– 10 –


   Валя сидела в библиотеке и читала «Кентервильское привидение». Она знает его наизусть, но ничего другое в голову сейчас не лезет. К тому же в библиотеке, кроме этого томика, из английских книг есть только технические журналы и Диккенс, которого Валя не любит.
   В десять часов библиотека закрывается, но библиотекарша что-то возится с каталогом, значит можно еще посидеть. Валя сказала ей, что дома у нее дымит печка и невозможно работать.
   В половине одиннадцатого на лестнице раздается топот. Валя торопливо сует книжку на полку («Что-то подозрительно рано кончилось!») и, забыв даже попрощаться с библиотекаршей, выходит в вестибюль.
   В раздевалке уже толпится народ. Из разговора трудно что-либо понять. Сумбур какой-то. Валя подходит к одному из первокурсников и, хотя знает, что не положено осведомляться о том, что было на закрытом партсобрании, спрашивает, будто между делом, натягивая пальто: «Ну, как?» Парень весело улыбается: «Дали дрозда!» – и убегает. Ничего не понятно. Кто кому?
   За спиной Вали слышен голос Николая: «И мое возьми, Антон, я сейчас». Валя оборачивается. Николая уже нет. Группа студентов, человек в десять, стоя у барьера раздевалки, подсчитывает деньги. Увидев Валю, один из них – он из Валиной группы, громогласный, всегда о чем-то спорящий Громобой, весело подмигивает ей:
   – Ресурсы подсчитываем. Выходной завтра.
   Кто-то говорит:
   – Почему выходной? Суббота завтра.
   – Ну, не выходной, суббота. Один черт.
   Откуда-то появляется Николай. Гимнастерка на нем расстегнута. Вытирает шею платком.
   Зажав между коленями планшетку, он влезает в шинель. И в этот момент глаза их встречаются. Они смотрят друг на друга поверх чьих-то голов и спин. Николай улыбается. Моргает глазами. Потом подходит и, продолжая натягивать шинель, говорит:
   – Здравствуй, Валя.
   – Здравствуй, – говорит Валя.

