Николай подошел к нему и спокойно сказал:
   – Подбери книги, извинись перед Куныком, а сам перебирайся туда, к окну.
   Громобой взглянул исподлобья.
   – А ты кто такой, интересно мне знать?
   – Моя фамилия Митясов. С сегодняшнего дня я староста группы и предлагаю тебе сделать то, что я сказал.
   Громобой смерил Николая с ног до головы презрительным взглядом и, ничего не сказав, повернул к нему свою могучую, перетянутую портупеей – он до сих пор носил портупею – спину.
   Николай молча поднял край скамейки, на которой сидел Громобой, и тот с грохотом, звеня орденами, полетел на пол. Николай положил брошенные книги на стол и сказал Куныку:
   – Твое место будет здесь. Ясно? Садись.
   В этот момент вошел преподаватель. Громобою пришлось сесть к окну.
   В перерыве он подошел к Николаю и, не глядя в глаза, мрачно сказал:
   – Хоть ты и староста, а блин я из тебя сделаю. Понял?
   – Что ж, – сказал Николай, – можно после лекций выйти прогуляться. Я не возражаю.
   Но после лекций Громобой куда-то исчез, а на следующий день подошел как ни в чем не бывало:
   – А ты, друг, оказывается, тоже сталинградец. Я и не знал. У кого воевал?
   После этого случая некоторое время все шло более или менее нормально. Однажды, правда, Громобой опять завелся с кем-то, но после вмешательства Николая дальнейшие недоразумения, в общем, прекратились. Вообще, как ни странно, Громобой слушался Николая.
   Заниматься ему было трудно. Как и Николаю, труднее всего давались математика и физика.
   – Не моих мозгов дело. Не переваривают, что поделаешь? Туп.
   Николай, по правде говоря, тоже не совсем понимал, почему Громобой не поступил, например, в физкультурный институт, где его мышцы были бы более уместны. Он как-то даже спросил его об этом.
   Тот немного удивленно посмотрел на Николая.
   – А я знаю? Получилось так, и все. Когда демобилизовался, спросили – хочешь учиться? Хочу, говорю. В военное какое-нибудь техническое училище хочешь? Нет, говорю, не хочу. А куда ж ты хочешь? А бог его знает, вам виднее, в механический, что ли? В механический, говорят, мест нет. Хочешь в строительный? Строительный так строительный, один дьявол. Вот и попал в строительный. Перевестись всегда успею, если надоест.
   – А в физкультурный не пробовал?
   – Улыбнулся мне физкультурный. Доктора говорят, сердце ни к черту. Война испортила.
   – А в военную школу почему не захотел?
   – Э-э… Пусть молодежь идет. С меня хватит. Осколков нахватался. – И, засовывая книги за шинель, добавил: – Да, брат, это тебе не фронт, не Сталинград…
   А вскоре, на зачете по физике, Громобой опять отличился. Правда, физик был тоже не прав, и, может быть, только это дало Николаю возможность замять поступок Громобоя, который вряд ли закончился бы так благополучно.
   Громобой напутал что-то в ответе. Физик, усталый после пятичасового сидения за столом, зевая, посмотрел на его листок и велел подумать еще. Громобой стал думать, но у него ничего не получалось. Тогда физик подошел к нему и, взглянув на его грудь, украшенную орденами, сказал:
   – Я бы на вашем месте, молодой человек, имея столько орденов, из армии не уходил бы! – И, наклонившись, взял двумя пальцами висевший на груди Громобоя польский крест «Виртути милитари». – Это какой?
   – А ты не лапай! Не тебе дали!
   Громобой с силой оттолкнул руку физика и, швырнув на пол листок с задачей, красный, с круглыми от бешенства глазами, направился к выходу. Николай заслонил ему дорогу. Громобой стиснул зубы:
   – Пусти!
   Николай не сдвинулся.
