду кирпичей. Со стороны могло показаться, что они с интересом следят за этим сапером.
   – За два часа до смерти мама говорила о тебе. Она ни на минуту не теряла сознания… Она лежала лицом к окну и за два часа до смерти сказала: «Все-таки как хорошо Коля полки починил, того пятна совсем не видно». Знаешь, какого? Которое выглядывало из-за той полки с толстыми журналами. Потом она сказала, тоже про тебя: «Так и не прочел „Обломова“. А я все забываю вернуть. Напомнишь мне, когда я на работу пойду». А через два часа она умерла.
   Умерла… Какая она была тогда маленькая на этом большом удобном диване! Он предложил ей зажечь коптилку. Она отказалась. «Не надо, Коля, я и так полежу». Он удивился – это было так не похоже на нее. Он вспомнил ее глаза: в тот вечер они не были веселыми, они были серьезны, непривычно серьезны и какие-то смущенно-извиняющиеся. «На войне многое очень просто. Я знаю. Но это страшная простота. Не надо ее…» Николай на всю жизнь запомнил эти слова, эти глаза. Она положила ему тогда на колено руку, маленькую худую руку, и ему хотелось поцеловать эту руку, руку человека, прожившего долгую, хорошую и такую тяжелую жизнь.
   …К ним подошел очень молоденький румяный лейтенантик в кокетливо сдвинутой на левое ухо пилотке и, козырнув, сказал:
   – Придется вас попросить. Сейчас рушить будем. – Он улыбнулся, сверкнув зубами. – Оттуда, с улицы, даже лучше видно будет.
   Он не сомневался, что Валю и Николая больше всего интересует сейчас, как будет рушиться его стена.
   – Филонов, погоди! – звонко крикнул он и побежал в сторону своих саперов.
   Валя и Николай встали и, миновав стену, начали спускаться с горы.
   Николай видел много смертей. Он видел, как убивали юношей, почти мальчиков, самых дорогих ему людей. Но сейчас, когда ему сказали, что умерла немолодая женщина, которую он знал всего каких-нибудь три-четыре месяца, он почувствовал такой прилив горя, что, не подойди к ним лейтенант, он, может быть, даже заплакал бы. Возможно, в Анне Пантелеймоновне он почувствовал то, чего он не знал в своей жизни – любовь старого человека, любовь матери.
   Он проводил Валю до самого дома. Дальше он не пошел, ему не хотелось никого сейчас видеть – ни Валерьяна Сергеевича, ни Ковровых, ни Яшку, ни Муню с Бэлочкой.
   – Так ты, значит, в наш институт поступаешь? – спросила Валя.
   – Да, – ответил Николай.
   – Ну что ж, пожалуй, это самое правильное.
   Она протянула руку – он крепко ее пожал, – повернулась и вошла в подъезд.