 
   Ночь. Мартовская ночь. Темная, почти без звезд, мартовская ночь. Иногда поднимается ветер. Он несет откуда-то из-за города запах полей, леса, земли, талого снега. Шумит ветвями, срывает с головы шапку, забирается в расстегнутый ворот, в уши, в ноздри. И вдруг прекращается. Так же неожиданно, как начался.
   Чуть-чуть морозит. Подмерзли ручейки вдоль тротуаров. На улицах пусто. Только сторожа у магазинов. Который же это час? Час, два, три?
   – …и самое странное то, что я знал, что так будет. То есть не так, не так именно, как было, и не то что знал… Ну, как бы это сказать? Вот на фронте, например, так бывало. Иной раз кругом тихо-тихо, ни одного выстрела, как будто и войны нет, а внутри, вот здесь, что-то сжимается, тоска… А другой раз, наоборот: ад кромешный, голоса своего не слышишь, земля дрожит, а ты вот спокоен, уверен как-то. Бывало у тебя такое? У меня – да. И сейчас вот так было. Ну, не то, чтоб совсем спокоен был, – волновался, конечно, особенно когда на трибуну вышел, а кругом головы, головы, головы… Но посмотрю на Громобоя – он как раз передо мной сидел, – да ты его знаешь, в твоей группе учится, красивый малый такой, в портупее ходит, посмотришь на него, и сразу легче становится. Вот он сидит, думаю, а там наверху Антон, и Петровский, и Сагайдак. И за спиной Левка. Ты знаешь Левку? Хорола? Растрепанный такой, Не можешь не знать. Его все знают. Ну, я познакомлю. И с Антоном, и с Громобоем, и с Куныком нашим маленьким, со всеми познакомлю. Да ты застегнись. Фронтовичка фронтовичкой, а март месяц, знаешь, какой? Нет, самое важное не это. Я о чем-то другом хотел. Вот черт… Ага! Помнишь, когда я с комиссии вернулся и мы пили с Яшкой, а Муня дрых? И ты тут пришла. И мы немножко поцапались. А потом сидели с мамой и чай пили. Потом спать разошлись. Я долго тогда не спал. Тоска напала. По фронту, по хлопцам. И потом бывало, часто бывало. Тоскуешь, грустишь: один, мол, остался, нет хлопцев, нет солдат твоих… А ведь за них отвечать надо было. У каждого жена, ребята, мамаша. И задание выполнять надо. И вот посылаешь на смерть. Тяжело. А вот как не стало всего этого, еще тяжелее стало. Почему? Ну вот скажи почему? Да застегнись ты, Христа ради, вот упрямая! В отца, что ли? Анна Пантелеймоновна совсем не такая была.
   Они идут по пустынным, затихшим улицам, сворачивают направо, налево, проходят через какие-то пустыри, мимо заборов новостроек, опять выходят на улицу, опять налево, направо – куда их черт занес? А не все ли равно…
   – Вот ты объясни мне, Валя… (Господи, как он много сегодня говорит!) Объясни мне, почему люди такие разные? Нет, не то… Ты не смейся, я не то хотел сказать… Не умею я говорить, что поделаешь. Начнем с примеров, это легче. Вот три человека – Алексей, Хохряков и Левка. И Сергей – четвертый. Ты его не знаешь, – подбитый летчик, безногий, чудесный парень. Только в водке чуть не утонул. Чего ты смеешься? Чудесный, да. И ничего смешного тут нет. Познакомишься, сама поймешь… Так вот, все четверо они воевали. И каждый из них узнал на войне то, что и все узнали. И страх, и усталость дикую, когда ни о чем думать не хочется, и то, что кровь из носу, а надо выполнять приказ, и что сидишь вот ты с человеком и покуриваешь, а через минуту от этого человека, может, ничего не останется. И не останется потому, что ты ему сказал – «иди». И сказал ему это потому, что он лучше других, а не хуже. В общем, ты все знаешь… Так вот четыре человека, и все четверо воевали. И остались живы. Но ведь каждый остался жить по-своему. Вот в чем загвоздка. Один только для себя, а другой… Это очень важное в жизни – уметь жить не для одного себя. А то уставишься в собственный пуп и смотришь. Или, как страус, голову под крыло. Я долго так же сидел. И, знаешь, казалось даже, что хорошо. Потом выглянул. Повертел головой – направо, налево. Кинулся в институт. Зарылся в книжки. С головой зарылся. Книжки, книжки, книжки… И стало легче. Ну, чего ты смотришь? Как будто не знаешь, почему тяжело было. Знаешь же, все знаешь! Сколько раз я хотел подойти к тебе. Но посмотришь – идет, брови сдвинула, не подходи! – и не подходишь. Чем я хуже ее? Да, так о чем это я? О книжках? Да, так вот, так и получилось. Забивал ими голову, чтобы о другом не думать. Вроде как Хохряков. Ну, не совсем вроде, у него по другой причине, но оба мы уши заткнули. Вот это самое страшное. Не знаю, что страшней: Алексей или это… Черт его знает… А я ведь верил ему, понимаешь, верил Алексею. Даже завидовал в чем-то. Умный, образованный, что еще надо. А вот сегодня смотрел я на него… Ты б видела, как он себя держал! Глазом не сморгнул. От всего отрекся. В другом месте, мол, поговорим. Черта с два! Мы там тоже поговорим. Посмотрим еще, кто – кого… Господи, до чего же все-таки ошибаешься в людях. Вот Левка, например. Каким я его считал? Хороший, ничего не скажешь. Веселый, неунывающий, всегда рад помочь. Но вот посмотришь на него и думаешь: все у тебя гладко, хорошо, слишком хорошо. Даже разозлился на него как-то: утруждать, мол, себя не хочешь, гладенькую жизнь эту свою портить. А вот, оказывается, ошибся. И в Сережке ошибся. Нет, не ошибся, – не понял просто. С первого взгляда его не сразу поймешь. Ворчит, ругается, всем недоволен. А присмотришься, подойдешь поближе, и вдруг, оказывается… Ну, что ты смотришь на меня? Надоел? Заговорил тебя? Ну ладно, помолчу. Говори ты…
   И опять говорит. Говорит, говорит, говорит… А Валя слушает. Прижалась к нему – так тепло с этой стороны, и рука его – большая, теплая, она сквозь перчатку чувствует. Идет рядом и слушает. Ему хочется выговориться – она понимает, у него сегодня такой день, но все-таки… Ну да ладно, говори, говори, о чем хочешь.
   Ведь прошло столько времени – сентябрь, октябрь, ноябрь… Господи, почти семь месяцев!..
   – А вот и то место, где мы с тобой лазили, помнишь? – Они у решетки Ботанического сада.
   – Перемахнем, а?
   – Погоди. Пусть милиционер отойдет.
   В саду темно-темно – на улице хоть фонари, – под ногами грязь, скользко.
   – Держись за меня, крепче держись!
   Опять поднялся ветер. Деревья шумят.
   – Ты любишь, когда они шумят?
   – Люблю.
   – А еще что?
   – Что что?
   – Еще что любишь?
   – Еще что? Когда паровозы так гудят. И почему ночью всегда так слышно?
   – Не знаю. А еще что?
   – Слушай, я куда-то провалилась.
   – Ну вот, говорил тебе – держись крепче. Фронтовичка…
   – Здесь, по-моему, болото.
   – Какое тут может быть болото?
   – А я говорю – болото. У меня полон сапог воды.
   – Давай тогда сюда. Держись за шею. Раз…
   – Ну и хватит. Дальше я сама пойду. Ну вот, до того дерева, и хватит. Там уже сухо.
   – Сухо, сухо… Тебе только по асфальту ходить.
   – Ну и ладно.
   Пауза.
   – А который это час, интересно?
   – Черт его знает. Не все ли равно?
   – А ребята?
   – Что ребята?
   – Ведь они ждут тебя.
   – Не ждут. Они все понимают.
   – Что – все?
   – То, чего ты не понимаешь.
   – Ох, и глупый же ты…
   Пауза.
   – Слушай, а зачем ты тогда подошла?
   – Когда? Во вторник?
   – Да.
   – Просто так…
   – И действительно считала, что не надо оправдываться?
   – Не знаю, может, и думала. А потом рассердилась на тебя.
   – Почему?
   – Почему, почему… Сам догадайся.
   – Не могу. Я поглупел. Ну вот совсем поглупел. И вообще давай сядем на эту скамейку.
   – Она мокрая.
   – Ну и ладно. Мы все равно на нее сядем. Сядем, и я тебе расскажу об одном товарище.
   – Опять о Левке или Сергее своем? («Господи, опять о смысле жизни?»)
   – Нет, не о Левке. О другом. Ты его не знаешь. Так себе, рядовой товарищ. Жил-был, потом воевал, потом попал в госпиталь. Вот здесь вот этот госпиталь был на горе. Потом познакомился он с одной девушкой. А девушка была глупенькая, ничего не понимала. Потом они поссорились…
   – По его вине…
   – А ты ее разве знаешь?
   – Встречала…
   – Тогда ты должна знать, чем у них все кончилось. А?
   – А разве кончилось?
   Но на этом поставим точку. Хватит. На вокзальных часах уже четверть пятого. И на востоке уже стало светать – видны трубы, антенны. И вообще ничего умного эти товарищи сегодня уже не скажут. Не будем их винить в этом…

 
   1954