   – Пусти, а то…
   Лицо его стало совсем пунцовым. Физик, бледный, дрожащими руками складывал свои тетрадки.
   – Ты сейчас же попросишь извинения, – тихо и внятно сказал Николай. – Слышишь? Сейчас же…
   Громобой сжал челюсти так, что скрипнули зубы. Потом повернулся, тяжело шагая, подошел к столу и негромко сказал:
   – Извините, я не…
   Физик торопливо, не глядя, закивал головой:
   – Хорошо, хорошо… Я понимаю. Я поставлю вам удовлетворительную оценку, но…
   – А он разве решил задачу? – все еще стоя в дверях, спросил Николай.
   – Нет… Но я вижу, что товарищ…
   – Тогда ставьте двойку. Товарищ подзаймется и сдаст.
   Громобой молча кивнул головой.
   Николай попросил физика о происшедшем никому не говорить, а когда тот вышел, подошел к Громобою и сказал резко:
   – Солдат тоже… Истерики закатывает. Смотреть на тебя противно. Развесил ордена и пыжишься, как павлин.
   Громобой сидел на столе, опустив голову, и смотрел на носки своих начищенных сапог. Потом вдруг поднял свою красивую, чубатую голову. Николаю показалось, что ему чудится, – по щекам его текли слезы.
   – Не кричи на меня, Колька… Не кричи… – и запнулся.
   Николай опешил. Он всего ожидал, только не этого.
   Громобой соскочил со стола, подошел к окну и облокотился о подоконник. Николай обнял его за плечи.
   – К черту! Пойду к директору, – по-детски всхлипывая, говорил Громобой. – Пусть отчисляет. Я не виноват, ей-богу не виноват… Ну, не понимаю я. Что я могу поделать? Не понимаю я всех этих, черт его знает, как они называются… Даже названия запомнить не могу… Пусть отчисляет. Я и сам знаю, что мне здесь не место. Пойду вот и скажу.
   Николай смотрел на этого большого, сильного, увешанного орденами человека, по щекам которого катились слезы, и все это ему было так знакомо, так понятно…
   На следующий день Громобой пришел на лекции без орденов, даже без планок.
   Случай этот напомнил Николаю о Сергее.
   Не виделись они месяца три, а то и больше – со дня отъезда в Черкассы. Как-то потом Николай заходил к нему, – это было в первые дни ухода от Шуры, когда все было горько и противно, – но не застал. Соседка сказала, что он не то на работе, не то в отъезде – его разве поймешь!
   Сейчас, после случая с Громобоем, Николая опять потянуло к нему. Захотелось увидеть его усатую физиономию, узнать, где он, чем занимается, бывает ли по-прежнему у Шуры. Сергей был одним из тех немногих людей, с которыми можно было говорить просто и обо всем. С Алексеем было не просто, да и вообще встречались они теперь мельком, на лестнице, на партсобрании или когда Николай забегал к нему в деканат, так сказать, по долгу службы, – перекидывались двумя-тремя словами и расходились. С Валей встречи происходили тоже на лестнице или на собрании. Когда-то с ней было тоже просто и легко. Сейчас они только слегка кивали друг другу головой и расходились в разные стороны.
   Как-то после лекций Николай собрался к Сергею. Захватил с собой Громобоя и пошел. Но и на этот раз их постигла неудача. На дверях Сергеевой комнаты висел замок. Мало того, выглянувшая из соседней комнаты женщина, повязанная платком, сказала, что он здесь уже не живет.
   – Выехал. Совсем недавно выехал.
   – А куда, не знаете?
   – Не знаю, голубчик, не говорил. Теперь здесь бухгалтер один живет. Рублей на сто бутылок вынес, целый мешок. Ей-богу!
   Больше ничего узнать не удалось.
   – Жаль, – сокрушался дорогой Николай. – Жаль парня. Боюсь, как бы опять с пути не сбился. У него это есть, разгульность такая. Держится, держится, а потом как ахнет – всем тошно станет. А хороший парень, очень даже хороший. Жаль.