– 8 –


   Валя еще долго стояла на лестнице. Поднялась на самый верхний этаж и, облокотясь на подоконник, смотрела на улицу. Когда Валя была маленькой, она тоже приходила сюда. Тогда стекла в окне были разноцветными – красными, зелеными, желтыми, и очень забавно было сквозь них смотреть на город. Сейчас стекла были обыкновенными, грязными и немытыми, но Валя по-прежнему сюда приходила, если хотелось побыть одной.
   Когда она услышала голос Николая, его «Здравствуй, Валя», ей показалось, что сейчас обрушится потолок или провалится пол. Что она ему ответила и ответила ли вообще? Кажется, ответил Игнатий Петрович. Потом она еще долго говорила с Игнатием Петровичем и все время чувствовала Николая за своей спиной, даже слышала, как он чиркал спичками. О чем она говорила, что ей отвечал Игнатий Петрович, она не помнит. Потом эти проводы домой, сидение в развалинах…
   У Вали странно сложилась жизнь. До двадцати лет она училась. В двадцать лет попала в армию. У многих в этом возрасте уже муж, дети. У Вали не было ни мужа, ни детей. Она вбила себе в голову, что семья – это конец свободной жизни, и хотя мужское общество всегда предпочитала женскому, но это главным образом потому, что она считала себя скорей «мальчишкой», чем «девчонкой».
   В армии не все разделяли эту точку зрения, что, безусловно, осложнило и без того не слишком легкую жизнь сержанта 34-го зенитного полка. Но Валя была девушкой сильной, и кое-кто из веселых лейтенантов почувствовал это на собственной шкуре, хотя об одном из них, о Толе Калашникове, командире артвзвода противотанкового дивизиона, никак нельзя сказать, чтоб он был так уж противен Вале. Но что поделаешь, фронт остается фронтом, другого выхода у нее не было. В полку скоро свыклись с мыслью, что она «парень» и что держаться от нее надо подальше.
   Когда в шестнадцатой квартире появился Николай Митясов, Валя подумала: «Ну, этот тоже…», и в силу сложившейся за годы войны привычки сразу заняла активно-оборонительную позицию. Но Николай приходил, пил чай, рассматривал книги. Потом начались уроки английского языка, вечерние проводы… Николай одинок – Валя понимала это. У него в жизни что-то не получилось. Но и у нее-то самой после фронта тоже не было настоящих друзей. Любимая мать, хорошие соседи, институт? Нет, очевидно, в двадцать четыре года этого мало.
   Потом Николай исчез. Это было настолько неожиданно, что Валя сначала подумала, не произошло ли какое-нибудь недоразумение. В ее голове никак не укладывалось, что человек, в которого она поверила, который за каких-нибудь два-три месяца стал членом их семьи, человек, с которым ей было так легко и просто, который понимал ее с полуслова и которого – чего уж тут скрывать! – которого она полюбила, – она не могла поверить, чтобы он мог вот так вот просто повернуться и уйти. Но он ушел.
   Когда мать ей обо всем рассказала, она чуть только пожала плечами. Они ни разу потом об этом не говорили. Анна Пантелеймоновна часто заговаривала о Николае – она любила его. Валя слушала, но не отвечала ни слова.
   Мать и дочь любили друг друга. И вот одной из них нет. Пустая комната, пустое сердце.
   Валя стоит, облокотясь о холодный каменный подоконник, и смотрит, как галки вьются вокруг старого сухого тополя. Когда-то он тоже был зеленым, и рядом с ним стоял другой. При немцах его срубили.
   Завтра она опять пойдет в институт, и опять увидит Николая, и опять будет с ним разговаривать, и опять не сможет ему сказать, чтобы он не провожал ее домой.



– 9 –


   В этот день Шура ушла с работы на час раньше. Ей захотелось отметить чем-нибудь первый Колин экзамен – купить вина, чего-нибудь сладкого. Но магазины закрывались в шесть, – тогда же, когда и Шурина контора, – поэтому, придумав какой-то предлог, Шура пошла к Беленькому. Против ожидания, Беленький – неисправимый формалист и педант – сразу же согласился, сказав, правда, что отпускает ее только в порядке исключения и только потому, что последние дни Шура много работает по вечерам.
   Шура купила полбутылки портвейна, кекса с изюмом – единственная сладость, которую признавал Николай, – а на последние десять рублей два билета в кино на семичасовой сеанс. В шесть она была уже дома.
   Николай лежал на кровати и смотрел в потолок.
   – Я достала два билета в кино, – сказала Шура, – на «Крейсер «Варяг».
   Николай рассеянно взглянул на нее и сказал, что в кино не пойдет: картину он эту видел, и она неинтересная. Где он мог ее видеть, было не совсем ясно, она только что вышла на экраны. Но потом выяснилось, что у него просто нет настроения, что он узнал о смерти близкого ему человека, Анны Пантелеймоновны: «Я тебе говорил о ней, наша госпитальная библиотекарша», и, чтоб не портить Шуре настроения, выйдет немножко прогуляться один.
   Шура молча все выслушала. Не разворачивая покупки, положила в буфет, пошла на кухню, разогрела обед. Потом в одиночестве пообедала: Николай отказался – у него не было аппетита, – вымыла посуду.
   По радио передавали музыку украинских композиторов. Козловский и еще кто-то, Шура не расслышала фамилии, пели любимый ее дуэт Лысенко – «Колы розлучаються двое». Николай попросил выключить или хотя бы сделать тише. Шура выключила репродуктор и вдруг расплакалась.
   Николай удивленно на нее посмотрел.
   – Ничего, ничего, – сквозь слезы сказала Шура. – Просто я очень люблю эту вещь.
   – Тогда включи. Я не знал, что ты ее любишь. Включи, ради бога.
   – Не надо, – сказала Шура.
   Николай встал, вышел на балкон, постоял там, выкурил папиросу.
   «Сейчас вернется и начнет искать свой ремень», – подумала Шура.
   Николай действительно вскоре вошел в комнату и, застегивая воротник, взглянул на стул, куда он обычно вешал ремень. Его там не было.
   – Ты не видела моего ремня, Шура?
   Шура подала пояс, он упал под стул.
   – Ты к Вале? – спросила она.
   – К Вале, – ответил Николай. – Надо зайти все-таки. Ей сейчас, вероятно, очень одиноко.
   Он стоял возле дверей, застегивая ремень и старательно расправляя складки. Несколько раз провел большим пальцем под ремнем, хотя все складки были уже расправлены.
   Шура вышла на балкон.
   Напротив, через улицу, строился дом – один из первых новых домов в городе. Шура любила на него смотреть, следить за каменщиками, за тем, как изо дня в день все выше становятся стены. Обычно, глядя на него, Шура гадала, сколько в нем будет этажей. Если четыре – хорошо, он не закроет собой Черепановой горы, если пять – закроет, и не будет уже видно лужайки, где они с Николаем сидели в первый раз.
   Сейчас, выйдя на балкон, она увидела, что каменщики начали кладку пятого этажа, и подумала со злостью: «Ну и пусть, пусть будет пять, очень хорошо, пусть…»