   Они шли с Громобоем по улице, подняв воротники своих видавших виды шинелей – моросил дождь, – и Николай рассказывал ему о Сергее, об их первой встрече, о сложной, никак не получавшейся жизни его.
   – И вот провалился, черт. Был бы Фимка, мы б сразу его нашли, а теперь ни того, ни другого.
   Но Николай ошибался. Если бы даже и существовал еще Фимка со своим заведением, Николай не нашел бы там Сергея.



– 17 –


   Дней через десять после ухода Николая Шура опять поехала в Харьков. Поехала их целая бригада – пять инженеров и две чертежницы, – предстояла срочная работа на месте. Обычно Шура уклонялась от этих командировок, но сейчас ей так вдруг захотелось куда-то вырваться, так неуютно было возвращаться в свою пустую комнату, что она, охотно приняв предложение, в одно прекрасное сентябрьское утро уложила чемодан и отправилась на вокзал.
   Сергей тоже приехал на вокзал.
   – Ну к чему эти проводы? – говорила Шура, делая вид, что сердится, а на самом деле радуясь приходу Сергея. – Подумают еще, что ты…
   – Ну и пусть думают, нам какое дело.
   Она взглянула на Сергея. Еще сегодня утром она радовалась возможности хоть на время уехать из своей комнаты, где все напоминало ей об ее одиночестве. И вдруг ей стало грустно. Вот она едет сейчас с людьми хорошими, чем-то даже приятными ей, но ведь они не знают ее жизни, они равнодушны к ее горю. А здесь остается единственный человек, друг Николая, который знает все и после всего этого стал не только не холоднее, а, напротив, ближе, добрее…
   Она рассеянно смотрела на подходивший к перрону поезд.
   – Не люблю я почему-то Харьков, – сказала она. – Неуютный он какой-то, скучный. И площадь эта с Госпромом. Пустырь, а не площадь.
   – Ничего, – сказал Сергей. – Через две недели вернешься домой.
   – Это говорится только, через две недели. Раньше октября не вернемся. Я уж знаю. Все цветы мои погибнут за это время. Попросила Ксению Петровну за ними следить, да она и своих-то не поливает.
   – Не погибнут. Чего их там поливать особенно?
   – Кактусы не погибнут. И плющ, может, тоже. А вот бегонии и олеандры… Ты все-таки иногда заглядывал бы. Будет свободное время – загляни, напомни Ксении Петровне.
   – Можно и заглянуть, нам нетрудно.
   – Кактусы часто поливать не надо. Они не любят воды.
   – Ладно. Не буду.
   Помолчали. Потом Сергей спросил:
   – А ты зачем в Харьков едешь?
   – Как зачем? – удивилась Шура. – Ты же знаешь.
   – А все-таки зачем?
   Поезд лязгнул буферами. Из вагонов, толкаясь, стали выскакивать провожающие.
   – Ну ладно, – сказал Сергей, поднимая Шурин чемоданчик. – Садись, а то останешься.
   Шура села в вагон, и поезд почти сразу же тронулся. Сергей помахал рукой и ушел.
   На следующий же день он зашел проверить цветы. Выставил их все на балкон – их было так много, что пришлось внести с балкона в комнату плетеное кресло, – и старательно полил их из кувшина. Через день опять зашел, а потом стал приходить чуть ли не каждый день.
   За месяц Шуриного отсутствия цветы буйно разрослись, олеандры покрылись розовыми бутончиками, а старый фикус неожиданно вдруг выпустил длинное зеленое острие, которое через день распустилось и превратилось в свежий, ослепительно зеленый листочек. Сергей был очень горд, пригласил даже соседей посмотреть, как весело растут цветы под его «чутким руководством».
   Приходил он вечером, после работы, поливал цветы, иногда подметал комнату и вытирал пыль со всех предметов, так как балконная дверь была всегда открыта и с улицы наносило пыль.