 
   То, что семейная жизнь у нее не получилась, Шура поняла не сразу.
   Николай был заботлив и внимателен. Он старался помочь ей во всем. Бегал на базар, стоял в очередях за пайком. Когда она приходила по вечерам усталая и, сев на стул, не могла уже с него подняться – работать ей приходилось главным образом стоя, – он всегда убирал со стола, мыл посуду. Соседи умилялись их дружбе, и на кухне, где женщины особенно любят поговорить на житейские семейные темы, Митясовых часто приводили в пример, как надо жить мужу и жене.
   Но вскоре Шура поняла, что это не так. Нет, не то, что поняла, это не то слово. Умом, рассудком она пыталась убедить себя, что все идет хорошо. Но это умом, который всегда старается помочь, – старается, но, увы, не всегда удачно. А вот тут, где-то внутри, каким-то чутьем Шура понимала, что вовсе не так уж все и хорошо. Скованность, появившаяся еще при первой их встрече, когда они говорили о чем угодно, только не о том, что нужно было обоим, – эта скованность, как появилась тогда, так и осталась. Николай заботлив и вежлив, это верно. Даже слишком. До войны он был куда менее заботлив. Он не умел по-настоящему «ухаживать», ходил в кино на ее деньги, что было нарушением всех традиций, прибегал прямо с тренировки в спортивных шароварах и вылинявшей майке, иногда где-то пропадал с ребятами и потом ее же за что-то отчитывал. Теперь он никогда не раздражался, не повышал голоса. Иногда ей просто хотелось, чтобы он рассердился на нее, обиделся, пусть даже накричал, – что угодно, только не это сдержанное внимание, это не нужное благородство человека, любящего тебя только из жалости. Да, он ее любит только из жалости. Когда он пришел, она расплакалась, не выдержала и расплакалась. Вот он ее и пожалел. Несчастная, одинокая, пережившая оккупацию.
   Оккупация… А может… Нет, Шура гнала от себя эту мысль. Не может этого быть! Есть еще, конечно, такие, которые смотрят на всех переживших оккупацию как на людей сомнительных, чуть ли не изменников. Но при чем тут Николай? И как она могла о нем подумать? Нет, нет, нет…
   Потом появилось другое. Сначала она гнала и эту мысль, потом все чаще и чаще стала к ней возвращаться. Просто ему с ней скучно. Ему нужна совсем другая жена, не такая, как Шура, ему нужна умная жена, с которой можно поговорить и о том, и о сем, и о всяких там прочитанных книжках. Вот такая, как та самая Валя. Она где-то там что-то преподает, и отец у нее, кажется, каким-то ученым был, и сама она, как и Николай, была на фронте, а не в оккупации (ох ты, господи, опять эта оккупация!), ну и вообще… Она хотела как-то спросить Николая, сколько ей лет, – вероятно, столько же, сколько и Шуре, – но потом не решилась: а вдруг подумает… Нет, просто ему с ней скучно. Она возвращается с работы, а он уже за книгой. Никогда раньше столько не читал. А теперь уткнется в книгу и молчит.
   Однажды она пошла на хитрость: купила пол-литра, может, это подействует, развяжет язык. Но, как назло, явился Сергей – у него какое-то чутье на это дело, – и языки у них действительно развязались, но о чем они говорили? О своих солдатах, о всяких там танках, окружениях, Ваньках, Петьках, – как не надоело только!
   Потом появился Алексей. Николай сразу оживился, стал много говорить, смеяться, совсем как до войны. Шура начала ревновать его к Алексею. Даже хотела, чтоб он скорее от них уехал. Но когда он, получив где-то каморку, действительно уехал, пожалела, – Николай опять уткнулся в книги.
   Шура принялась старательно читать газеты. По вечерам рассуждала на международные темы и, как ей казалось, вовсе не так уж глупо. Но Николай только рассеянно подымал голову и говорил: «возможно», «право, не знаю», «да», «нет». Если бы то же самое сказал Алексей, он сразу оживился бы, и, кроме этих слов, у него нашлись бы и другие…