   Как-то, снимая половой щеткой паутину над голландской печкой, Сергей обратил внимание, что потолок в этом углу от копоти стал совсем черным. Став на табурет, он попытался почистить щеткой, но получилось только хуже – исцарапал весь потолок.
   «Надо его просто побелить», – подумал Сергей и на следующий же день явился с двумя малярами, стариком и вертлявым мальчишкой с бельмом на глазу.
   Старик, посапывая, долго смотрел на потолок и стены, потом сказал:
   – Что ж тут белить? Тут надо целый ремонт делать. Обои-то еще довоенные. В тридцать пятом такие продавали. Содрать надо. Все равно заляпаем. И двери покрасить.
   Сергею эта мысль понравилась. Немногочисленные вещи были вынесены в коридор, старые обои содраны и сожжены на кухне. Через три дня комната была неузнаваема. Потолок сверкал изумительной, непередаваемой белизной, розетка посреди комнаты и лепные карнизы покрыты были легкой позолотой, а серебристо-голубые стены усеяны какими-то цветочками, которые, по мнению Сергея, должны были гармонировать с висящим над Шуриной кроватью ковриком.
   Ремонт обошелся дешевле, чем в то время мог обойтись, – но, как всегда бывает, он потянул за собой еще целый ряд дополнительных расходов.
   Во-первых, был куплен и повешен большой оранжевый абажур с бахромой, отчего комната сразу приобрела тот уют, которого, как казалось Сергею, ей еще не хватало. Во-вторых, на толкучке была приобретена крохотная настольная лампа с красным пластмассовым абажурчиком, а к кровати проведен специальный штепсель, так что теперь, засыпая, Шура могла не бегать каждый раз к двери тушить свет. Кроме того, на стену был повешен большой портрет Пушкина, паркет начищен до зеркального блеска, стол накрыт новой клеенкой, перила на балконе выкрашены небесно-голубой эмалевой краской, а шарики на перилах – белой.
   Все получилось очень красиво, маляры были знакомые и за работу взяли по-божески, – и Сергей с нетерпением стал дожидаться Шуриного возвращения. В письме Шура написала, что приедет пятнадцатого, но приехала только восемнадцатого, и три дня Сергей с непонятным замиранием сердца подходил к Шуриной двери.
   «Что за чепуховина? – думал он, поднимаясь по лестнице на пятый этаж. – И с чего бы это я так…»
   Он был растерян. Дожив до двадцати четырех лет, он ни разу не влюблялся, с женщинами держался просто и грубо, как с товарищами, но не отдавал им той любви, которую отдавал товарищам. И вот теперь, встретившись вдруг с женщиной, в которой он увидел совсем не то, что видел в женщинах до сих пор, он вдруг растерялся.
   Он сам не понимал, что происходит. Ему казалось, что он просто жалеет Шуру, что ему обидно за нее, за то, что Николай ее не понимает, а когда Николай ушел, по-настоящему рассердился на него. Но что все это и есть любовь, этого он не понимал.
   Тем не менее, получив от Шуры письмо – несколько строчек о том, что она много работает и, вероятно, раньше чем через две недели не вернется, он столько раз его перечитывал, что под конец, кажется, выучил наизусть. Прибирая комнату после ремонта, он по нескольку раз перекладывал Шурины вещи и стащил даже маленькую фотографию, лежавшую на столе под стеклом, на которой Шура была снята на трехколесном велосипеде. На этой карточке Шуре было всего семь лет, но выражение лица было совсем такое, как и теперь, когда она чему-нибудь радуется, – сияющее и чуть-чуть удивленное.
   Когда Шура приехала, первыми ее словами было:
   – Ну зачем ты это сделал? Зачем, спрашивается?
   Сергей мрачно молчал, покручивая ус.
   – И во сколько это тебе обошлось?
   – Во сколько надо, во столько и обошлось.
   – И абажур этот. Он стоит триста рублей, я знаю. И не говори мне, пожалуйста, что тебе его подарили. Ты заплатил за него триста рублей, сознайся!
   – Сколько надо, столько и заплатил.
   – Сумасшедший, честное слово, сумасшедший! Лишние деньги завелись? Так и знай – буду тебе из каждой получки выплачивать.
   – Что ж, выплачивай, – согласился Сергей.
   – И буду. А что ты думаешь?
   – А я и не протестую. Дело хозяйское.
   Потом они пили чай на новой клеенке. Шура все время дразнила Сергея, говорила, что к голубым стенам нельзя было покупать оранжевый абажур, что клеенка пластмассовая и скоро покоробится. Сергей был мрачен и молчалив. Ушел около двенадцати, сказав на прощание:
   – О перила пока не облокачивайся. Там краска еще не просохла.
   Шура обещала не облокачиваться, проводила Сергея до двери, потом вернулась, зажгла свою новую лампочку с красненьким абажуром и до часу ночи читала. Лампочка ей очень понравилась. Вообще она была рада, что вернулась.



– 18 –


   Сергей вставал рано. Когда надо было идти ругаться в главк, можно было вставать и попозже – в учреждениях работа начиналась в девять. Но если ругаться было не с кем, вставать приходилось в шесть. Аэроклуб, как и все аэроклубы, находился за городом, возле аэродрома, и чтоб не канителиться с попутными машинами, Сергей ездил туда автобусом, который отправлялся от Аэрофлота в семь утра.
   Большинство ребят днем работало, но те, что были в отпуску, весь день проводили в аэроклубе. К четырем-пяти стекались и остальные. Строительство шло полным ходом. Ребята оказались азартными и предприимчивыми. Чего не могли достать Сергей и Сененко официальным путем, ребята доставали неофициальным. Среди хлопцев оказался и шофер, так что транспортный вопрос тоже решился сам собой. Кое в чем помогли летчики с соседнего аэродрома – здесь уж Сергей проявил инициативу. Одним словом, к первым морозам сарайчик, именуемый ангаром, с двумя пристроенными к нему «аудиториями» был готов, а в скором времени «в аудиториях» появились и первые учебные пособия. Все ходили измазанные маслом и краской. Впереди была зима, но говорили уже о весне и первых тренировочных полетах.
   Так проходил день. Часам к семи Сергей говорил: «Ну что ж, пора закругляться. Жучков, покомандуй тут за меня», – и, скинув комбинезон и помыв руки бензином, отправлялся к Шуре. Правда, случалось это теперь не каждый вечер. Более того, если раньше Сергей приходил «просто так», «от нечего делать», и целый вечер сидел на балконе в плетеном кресле, то теперь он всегда являлся под каким-нибудь предлогом: то ему книжка нужна была – не может ли Шура спросить в своей библиотеке, то вернуть эту самую книжку, то узнать что-то у соседки Ксении Петровны.
   Шура всегда была рада его приходу, но почему-то, когда бы он ни пришел, обязательно была чем-то занята: то стирка, то глажка, то недоделанная чертежная работа. Вытянуть ее из дому не было никакой возможности. Вообще с Сергеем она держалась сейчас иначе, чем раньше. Разговаривая с ним, начинала вдруг дразнить его, попрекать разбросанными по всей комнате окурками, смеяться над его привычкой сидеть в плетеном кресле, положив ногу на перила. Сергей огрызался, но чувствовал себя почему-то неловко и, посидев с полчаса, начинал прощаться. Шура его удерживала, но он говорил, что ему завтра рано вставать, да и Шуре тоже, и уходил.
   Как-то раз ему все-таки удалось вытащить Шуру в Дом офицера – кажется, в День артиллерии. Сначала все шло хорошо. Показывали хроникальную картину «Оборона Сталинграда». Сергей с удовольствием узнавал знакомые места и даже стал рассказывать какие-то военные эпизоды, что с ним случалось довольно редко. Но потом, когда начались танцы и какой-то молодой человек с подбритыми усиками пригласил Шуру танцевать, Сергей надулся и до самого конца не проронил ни слова.