 
   Шура стояла на балконе. Она слышала, как Николай все еще ходил по комнате, звеня мелочью в кармане. Потом вышел на балкон, стал за ее спиной.
   – У тебя что, неприятности какие-нибудь? – спросил он.
   Шура не ответила.
   – По службе, что ли?
   – Да… по службе…
   – Опять твой Беленький?
   – Нет, не Беленький.
   – А кто же?
   Он наклонился над ней, и Шура почувствовала на шее и затылке его дыхание.
   – Кто же? Скажи мне.
   Шура не выдержала.
   – Ах, господи боже мой… Не все ли равно кто. Как будто это тебя интересует!
   Николай взял ее обеими руками за голову и повернул к себе лицом.
   – Шура, что это значит?
   У нее дрожали губы.
   – Уходи, – еле слышно сказала она. – Уходи… Уходи к своей Вале… – и опять расплакалась.
   Николай несколько секунд стоял, держась рукой за перила, потом резко повернулся и вышел из комнаты.



– 10 –


   Экзамены были сданы. Все оказалось совсем не так страшно. Николай получил по всем предметам четверки, а через несколько дней в вывешенном списке обнаружил свою фамилию.
   По этому случаю был устроен небольшой пир «в самом тесном кругу друзей». Все держали себя свободно и весело; Ромка Видкуп, забавно перебирая плечами, пел цыганские романсы под гитару; Сергей показывал чудеса жонглирования, разбив всего лишь две бутылки; Алексей прочел «Оду на вступление Николая на учебную стезю».
   Назавтра Николай уехал в Черкассы.
   За день до того никто об этом даже не думал. План возник случайно, на вечеринке. Оказалось, что у Ромки есть родители – отец и мать, и совсем недалеко, в Черкассах, что до начала занятий осталось больше двух недель и что вообще какого черта, говорил Ромка, околачиваться в городе, когда можно чудесно провести время на Днепре, поправляясь на родительских харчах. Шура и Алексей поддержали его, и на следующий день Николай с Ромкой выехали на старенькой, осипшей «Десне» в Черкассы.
   За два дня до начала занятий Николай вернулся домой. Шура, увидев его, всплеснула руками.
   – Ой! Какой толстый! – в голосе ее чувствовался даже испуг. – Никогда тебя таким не видела.
   Николай рассмеялся.
   – Картошка, сметана, спокойная жизнь.
   – А почему телеграммы не прислал? Я бы тебе пирог с яблоками испекла. Сейчас столько яблок…
   Она побежала на кухню, а Николай, посмотрев ей вслед, подумал: «Ну, вот и все в порядке! Веселая, собирается пирог печь».
   Весь вечер они провели вместе. Николай рассказывал о полуметровых сазанах, которых они ловили, о старике Кононовиче – Ромкином отце, по вечерам заводившем бесконечные разговоры с Николаем. Шура делилась своими служебными новостями.