   Больше в Дом офицера он Шуру не приглашал.
   И заходить стал реже. Даже аэроклубовские ребята заметили.
   – Что-то вы, Сергей Никитич, по вечерам стали задерживаться. Раньше, как только семь часов, сразу за бензинчик, а теперь…
   Сергей делал вид, что не понимает намека.
   – Да вот мотор этот. Хочу с ним разделаться, – и возился с ним еще добрый час.
   Потом возвращался домой, валился на свою койку, смотрел в потолок и курил.
   «Черт его знает, – думал он, – вот так вот и околеешь в этой дыре! Собачья жизнь. И выпить даже не с кем. Ни денег, ни компании. Собачья жизнь, одно слово, собачья…»
   Правда, случай вскоре подвернулся. Возвращаясь как-то из аэроклуба, Сергей столкнулся на улице со своим старым приятелем еще по авиационному училищу, Толькой Лукониным. Зашли в ресторан. Не виделись они года три, а то и больше. После окончания училища Сергей и Анатолий попали на разные фронты – Сергей на Юго-Западный, Анатолий на Центральный, потом воевал в Польше, Германии. Сейчас вернулся из Австрии, ждал демобилизации.
   В училище Луконин был худеньким, прыщавым парнишкой, которого прозвали «голоусик», – на верхней губе, несмотря на все ухищрения и старания, у него ничего не росло. Сейчас это был рослый, румяный, увешанный орденами детина, поминутно оглядывавшийся на девиц. Заграничную жизнь он ругал, говорил, что скучно, что хочется домой, но время от времени поглядывал на хорошенькие часики на стальном браслете и несколько раз, ища что-то в кармане, вынимал и клал на стол похожую на сигару самопишущую ручку.
   Сергей молча слушал и заказывал еще пива. Из ресторана вышли в третьем часу ночи, когда в зале уже потушили свет. Машин на улице не было, пошли пешком. Днем моросил дождь вместе со снегом, к вечеру подмерзло. Сергей поскользнулся, упал и растянул связки на ноге.
   Часто потом, вспоминая этот вечер, Сергей, смеясь, говорил, что причиной всех происшедших после этого перемен в его жизни был Толька Луконин. Не встреть он его тогда на улице, он не попал бы под дождь, и не упал бы, и не провалялся бы неделю дома, и к нему не пришла бы Шура, и не заахала бы, в какой дыре он живет, и кто же его обслуживает, кто убирает, кто стирает белье.
   Шура пришла к нему на четвертый день его лежания и тут же, в отместку за ремонт, выкинула все окурки из комнаты, достала у соседей ведро и тряпку, вымыла пол, затем всю посуду.
   Сергей, лежа на своей скрипучей койке, следил за Шуриными движениями и говорил:
   – Бессмысленная трата времени. Все равно завтра опять закидаю.
   – А я тебе блюдце для окурков поставлю.
   – Привычки нет. Люблю на пол.
   – Заберу тогда папиросы.
   – Попробуй.
   – А чего мне пробовать – заберу и все. Где твое белье?
   Белье оказалось под кроватью. Шура вытащила оттуда все рубахи и прочие принадлежности и связала их в небольшой узел.
   – И чему вас в армии только учили? Летчик, называется, старший лейтенант.
   Через два дня она принесла белье выстиранным, выглаженным и аккуратно, стопочками, уложила его в чемодан. Потом покрыла стол принесенной из дому скатертью и разложила на ней ужин – плавленый сыр и консервированное мясо.
   – И это все? – с тоской в голосе спросил Сергей.
   – Все.
   – Как же это все в глотку без смазки полезет?
   – Ничего. С чаем полезет. Господи, неужели у тебя чайника нету?
   Шура пошла к соседке за чайником, а Сергей тем временем, порывшись под кроватью, выудил оттуда недопитую четвертинку.
   Весь вечер Шура возмущалась, как может Сергей так жить.
   – Грязь, сырость, смотреть даже противно! И солнце здесь, наверно, никогда не бывает. Я б с ума сошла в такой комнате…
   – В землянках похуже было, – оправдывался Сергей.
   – Так то землянки, а то комната. Война уже кончилась.
   – Как для кого…
   – Не говори глупостей.
   – Разве это глупости?
   – Конечно, глупости. У тебя есть работа, хлопцы. Хорошие хлопцы. И работа хорошая.
   Сергей улыбнулся.
   – Ну? Еще что?
   Шура вдруг покраснела.
   – А чего тебе еще надо? Честное слово, я никогда не видела таких нытиков, как ты. Все ему не нравится. Осоавиахим не нравится, аэроклуб не нравится… Все ему не нравится…
   Сергей поморщился, почесал нос и сказал:
   – Почему все? Вовсе не все…
   Шура старательно вынимала вилкой консервы из коробки.
   Сергей вдруг рассмеялся.
   – Да выпей ты водки, черт тебя возьми, – и протянул ей свой стакан.
   Шура стала протестовать, замахала руками, но выпила.
   – И кто ее придумал только… Бр-р… – и тут же стала поносить всех пьяниц, в том числе и Сергея, доказывая, что только непьющие, порядочные люди умеют устраивать свою жизнь, а такие, как Сергей, потому и живут в таких дырах, что думают только о водке.
   – Да я вовсе не думаю о ней, – сказал Сергей. – Я просто ее пью.
   Шура злилась, а Сергей только улыбался, – ему нравилось, как Шура на него злится.
   На следующий день Шура опять пришла, и они опять поссорились, то есть Шура опять его в чем-то обвиняла, а он смеялся и не соглашался.
   На третий день произошло то же самое. Уходя, Шура даже хлопнула дверью.
   А через неделю Сергей переехал к Шуре, вернее перешел: кроме чемодана с бельем, стакана и двух тарелок, у него ничего не было.




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ





– 1 –


   Небольшая, восьмиметровая комната общежития, в которой жил Николай, имела весьма странный вид. Во-первых, она была круглая – первое неудобство, так как разместить в круглой, да еще восьмиметровой комнате четыре койки, стол и стул – минимальное, что нужно четверым живущим в ней студентам, – оказалось задачей почти неразрешимой. Во-вторых, находилась эта сама по себе нелепая комната в еще более нелепой башенке, прилепленной архитектором к углу дома, очевидно, только «для красоты», так как ничего более полезного при всем желании найти в ней нельзя было (чтоб попасть в нее, надо было пройти весь чердак и подняться еще по винтовой лестнице). Наконец, в-третьих, в комнате этой был собачий холод – отопления в ней не было, а три узких окошка, выходивших на восток, юг и запад, с видом на занесенные сейчас снегом крыши, Багринову гору и далекую Шулявку – вид чудесный, ничего не скажешь, – создавали идеальные условия для сквозняков.
   Одним словом, комнатенка была среднего качества, и если Громобой, обнаруживший ее во время субботника по чистке чердака, ухватился за нее, так только потому, что у нее было одно неоспоримое преимущество – она была изолированной. В общежитии это кое-что да значит.
   После недолгих, но бурных переговоров с комендантом и заместителем директора ломаная мебель и какие-то листы фанеры, бог его знает для чего хранимые там комендантом, были выкинуты на чердак, и в «башне» поселились Николай, Громобой, Антон Черевичный и Витька Мальков – невозмутимый, флегматичный парень, примечательный главным образом тем, что, получая из дому посылки – а получал он их довольно часто, – он сразу же, не откладывая дела в долгий ящик, съедал половину.